Характерный треск повернутой кнопки. Лицо Симова было неподвижно. Неподвижно лежал кот на коленях Симова. Губы Симова как бы непроизвольно раскрывались, и я услышал тихую, отчетливую речь. Слова складывались в фразы и предложения, но явно говорило другое существо. Бешено крутился диск электрического счетчика в стеклянной щелке. И Симов говорил медленно и раздельно, как говорящий заводной автомат.
— Я помню себя почти тысячу солнц. У людей солнце называется днем. Но мы, коты, не замечаем ночи. Мы одинаково видим днем и ночью и различаем время по теплому желтому кругу в небе. Почти тысячу раз появлялся и прятался круг-солнце, и вы можете считать, что я живу около трех лет. Мы привыкаем к месту, и для вас ясно, что я очень привык к квартире четыре в бельэтаже, где я открыл глаза, чтобы видеть днем и ночью. У меня мягкая, удлиненная шерсть и пышный хвост. Из этого вы можете судить, что я кот хорошей породы. Можно сказать прямо — я сибирский кот. Я помню себя котенком на коленях у мягкой и круглой дамы. Я помню скользкий очень чистый пол, в котором я в первый раз увидел себя. Разные вещи на четырех ножках тоже отражались в нем. У стен стояли другие холодные плоские вещи, в которых я видел себя удивительно ясно. Потом я узнал, что это особого рода стекло, — оно называется зеркалом. Я жил очень недурно. У меня была подушка и ящик с желтым песком. Кроме круглой дамы, был длинный человек с шерстью на лице, который иногда наступал мне на хвост. Но днем он был в других комнатах и назывался муж. Я рос и толстел.
Однажды я попал на черную лестницу. Там было темно и страшно. Короткий человек, вдвое тоньше мужа, затопал на меня и закричал: «Буржуйская кошка!» Я убежал домой, но меня все же тянуло на лестницу. Там были еще коты. От них пахло дымом и несъедобными вещами. Так шли дни. Я вырос на коленях у мягкой дамы. Иногда меня показывали другим мужам и дамам, и они говорили: «Прямо — картинка!». Однажды круглая дама весь день мяукала. Лицо у дамы было мокрое, муж ходил по комнате, хлопал себя по ногам и тер шерсть на лице. Она и муж говорили разные странные слова. Я хорошо запомнил такие: «нэп», «процесс», «губсуд», «изоляция».
Затем все пошло навыворот. Мужа с шерстью на лице увели двое в сапогах. Мягкая дама взяла с собой небольшой ящик и тоже ушла. Пришло много людей в сапогах и галошах. Один стучал молотком, читал бумагу и говорил: «Кто больше?». Другие говорили вместе и врозь. Затем произошло ужасное. Разные вещи унесли вверх ножками, холодные, плоские стекла тоже. Пришли еще люди, и один сказал: «Поделим между членами жилплощадь». Несколько дней стучали молотками. Я спрятался в ванной, а когда вышел, то увидел совсем другое. Много деревянных стенок, и там, где была мягкая дама, сидел человек в фартуке, с сапогом в руках. Он поднял меня за шерсть, встряхнул и сказал:
— Жил у нэпача — поживи у кустаря-одиночки.
Затем стало плохо. Я ел невкусные вещи, и люди хотели, чтобы я ловил мышей. Мыши — пыльные и очень хитрые звери. Сначала ловил их неохотно. Человек с сапогом меня не кормил, и тогда я с трудом поймал мышь. Затем, на лестнице, крысу. Это было труднее. Человек с сапогом сказал: «Молодчина!» и дал молока. Я стал привыкать. Мыши ушли в подполье. Мы жили мирно с человеком в фартуке. Он изредка гладил меня и говорил: «Васька», «Стервец» и «Не зевай»… Так шло время. Из соседней мясной лавки пришла большая крыса и съела кусок кожи. Признаться, я кое-что слыхал, но мне было тепло и просто хотелось спать. Утром человек с фартуком взял меня за шиворот, ткнул в изгрызенную кожу и больно ударил ремнем. Я удрал на чердак и очень грустил. Затем я вылез на крышу. Почему-то я вспомнил о мягкой коже, о молоке и ящике с песком. Я очень огорчился и не помню, как очутился на краю крыши. Затем мне захотелось спать долго, очень долго, всегда спать. Я разжал лапы и упал. Воздух ударил меня в нос. Земля прыгнула на меня, хвост выровнял меня в воздухе, я вытянул лапы и упал на белое и мягкое и, подпрыгнув, свалился на улицу. Затем я побежал под ворота и долго не слышал и не понимал.
