Они стояли очень близко друг к другу, совсем рядом, и Оксана не боялась смотреть прямо в его привычно, словно от яркого солнца, прищуренные выцветшие глаза.
— Мы должны ведь были с тобой в одной гостинице остановиться, — пояснил Павел, и Оксана почувствовала, что краснеет, краснеет медленно и очевидно.
— Я просто…
— Я понял, — перебил он, — то есть мне показалось, а когда приехал — спросил у администратора. В общем, двинулся по всем отелям, всё обшарил и не нашел. Позвонил в аэропорт — и решил сюда. Знаешь, стою уже и думаю: ну куда может деться человек, у которого в городе ни родственников, ни знакомых? Даже нервничать начал. Где твои вещи?
— Ты что хочешь делать? — испугалась Оксана.
— Поедем, устрою тебя в гостиницу.
— Но у меня поезд в два двадцать.
— Ерунда. Завтра уедешь.
— Нет, — Оксана покачала головой и вдруг развеселилась. — Знаешь, мы не встретились с тобой вчера, давай встретимся сегодня, вон на той скамейке.
— Там много людей. Я знаю другое место.
Зал для депутатов был пустынен. Огромная люстра под потолком не горела, и лишь в дальнем углу светился абажур монументального торшера.
Высокие окна наглухо закрыты плотными портьерами, и там, за ними, шла жизнь перрона, но они не слышали ее, занятые друг другом, своими далекими и милыми только им воспоминаниями и речами.
— Так сколько лет ты уже председатель?
— Пять. Ну, ты погоди, что мы все обо мне? — Павел взял ее руку, положил на свою огромную, твердую и гладкую, будто отполированное дерево, ладонь. — Ты-то как? Знаешь, мне еще там, в вагоне, показалось, что ты недовольна собой или своей жизнью. Я ошибся?
— Нет, — тихо ответила Оксана.
— Личная не удалась?
— Личная удалась, — Оксана улыбнулась, но как-то невесело, будто извинилась перед ним.
— Муж у тебя — кто?
— Ученый, математик.
— А дети есть?
— Нет.
— У меня две девочки — Жанна и Мария. Жена на почте работает.
— Хорошая?
— Да. — Он внимательно разглядывал ее руку, осторожно провел пальцем по набухшей вене. — У тебя рабочая рука, жилы видны, как у доярки. Много работаешь по дому?
— Как все.
— Ты счастлива? — Павел поднял голову, взглянул ей в глаза.
— Не могу сказать «да» и не могу сказать «нет».
— Значит — нет. Ты знаешь, я очень люблю свою жену, — так же прямо глядя ей в глаза, неожиданно признался он — и Оксана невольно сделала движение, пытаясь отнять руку, но он не дал, лишь крепче сжал ее. — Я очень люблю мою жену, — повторил Павел, — но я все время чувствую себя виноватым перед ней. Мне все время кажется, что что-то, что бы я делал для тебя, я не делаю, и от этого мне иногда бывает плохо.
— Ты меня сразу узнал?
— Конечно, — он засмеялся тихо, — я бы, наверное, тебя узнал и через сто лет.
— Почему же ты…
— Потому что ты очень испугалась, — перебил он, — так же как когда-то в Москве. Погоди… — он снова не дал ей отнять руку. — Ты знаешь, мне было очень жалко тебя в вагоне. Странно, ты такая красивая, нарядная, а мне было жалко, и тогда в Москве — тоже.
— Почему?
— Ты очень стыдилась меня, — он заглянул снизу в ее опущенное лицо, — ты так стыдилась моей шинели и бурок тех, а я так гордился ими, они были новые и очень теплые — с галошами. Мне их Калюжка сшила специально для Москвы.
— Я помню. Ты прости меня.
— Да ты что! — он засмеялся, другой ладонью накрыл ее руку. — Я ведь тебе благодарен!
— Благодарен?
— Конечно. Я это о жалости не в упрек сказал, честное слово. Просто это какое-то дурацкое ощущение у меня всегда было, еще с тех пор как увидел тебя первый раз. Вот только к тебе такое, что нужна моя помощь. А оказалось, что ты помогла мне человеком стать. Книги читать научила, и тот глупый приезд мой. Знаешь, после него я решил доказать тебе, что я… ну, в общем, — он смешно сморщился, сожмурив глаза, — что я тоже что-то могу. Мечты всякие дурацкие: приехать в Москву знаменитым. И я стал работать как вол, чтобы добиться этого. А потом знаешь что произошло? — Он засмеялся, покрутил головой, удивляясь себе давнишнему.
— Что? — осторожно спросила Оксана.
— Я забыл.
— Что забыл?
— Забыл — для чего я это делаю. — Павел за руку чуть притянул ее к себе. — Понимаешь, просто забыл. Так меня закрутило, так я влез в это, что начисто забыл, для чего я это делаю. Была работа — и все.
— Значит, все в порядке? — сказала Оксана и наконец несильным, но твердым движением забрала руку. — Ты любишь свою работу, свою жену.
— А ты?
— Что — я?
— Ты любишь свою работу?
Оксана не ответила.
— А мужа?
— Мы живем вместе пять лет.
— Ты сердишься на меня?
— Ну что ты! Я так рада, что ты пришел сюда, что это досадное…
— Ты не проголодалась? — перебил он, по замеченной Оксаной привычке не дослушивать то, чего слышать не хотел.
— Нет, — Оксана улыбнулась, — ты же угостил меня в вагоне. Слушай, но неужели ты меня узнал сразу, как только вошел? Ведь было темно, признайся, что не сразу.
