— Калюжкино монисто, — сказала она и дотронулась широким, будто раздавленным временем, концом пальца до круглого шарика. — Такого больше ни у кого не было, — доверительно сообщила она растерянной Оксане. — Ей отец из Валахии привез. Лихой был человек и любил ее очень. Она, знаешь, хоть горбатая была, а парням нравилась, пела хорошо и лицом красивая. И умела привораживать. Правда! — смущенно, совсем по-детски, заверила она Оксану, увидев улыбку на ее лице. — Я деда к ней ревновала сильно. Однажды всю ночь в кукурузе просидела возле ее хаты.
— Выследила? — с интересом спросила Оксана.
Бабушка посмотрела на нее, будто не понимая вопроса, а лицо ее вдруг снова стало морщинистым, с мягкими большими губами, знакомым лицом доброй старушки.
— Все ж ты ледаща, — сказала она и, повернувшись к печи, шумно откинула чугунную щеколду на заслонке, засветилось малиновым сводчатое пекло.
— Галя все за тебя собрала, пока ты гуляла дэсь. — Сморщившись от жара и напряжения, бабушка вытащила ухватом тяжелый чугунок. — Накрывай вэчерять, бо на станцию уже скоро идти.
В маленьком кинозале на втором этаже показывали «Любимца Нового Орлеана», и звенящий голос Марио Ланци, оглушив неуместным ликованием своим, заставил Оксану занять последний ряд.
Расстегнув пальто, она уютно устроилась в Жестком креслице. Смотреть на цветное ландриновое великолепие экрана не хотелось. Оксана закрыла глаза, глубоко вздохнула и твердо решила забыть о случайном попутчике, обо всем том неловком и фальшивом, что произошло с ними, а заодно и о «цыганистом типе».
Последнее оказалось делом совсем несложным, потому что даже обиды уже не чувствовала, вместо нее пришла насмешка над собой и легкая, необременительная неприязнь к корифею.
Но чем больше хотела она забыть о Павле, чем старательнее гнала воспоминания о днях давнишних, тем упорнее память возвращалась к ним.
Павел писал ей регулярно — раз в неделю. И Оксана сначала с той же аккуратностью отвечала ему, но постепенно летняя жизнь уходила все дальше и дальше, все интереснее и важнее становились дела и заботы московские, и уже к весне, осторожно, — замечания эти вызывали у Оксаны раздражение, — мать напоминала, что не отвечать на письма невежливо. Теперь каждое письмо к нему стало тягостной обузой. Она не знала, о чем писать, не знала, как рассказать Павлу о незнакомой и чужой ему теперешней своей жизни, а его жизнь была далека и безразлична.
«Чем все это кончилось? — попыталась вспомнить Оксана. — Отчего его приезд оказался так неуместен и тягостен?!»
И неожиданно, словно те бесплотные, на экране, решили помочь ей, зазвучала знакомая и милая мелодия.
Оксана даже глаза открыла от неожиданности.
«Сердце красавицы склонно к измене», — пел смуглый жизнерадостный толстяк, демонстрируя бледно-розовое нёбо и подозрительно великолепные зубы.
Оксана ненавидела рояль, ненавидела музыкальную школу и черную нотную папку с трогательным профилем Моцарта. Часто эта папка аккуратно опускалась за батарею на лестнице, и, освободившись от ненужного, укором отягчающего груза, Оксана спешила на площадь Маяковского, где у кинотеатра «Москва» ждали ее одноклассники.
Но день экзамена приближался, и назойливая, как зубная боль, «Песенка герцога» все чаще безжизненным ученическим звучанием мучила домашних.
Оксана не услышала звонка и увидела Павла, лишь когда, осторожно и бесшумно ступая стегаными ватными бурками по блестящему натертому полу, шел он через комнату к роялю.
Страдальчески сморщившись, она показала глазами на ноты, потом на часы на стене, и он тотчас с готовностью закивал, прося ее не прерывать занятий. Потом он проводил ее до музыкальной школы, и всю дорогу Оксана рассказывала, какая строгая и занудная старая дева будет принимать экзамен и как надоела ей эта никому, кроме мамы, не нужная долбежка гамм и пьес.
Близость весны чувствовалась во всем: и в толчее женщин у дверей магазина «Ткани» на углу бульвара и улицы Качалова, и в неприметной обыденности, такой радостной зимой, пирамиды огромных, с пористой шкуркой апельсинов в витрине консервного на Герцена.
В ярком утреннем солнечном свете, среди спешащих оживленных, по-воскресному нарядных людей, высокая, в длинной шинели, фигура Павла выделялась неуместно и странно. Неуместен был и приезд его. Лишь один раз смутное, полузабытое воспоминание о горнице, полутемной от ветвей деревьев, приникших к окнам, мелькнуло в душе Оксаны, когда вошли в сумрак огромной арки. Оксана не случайно свернула с шумных многолюдных улиц, выбрав непраздничный путь дворов и закоулков. Ее смущали бурки Павла. И он, словно почувствовав это, вдруг совсем некстати, посреди пустого разговора, сказал, что бурки сшила ему в дорогу Калюжка, что она уже совсем плоха, не управляется с хозяйством, и ей помогает много Сережа. Павел будто даже гордился этими бурками. Высокие, аккуратно выстеганные заботливой рукой, одетые в блестящие калоши, они, новизной калош, ненужных на сухом чистом тротуаре, всем провинциальным видом своим, привлекали внимание прохожих.