Приказчик из книжной лавки крикнул: «Сапожников кот убился!». Я хотел мяукнуть, но не мог, у меня сел голос. До вечера я лежал под водосточной трубой. Вечером я вышел и по черной лестнице пришел к дверям квартиры четыре. Крыса из лавки мясника нагло вылезла из щели. Меня считали мертвым. Я загнал ее в угол. Она пошла на меня. У меня слегка болела спина и вообще мне было не по себе, но я был зол и перекусил ей шею. Был шум и открылась дверь. Человек в фартуке увидел меня и дохлую крысу, всплеснул руками:
— Жив стервец! Твое счастье!..
Я бросил крысу и пошел домой. Вокруг собрались люди и качали головами: «Кошачье счастье!». Потом меня кормили, гладили, но пока не было аппетита. Вот и все.
Щелкнула кнопка. Электрический счетчик остановился. Симов снял шлем с головы, вынул штепсель и снял ременный браслет с головы кота.
— Бывает, — сказал Симов, — бывает… Бывает так, что матерый и бывалый кот раз ошибется, огорчится и возненавидит новую для него жизнь. И вдруг прячутся когти, и старый, разочаровавшийся кот, зажмурив глаза, сорвется с крыши шестиэтажного дома, рассчитывая брякнуться на асфальт и подохнуть. Но кошачье счастье — инстинкт, правильный животный инстинкт. Хвост, который инстинктивно рулит в воздухе и направляет кота прямо на полотняный тент книжной лавки и, наконец, четыре лапы, четыре крепких мускулистых лапы, пружины, на которые падает кот… И обошлось, — кошачье счастье. Браво, кот!
Симов зажег свет. Электрическая лампа в двести свечей осветила самые дальние углы и разогнала все тени. Симов сидел против меня и гладил серого мурлыкающего кота. Кот мурлыкал и потягивался.
Сон или не сон? Вероятно, сон.
НОВИНКИ ЖАНРА
Хауф Хёчким
Маски
Странное, нереальное воспоминание о том, чего не было, но могло быть — и в то же время, четкое, как работа фотографа-ремесленника: мы, несколько юношей и девушек, обнаженные и не знающие слова «одежда», бродим по лесу в поисках каких-то плодов; вдруг — погоня, шум ломаемых кустов, какие-то страшные люди с веревками и мечами, впереди мчится огромный мужчина, похожий на медведя.
Потом — сети. Скрученные, мы валяемся у опушки и с ужасом глядим на своих охотников. По очереди нас развязывают и уводят за деревья. Наступает и мой черед, я оказываюсь перед тем самым мужчиной, похожим на медведя. Страшные неподвижные глаза впиваются в меня; он что-то говорит своим помощникам, и они приносят голову недавно убитого волка и пытаются надеть на мою. Я вскрикиваю и вырываюсь, бегу; меня догоняют и вновь пытаются надеть маску, но я вновь вырываюсь и убегаю к связанным товарищам и слышу их страшные вопли: они смотрят на меня сквозь мелкие ячейки сетей и глаза их полны дикого страха.
Потом меня хватают, и происходит мрак и тишина; маска обволакивает мое лицо; от нее пахнет отвратительным запахом свежей крови и мяса; меня куда-то ведут, и я покорно следую за ними и вдруг спотыкаюсь и падаю, и слышу хруст уходящих шагов.
Проснувшись, я вижу перед собой лес, в котором вырос. Но он изменился, и я, не понимаю, в чем именно, все же остро чувствую это, и мне становится страшно.