— Ты очень мало изменилась, даже поразительно.
— Это оттого, что я равнодушная, — спокойно объяснила Оксана.
Павел даже чуть назад подался, отстранившись от нее, и снова глаза его, как там, в вагоне, словно закрыла их какая-то белесая шторка, стали холодно-внимательны.
— Вот ты спросил меня о работе… — Оксане было неприятно смотреть в эти глаза, и она перевела взгляд на волнистый пергамент абажура, зачем-то потрогала шершавую тисненую его поверхность. — Да, так вот, — она улыбнулась, аккуратно сложила руки на коленях и, будто прилежная ученица, хорошо выучившая урок, бесцветным голосом сказала: — Так вот, у моего племянника, Галиного сына, есть собачка. Пустяковый, трусливый песик. Но племянник его очень любит. Эта собачка, когда видит другую собаку, очень трусит и просится на руки. Все над ним за это посмеиваются. А мальчик переживает. Как-то я купила ему книгу про собак, и отец читал ему ее вслух. Мы с Галей были в другой комнате, и вдруг мальчик вбегает к нам радостный и кричит: «Мама, Оксана! Там все напечатано про нашего Волчка, не надо его больше ругать за то, что он трусливый. Это его природный порок. Понимаете — природный порок. Так в книжке написано». И вот у меня тоже, наверное, природный порок — равнодушие.
Оксана перевела дыхание, посмотрела на Павла.
— Вот так! — и улыбнулась неуверенно, словно прося поставить ей хорошую оценку.
Но Павел не смотрел на нее, а куда-то мимо, в сумрак комнаты, и думал о чем-то своем. Потом, словно отвечая своим мыслям, а не наступившему молчанию, сказал тихо:
— Плохо.
— Ну, что же делать. — Оксана вынула расческу, зеркальце и, не видя себя в нем, начала причесываться.
— Плохо не то, что ты рассказала о себе. Может, так и есть. А то, как сказала. Знаешь, прости меня, — шаркнув по полу ножками кресла, Павел отодвинул его и встал. Глянув на него снизу, Оксана снова поразилась высоте и крепости его фигуры. — Прости меня. — Он подошел к окну, осторожно отодвинул штору, глянул за окно и, стоя спиной к ней, сказал: — Ведь это то же самое, как если бы ты вот так же спокойно сказала: «Да, я воровка» или «Да, я не люблю свою мать, такой у меня природный порок». — Он повернулся к ней. — Ксанка! Что с тобой? Ты же только начинаешь, ну, ошиблась с профессией, плюнь, начни все сначала. Если судьба отворачивается от тебя, надо брать ее за плечи и поворачивать к себе лицом. Ты слушаешь меня?
Оксана сидела неподвижно, опустив голову, и, закусив нижнюю губу, всеми силами старалась не выдать своих слез, дрожи рук и плеч.
— Ксанка, — он подошел к ней, остановился сзади, — слушай, прости меня, деревенского грубияна. — Он наклонился, и Оксана снова услышала запах пота и «Шипра». — Я это, наверное, из мести тебе так плохо сказал, — шептал он ей на ухо, — правда, забудь. Ты очень красивая, даже удивительно, до чего же ты красивая. Теперь я точно знаю, что сок из белых лилий — великая вещь. Ты такая же красивая, как была, и очень молодая, а я…
— Перестань, — сказала Оксана и всхлипнула.
— Ну вот! — огорчился он. — Устала, и я тоже хорош. — Павел осторожно и нежно провел рукой по ее волосам. — Ну, не плачь, пожалуйста, ты молодая, вся жизнь впереди.
— Я очень несчастна, — сказала Оксана, шмыгнула носом, открыла сумочку, ища платок.
— Я знаю, — тихо откликнулся он, — ты просто ни к чему не прилепилась, а прилепишься — и все пойдет на лад, слышишь?
И, взяв ее за плечи, неожиданно одним сильным движением поднял с кресла, повернул к себе лицом.
— И все-таки сок из луковицы белой лилии — потрясающая вещь! Ты и зареванная красива, надо же! Даже нос не распух.
Оксана совсем близко увидела его лицо. Он смотрел на нее с нежностью и состраданием, — как смотрят только на очень родных, когда им плохо.
— А я не мазалась этим соком, — сказала Оксана и, чтоб прогнать странное, ненужное желание прижаться к нему, уткнуться лицом в мощную красно-загорелую шею, положила ему на плечи руки и засмеялась, — я не знала, что такое луковица.
— Ну, вот видишь. — Он вынул из кармана аккуратно сложенный, пахнущий «Шипром» белоснежный квадрат платка, осторожно, словно у ребенка, промокнул слезы на лице Оксаны, потом тряхнул платком, расправляя его, приложил к ее носу: — Сморкайся!
— Ну что ты! — Оксана замотала головой.
— Сморкайся, сморкайся. Вот умница, и все будет хорошо. — Он спрятал скомканный платок в карман.
— Пора идти, — сказала Оксана.
Но он медлил, стоял неподвижно рядом и, отвечая на ее вопросительный взгляд, наклонившись к ней, вдруг попросил:
— Не поддавайся, Ксанка. Не поддавайся себе. Если уж времени не поддалась, то себе, ей-богу, ни к чему. И не думай ты так о своем деле. Не думай, что язык этого племени никому не нужен. Нужен. Потому что, если он не нужен, не нужен и хлеб, и я, и ты. Понимаешь? — Он снова тряхнул ее за плечи. — Ты понимаешь?
— Погоди. — Оксана даже в кресло опустилась, так неожиданны были эти поразившие ее слова. — Как ты?