Во дворе музыкальной школы, боясь, что его увидят ребята из класса, Оксана торопливо распрощалась с ним. Ей казалось само собой разумеющимся, что он вернется в ее дом и, придя с экзамена, она увидит его с матерью в кухне, мирно беседующих за чаем о жизни родных им мест и людей. Но когда вечером она позвонила в дверь, мать, с холодно замкнутым, непривычным лицом открыв ей, даже не спросила, какую отметку она получила, и, не взглянув, ушла в кухню.
Это так поразило Оксану, что, не раздеваясь, она пошла вслед и, остановившись на пороге уютной, пахнущей ванилью и сдобой кухни, спросила обидчиво:
— Чего это ты?
Мать не ответила, возилась у плиты.
— А где Павел? — удивилась Оксана.
— Ты меня спрашиваешь! — сказала мать и поставила перед отчимом тарелку с пирогом.
По лицу Андрея Львовича, по тому, как осторожно, стараясь не звенеть ложечкой, размешивал он в стакане сахар, Оксана поняла, что мать в плохом настроении. Нужно было срочно все исправлять.
— Ой, какая прелесть! — на широком подоконнике Оксана увидела гирлянду из лука, чеснока и красного перца. — Это Павел привез? — Оксана надела гирлянду на шею. — А где он?
— Немедленно выйди из кухни. Почему ты здесь в пальто? — зло крикнула мать.
— Да ты что?.. — растерянно спросила Оксана. — Чего ты на меня?
— А ты не понимаешь? — насмешливо спросила Галя. — «Где Павел?» — передразнила она. — Очень бы нам хотелось узнать — где? Может, ты скажешь?
— Но я не знаю… — удивилась Оксана, — я думала…
— Ничего ты не думала, ты только о себе думаешь.
— А ты молчи, не твое это… — начала Оксана, но мать очень тихо и очень твердо приказала:
— Нет, ты молчи! — и, хотя Оксана, остановившись в изумлении перед ее гневом посреди кухни, и не думала возражать, только переводила взгляд с матери на Галю и с Гали на Андрея Львовича, вдруг крикнула: — Молчи! Молчи! И иди, пожалуйста, к себе. Я ведь тебе сказала!
И первый раз за всю совместную жизнь Андрей Львович не заступился за нее перед матерью, сидел все так же низко опустив голову и безостановочно и бесшумно крутил в стакане ложкой.
Любимец Нового Орлеана пел уже, наверное, сотую арию, когда Оксана наконец уснула. Сон, один из тех снов, что снятся хотя и не часто, но с удивительным постоянством, всю жизнь, приснился ей в те недолгие мгновения неуютного, бездомного ее ночлега.
Она опаздывала на поезд. Она видела его уже с высокой горы. Зеленые допотопные вагончики на пустынном полустанке, маленький паровоз, с восклицательным знаком белого дыма над высокой трубой. Она побежала под гору по песчаной желтой дороге, но ноги увязали в песке, и вот восклицательный знак оторвался от трубы, поднялся вверх и растаял, на его месте вырос новый, повторив участь предшественника, тоже исчез, и так без конца. Оксана поняла — с паровоза видят ее, видят и предупреждают, что время истекает, что не могут ждать ее, что она должна спешить. Но когда остается совсем немного до зеленого вагончика, когда она уже видит поросший травой заброшенный путь, поезд трогается. Она еще может вскочить в последний вагон, но она уже очень устала, и боится, и не умеет вскочить на ходу. Кто-то невидимый зовет ее из поезда, зовет громко по фамилии, но последний вагон проходит мимо, а за ним вдруг ничего нет. Ни деревьев, ни поля, ни леса — ничего. А громкий голос звучит совсем близко: «Карпенко Оксана Николаевна, Карпенко Оксана Николаевна», а дальше что-то совсем несуразное: «Ждут. Справочное бюро». Оксана открыла глаза. На экране шел уже другой фильм: какая-то женщина в белом платье бежала за Олегом Ефремовым по вечерней деревенской улице, и вдруг откуда-то слева — щелчок, и бесцветный женский голос: «Гражданка Карпенко Оксана Николаевна, вас ждут у справочного бюро в кассовом зале. Гражданка Карпенко».
«Какого черта он вздумал меня разыскивать, — со злобой подумала Оксана, — начнутся оправдания, объяснения — он не смог, «был просто в отчаянии, понимаете — банкет, а я — научный руководитель, как обидеть диссертанта», — а мне наплевать на эти оправдания, я через… — Оксана взглянула на фосфоресцирующий циферблат часов, — …через два часа уезжаю, и я очень рада, что вы не встретили меня, глубокоуважаемый корифей, и в благодарность уделю вам эти два часа, посидим в зале ожидания, поговорим о нашей любимой структуралистике, о языке племени аранта».
Она встала и пошла к светящейся в темноте красной надписи «Выход».
Павел стоял у справочного бюро, широко расставив ноги в ладных хромовых сапогах. Вся фигура его и выражение лица говорили, что ждет он здесь давно, но ждать не устал и готов стоять вот так, спокойно глядя перед собой, еще очень долго. Он не видел Оксаны, и она, остановившись на лестнице, вдруг почувствовала такую благодарность к нему, и радость, и чувство освобождения, что не могла даже его окликнуть, — не справилась с голосом.
— Как ты отыскал меня? — спросила она хрипло и торопливо откашлялась. — Как хорошо, что отыскал!