В стране долгой весны — страница 23 из 46

предвиденное: пес, до этого все время молчавший, басовито и злобно, наверное из-за сахара, залаял на Орлика. Иноходец вздрогнул, взвился на дыбы и стрелой перелетел через изгородь. Ваня упал, так и не освободив лошадь от уздечки.

«Ну вот, теперь Орлик встретится в лугах с Красным конем», — поднимаясь на ноги, подумал мальчик…

В тихом переулке

Сквозь молодую, сочную зелень лесополос, подступавших к серым прямоугольникам новых бетонных домов, на сонный степной городок обрушился песчаный ураган. Ветер пронесся по кривым улочкам и переулкам стремительно, неудержимо.

Ураган сорвал вывески, завалил афишные тумбы, которые пережили революцию и войну, выбил во многих домах окна, сровнял с землей разбитые по весне пионерами цветники, завалил подгнившие деревянные заборы, превратил в кучу хлама возведенные накануне строительные леса для ремонта синих с золотыми звездами луковичных глав православного храма.

Ураган бушевал часа три, а к утру, вдоволь нарезвившись, стих, будто просочился сквозь потрескавшуюся от зноя землю, но несколько часов кряду на городок оседала рыжая песчаная пудра, занесенная ветром из далеких жарких пустынь.

В тихом небольшом переулке рухнул огромный двухсотлетний дуб. По преданию, он посажен был теми, кто первым поселился здесь, на некогда диком берегу ныне обмелевшей реки.

Дуб упал утром, когда ураган уже затих. Дерево не шаталось, не кренилось, а рухнуло разом, точно у него подрубили все корни, которые держали и питали его долгие десятилетия.

— Я всю ночь не мог заснуть: крутило и крутило, мочи моей нет. Под утро вроде забылся, а тут — ухх! Аж земля затряслась. Ну, думаю, заташкентило… Вылетаю в исподнем, а оно вишь что. — Николай Николаевич Дударин кивает на толстый, в два человеческих обхвата ствол дуба, который теперь по диагонали перегородил весь переулок, а своей развесистой, густой кроной, похожей на зеленую гору, прикрыл двухэтажный дом. Он садится на скамейку, врытую в землю недалеко от пораженного дуба, и вытягивает свои больные ноги.

Рядом с Дудариным присаживается бритоголовый Брагин, прозванный в переулке мальчишками Фантомасом, бывший борец цирка, крупный, костистый мужик, добродушный и наивный до смешного. Тут же на краешек скамьи, как петух на насесте, примостился дворник Ефим. Пожалуй, он один был рад произошедшей утром катастрофе. С дубом было слишком хлопотно: осенью с него опадала прорва листвы, летом, в жару, в густую тень лезли прохожие, а после них на тротуаре оставался мусор; еще нужно было подбеливать ствол. Своей радости Ефим, естественно, не выказывал. У других-то с дубом связана вся жизнь, а дворник не здешний, деревенский, и вздыхал просто для порядка.

— На веки вечные был произведен природой и в одночасье поражен ею. Такую глупость жизни даже в цирке не придумаешь, — патетически пробасил бывший борец.

— Ты прямо как не в себе? — ужасается Дударин, посматривая на бледное лицо семидесятилетнего Брагина. — Жутью какой-то исходишь, лица на тебе нет.

— Куда ж оно делось, лицо?

— А черт его знает — куда! Сколько девок-то перетискал под дубом?!

— Убегло времечко — полнейшее туше!

Из глубины двора с клюкой в руке выползает Козенок, столетний дед, седой как лунь, с белыми прокуренными усами; он весь трясется и еле передвигается.

Дед садится на скамью, дышит глубоко и хрипло, и из его красных глаз выбегают две красные слезы.

— Дед, сколько лет этому дубу? — спрашивает Брагин.

Старик поднимает тусклые глаза на дерево и коротко отвечает;

— Отец-то мой, когда еще был, дык дубу… И дед мой когда, дык дубу… — И старик тихо задремал.

— Что будем делать? — тыча желтым пальцем в дуб, спрашивает Ефим, обращаясь сразу ко всем, сидящим на скамье.

— Тебе-то что? Гебе что надо?! — неожиданно свирепо заорал Брагин.

«Что ж это с ним происходит? — думает Дударин. — Прямо взбесился мужик. Заболел, что ли?»

Ефим, пожимая плечами, ушел к себе в сарай, где хранились метлы, шланги и прочий инвентарь.

Со двора вышел Кузьма Тутов по прозвищу Кудесник, личность, в окрестных улицах известная — как сам о себе говорит — коварностью изобретений.

Большеголовый, с проницательными синими глазами, маленьким нервным ртом, вспыльчивый, Кудесник по-мальчишески шустро прошелся вдоль ствола дуба и остановился у кроны, что-то соображая.

— Еще один беспокойный, — проскрипел Брагин.

Года два назад Кузьма Тутов изобрел ароматический гуталин, или, как он сам окрестил свое изобретение, «благовонный сапожный крем». Сам Кузьма не терпел въедливого запаха сапожного крема, выпускаемого нашей промышленностью, даже болел от него; пять лет упорной работы в сарайчике, превращенном в лабораторию, принесли успех. Первое время кремом Кузьмы, почему-то не черным, а фиолетовым, пахнущим нежно сиренью, пользовались почти все жители переулка и соседних улиц, но обувь вскоре после крема стала трескаться и ломаться.