Но проходит время, и я привыкаю к новому образу леса, и почему-то происшедшее больше не волнует меня.
Через три дня я встречаю оленя и тщательно его преследую и убиваю; перед последней судорогой он поднимает голову и смотрит мне в глаза странным, незвериным взглядом. Дрожь пробегает по моим лопаткам, я столбенею и на мгновение теряю чувство реальности; что-то вспыхивает глубоко внутри моих мыслей.
Но олень опускает голову и закрывает глаза, и я жадно припадаю к крови, которая льется из его ран.
Но на другой день, и на день следующий я все меньше думаю об этом взгляде и о том, что вызвал он где-то глубоко внутри моего существа — голод гонит меня прочь от моего разума, и я слушаюсь его приказаний покорно и без рассуждений.
Я накормил остатками своих пиров сотни ворон, следовавших за мной в моих кровавых походах, и я все реже заглядываю в глаза своих жертв.
Однажды я встречаю волчицу, умирающую от голода, и одариваю ее своей добычей, и мы становимся неразлучны в охоте и отдыхе.
По ночам я просыпаюсь и гляжу на нее с непонятной мне тоской. Во сне она совсем другая — не та злобная и умелая соратница по нашему общему делу, какую я вижу в ней днем; она кого-то мне напоминает. Но сон и нежелание думать лишают меня моей настойчивости в воспоминаниях, и я откладываю и свои мысли, и свои вопросы, которые бывают у меня в эти минуты, до другого, более подходящего, как мне кажется, времени.
Во время очередной охоты мы убиваем огромного молодого кабана; вечером, после ужина, она внезапно уходит и долго не возвращается, а когда утром я спрашиваю ее, в чем дело, она с испугом взглядывает на меня и говорит, что не может ничего понять, что с ней происходит. Я задаю ей все новые вопросы о вчерашних ее мыслях и о ее вчерашнем уходе, и она вдруг говорит, что ей кажется, что однажды она уже видела этого кабана, но не помнит, где когда.
— Ты заглядывала ему в глаза, когда он умирал? — спрашиваю я с тревогой.
— Да, — отвечает она и смотрит мне в глаза, и вдруг я узнаю ее.
— Плоды, погоня, люди с веревками и мечами, мужчина, похожий на медведя! — кричу я, и мой вой разлетается по лесу.
— И маски! — кричит она. — Вспомнила!
Мы бежим к растерзанной туше кабана и долго плачем, узнавая.
Похоронив его, мы внюхиваемся в воздух и бросаемся в чащу.
В поисках мужчины, похожего на медведя. И его подручных.
Нам нужно найти их. И поговорить…
СКАЗКА ДЛЯ ЧЕРВЯКА
Самым смешным было то, что он сохранял надежду, что это перестанет случаться. Но удав негромко приказывал: «Еще!», и червяк вновь начинал извиваться, словно пытаясь выручить свое дрожащее тело из пут гигантской твари, и глаза его все безумней выкатывались из орбит от напряжения бесплодной борьбы, а рот извивался в такт судорогам этого беспомощного розового тела, и с каждой новой попыткой червяк запутывался еще безнадежней.
Глупо. Удав крепче сожмет кольца и вновь негромко и глухо, как из пещеры или могилы, проговорит: «Еще!», и червяк застонет, уже не различая, где кончается боль его плоти, и начинается боль его спутанного сознания, и тогда удав на мгновение ослабит тиски, и червяк сникнет, как обгоревшая ветка, и удав удовлетворенно засмеется, так же глухо и негромко, как он произносил свои дикие команды.