Кузьма считал, что кожа трескалась и ломалась не от его крема, а от местного неровного климата. Когда же у Брагина потрескались и порвались хромовые сапоги, оберегаемые им еще с молодости, он потребовал от Кудесника компенсации за нанесенный ущерб, но Кузьма заявил, что сапоги сами по себе сгнили. С тех пор Брагин относился к Тутову неуважительно и при случае напоминал ему про злосчастный крем.

Хмурый, весь в себе, Кудесник вернулся от кроны к скамье.

— Не стало нашего колосса, — изрек трагически Кудесник. — Крепок был, перенес бури и — вот конец! Ничто не вечно!

— Вот дров будет! А?.. — весело кричит от сарая дворник, разматывая длинный резиновый шланг.

— Тебе бы дали волю, так ты бы все леса в мире на дрова пустил. Тут покумекать надо. На то и дадены под шапкой мозги, чтобы ими варить с пользой.

— Тебе бы дали волю, так ты своим кремом не только все сапоги в мире, но и дома бы вымазал, — ворчит Брагин.

Не обращая внимания на брюзжание бывшего борца, Кудесник направляется в свой сарайчик.

Разговор на скамейке не клеился. Дударин, чувствуя необычное раздражение Брагина, молчал, Козенок, пригревшись на солнышке, мирно дремал, и усы его тихо подрагивали. Он — в бездонной, пропасти прожитого. Вот его, десяти лет от роду, розовощекого, тихого, ведет отец в дом купца Сидоренко. Тот хмельно улыбается, поглаживает остренькие усики, подает мальчику конфетку и что-то говорит отцу, а маленький Миша так оробел, что ничего не слышит. Потом они идут с отцом в баню. Так и провел свой век он в маленькой комнатушке без окон, под лестницей, ведущей в дорогие номера. Здесь было жарко, всегда пахло хозяйственным мылом.

Мать у Миши померла, когда ему стукнуло пятнадцать лет. Отец с горя стал много пить и вскоре, через два с половиной года, утонул: полез осенью пьяным купаться.

Перед самой революцией, когда Козенку было почти сорок, он женился на банщице женского отделения — тихой, работящей женщине, которая обитала в такой же комнатушке, только под другой лестницей, которая вела в женские номера. Прожили они лет пятнадцать, хорошо, тихо, но детьми не обзавелись. Жизнь помощницы Козенка оборвало несчастье. Вечером она убирала мыльное отделение, лопнула труба парового отопления — и бедную женщину обожгло так сильно, что через три дня она померла.

Козенок по натуре человек молчаливый, замкнутый, но иногда на него что-то накатывало, и он без умолку рассказывал о прошлом. Все его рассказы были связаны с баней, из которой он никуда не уезжал и не отлучался, кроме как на базар да в магазин за продуктами или на кладбище — привести в порядок могилу матери и жены. Даже родного города, в котором Козенок прожил без малого сто лет, не знал, и если завести его на окраину, он не смог бы найти оттуда дороги домой. Правда, о всех важных городских новостях он всегда был хорошо осведомлен.

— Все эти дома купец Сидоренко строил. Баню через улицу — он же. Под дубом купец любил чай пить, — старик отрешился от покоя, и его жгло вдохновение рассказчика.

— Это не тот купец, что баню в карты проиграл? — спрашивает дворник Ефим.

— Баню-то? Сынок его… Кутила был не приведи господь. Потом назад выкупил. Баню строили старые мастера, стоит вона, как новая, и ремонту не требует — важно строили.

Дед крякнул. Был он в цветастой старенькой байковой рубахе, в потертых штанах. Языки ботинок закрутились и походили на сухие стручки акации. Дед опирался рукой на клюку, поставленную между ног.

— А Сидоренко-то был суматошный мужик: то одарит, то кулаком по морде звезданет, — продолжает старик. Потом долго молчит, щурится, и из глаз его снова выкатываются две светлые, но в лучах солнца красные слезы. Дед закашлялся и тихо добавил: — Бегут годочки, и не удержать их при себе.

Кудесник, вымерив тщательно ствол дуба, долго что-то прикидывал, потом подошел к мужчинам и сказал:

— Фигуру вырублю.

Но никто ничего не понял. Кузьма не счел нужным объяснять что-либо, пошел опять к себе в сарайчик.

— Пошел изобретать, — ехидно проговорил вслед Брагин.

— Когда немец первый раз в наш город вошел, солдаты боялись мыться в бане — думали, что вода травленая, — продолжал старик. — Наставят на меня автомат и заставляют купаться. По десяти раз в день мылся — кожа стала лопаться от чистоты. Потом их выбили, а когда они во второй раз зашли в город, так мылись безо всякого. Сильный-то пар не любили — квелые были. Наши-то мужики — ого-гооо… Весь город немец порушил, а баню не тронули.

Покинул свой пост в бане Козенок совсем недавно, когда работать стало невмочь. Но и теперь частенько ходит в баню, садится в уголок, смотрит, как люди одеваются и раздеваются, вдыхает сырой, пропахший глаженым бельем, мылом, дубом и березой банный дух, и мнится ему, что время не течет, не движется, а стоит на месте — нет старости, нет смерти.

— Нынче в банщики за деньгами идут, — добавляет равнодушно Козенок. — Банщики-то цельные машины пустых бутылок сдают. Опять же чаевые стали давать. Нынче банщики самый богатый народ — купцы, одним словом.