А потом червяк проговорит: «Что я тебе сделал?» И удав криво усмехнется: «Не хватало, чтобы ты мне что-то сделал». И червяк беспомощно спросит: «Но должна же быть причина?», и удав поморщится и скажет: «Заткнись, мне противно слышать твой голос», и червяк съежится и втянет голову в плечи. Да, вот так это будет. А потом, после недолгого молчания удав спросит насмешливо: «Ну, так кем бы ты хотел стать?», и червяк ответит: «Удавом», ответит, не задумываясь, как о своей единственно верной мечте, и удав мгновенно вновь сожмет кольца, и червяк закричит звонким хриплым криком. «Разве червяк может быть удавом? — спросит удав с издевкой. — Посмотри на меня, разве ты не видишь, как мы непохожи?»; и червяк глухо согласится, что не может, и опустит голову, а потом вскинет ее и спросит: «Но что же мне делать?», и удав загремит, как падающая колокольня: «Заткнуться!» И засмеется и ляжет спать, а червяк без сил выползет из дома удава, напьется воды из мутного ручья и побредет домой, но вспомнит, что и дома нет покоя, и остановится и застонет от душевной боли и подумает: «Почему он меня не задушит?» И вспомнив красные неподвижные глаза и длинное поджарое тело удава, его глухой голос мертвеца и кривой презрительный рот, поймет: «Нет, это его лишило бы развлечения».
А потом он услышит тонкий голос рядом, и это будет тля, которая скажет ему: «Здравствуйте, господин удав», и глаза тли будут гореть от восхищения.
Все это глупо — и то, что здесь говорилось, и то, что будет говориться; можно не обращать внимания и не дочитывать — какой толк? — мелкий холодный интерес, да. Но эта правда, как бы глупо это ни было, и как бы ни походило на нереальные события.
Червяк не поздоровается, он лишь кивнет тле, а она подползет поближе и спросит: «Господин удав, не могли бы вы мне помочь?» Примечательно, что он даже не расслышит, как она его называет, а если это и будет случаться, он будет съеживаться, вспоминая, что это не так.
«А что такое?» — спросит червяк и вопьется глазами тле в душу.
А вот какая история между тем случится в доме удава — к нему в гости придет волчонок. И удав обрадуется, потому что у него не будет внутренней причины пытать волчонка. Они сядут друг напротив друга, и удав спросит: «Ну, как дела, дружище?» — «Да ничего, — ответит волчонок. — А у тебя?»
На что удав вздохнет: «Да так, какая может быть жизнь у удава, давлю понемногу желающих, что мне остается делать».
И волчонок засмеется и спросит: «Не пойму, зачем это тебе надо?» — «Бог его знает, — ответит удав, — мне бы кто объяснил. Только что тут был червяк. Видел бы ты его физиономию; со смеху можно подавиться. Приходил, идиот, посоветоваться, как ему стать удавом». И волчонок захохочет, потому что он не червяк; волчонок смеет хохотать, даже если это не предусмотрено теми, кто определяет, когда и почему можно хохотать. И скажет: «А что, хорошая вы пара, вам самое время начать выступать в цирке». Удав усмехнется.
Когда он вспоминал червяка, он вспоминал, что он удав. Вообще он вспоминал, что он удав, когда видел или вспоминал червяков. И тогда все вокруг начинали казаться ему червяками.
И сейчас, присмотревшись к волчонку, удав увидит в нем что-то от червяка, и сожмет рот и еще глубже заглянет в волчонка, и волчонок вздрогнет и подастся назад. А потом улыбнется чему-то внутри себя, ответит удаву тем же прямым взглядом и спросит, сдерживая смех: «Что это ты так на меня смотришь?» — «Так, — опустит глаза удав, — показалось что-то».
В комнате на минуту воцарится тишина, словно они увидели что-то непристойное, а потом удав скажет: «Сдается мне, что тебе самая пора стать удавом». — «Мне? Удавом? — засмеется волчонок. — Зачем?».
Удав недовольно поморщится, как от глупости, и скажет: «Ты глуп, волчонок, ты пока не понимаешь, что на свете лучше и мудрей всего быть удавом. Но слушай меня внимательно, сейчас я расскажу тебе, как стать удавом». И волчонок опять рассмеется и скажет: «Да не нужно мне быть удавом. — И заколебавшись, добавит: — Мне хочется совсем другого».
«Да знаю я, чего тебе хочется, — скривится презрительно удав. — Я вижу тебя, как голого!» И тут волчонок ощерит клыки, и на загривке его вздыбится шерсть. «Ты, верно, путаешь меня с червяком, — крикнет он. — Нам в самом деле лучше общаться с себе подобными!» И вскочит с места и выйдет вон, а удав бросится за ним, опомнившись от своей галлюцинации, и крикнет вдогонку: «Постой, ты меня неправильно понял!» И вернется к себе и схватится за голову: «Господи, опять то же самое!»
Это будет, как там не крути.
А вот что случится на другой день, когда на пороге вновь появится червяк. А он непременно появится. Слушайте — непременно.
— Здравствуйте, господин удав, — скажет червяк, чувствуя, что ему вновь до ужаса охота извиваться и угодничать.
— Проходи, — ответит удав.
Он еще находится под впечатлением недавнего разговора с волчонком и своих чувств по поводу этого разговора, и сейчас, глядя на червяка, убеждает себя в том, что перед ним не червяк, а кто-то другой, и достойный человеческого обращения.
Червяк осторожно сядет на стул напротив удава.
— Ну, что нового, — спросит удав и поймает себя на бешеном желании добавить: «червяк».
— Ужасно, — ответит червяк. — Вчера я опять попал в историю.
— Какую историю? — спросит удав, пытаясь выглядеть заинтересованным.
— Ко мне обратилась тля с просьбой научить ее стать нетлей, я начал ей объяснять, она все кивала мне и восхищалась и удивлялась, как это просто, а потом засмеялась и сказала, что я червяк.
Удав расхохочется во все горло.
— Я был буквально в замешательстве, — подавленно скажет червяк. — Я всего лишь хотел ей помочь.
Удав вновь захохочет и не сможет остановиться.
А червяк будет сидеть, сцепив руки над брюхом, и на лице его застынет выражение абсолютной беспомощности и страдания, которое удав не расположен видеть в червяках.
— Вот что, — проговорит наконец удав. — Сейчас я буду рассказывать тебе, как стать удавом, а ты за это споешь мне и спляшешь.
— Конечно! — воскликнет червяк и застынет с почтением.
— Чтобы стать удавом, нужно… — начнет удав и будет говорить долго, и червяк не пропустит ни слова, а только будет вскакивать, когда его будет поражать очередная истина искусства быть удавом, и будет восклицать: «вот оно что!» и вновь будет садиться и бесконечно преданно смотреть на удава. Когда удав кончит, глаза червяка загорятся, как у гончей, спущенной на зайцев.
— Понял! — воскликнет он, подпрыгнув на стуле. — Как я этого не понимал раньше!
— Ну а теперь спляши и спой, как уговаривались, — усмехнется удав.
И червяк примется извиваться и петь, и через минуту удав остановит его:
— Довольно, — скажет он. — Можешь идти, сейчас у тебя такое лицо, как будто ты знаешь, что надо делать.
Червяк раскланяется и вприпрыжку пустится на улицу. Глаза его будут гореть по-прежнему, и все звери, попадающиеся ему навстречу, будут казаться ему ничтожными червяками.
А из окна будет выглядывать удав и беззвучно смеяться.
— Дурак, — вдруг скажет он с бешеной злобой. — Можно подумать, что я счастлив.
Он низко опустит голову и глухо, по-собачьи, завоет. Дверь раскроется, и в комнату вбежит худая усталая женщина. Она подойдет к удаву и крепко прижмет его голову к груди, а он обнимет ее и заплачет навзрыд, и она никак не сможет его успокоить, и только будет бережно гладить его волосы и шептать что-то ласковое.
А соседи подумают, что по-соседству плачет ребенок.
А где-то вдали по улице будет бежать червяк и радоваться, что скоро станет удавом, если уже не стал. «Тогда я приду к нему и скажу: „А пошел ты к черту!“» — украдкой подумает червяк и прибавит шагу.
Но этого, конечно, никогда не будет. Тут рассказывалось только о том, что случится. А то, чего не случится — какое нам до этого дело, если это не случится?
И зачем описывать события, которые невозможны?