В лесу быстро темнело. Идти было трудно. И все, что еще недавно казалось таким заманчивым – непроходимые заросли, глухое переплетение ветвей, – все это сейчас было враждебно и ненавистно Кольке. «Еще долго? Еще долго?..» – спрашивала мама.
Из деревни они позвонили в райцентр, что был за двадцать пять километров, в больницу. «Скорая помощь» добиралась из райцентра целую вечность, хотя по часам выходило, что ехала она всего около часа.
Молодой человек в белом халате, очень неразговорчивый, даже не поздоровавшись, стал сразу осматривать маму. А потом коротко сообщил: «Аппендицит». Садясь в белую машину с красным крестом впереди, на круглом фонаре, он произнес еще два слова: «Надо успеть». Отец тоже сел в машину. И она умчалась. А Колька даже не догадался сказать… чтобы и его взяли с собой.
Он стоял возле сельсовета, рядом с пожилым лесником и мысленно повторял последние мамины слова, тоже обращенные не к отцу, не к врачу в белом халате и не к пожилому леснику в резиновых сапогах, а только к нему, к Кольке, к нему одному:
– Все будет хорошо. Аппендицит – это ерунда. От этого не умирают…
Мама умерла. Это было давно, в тот год, когда Колька еще только собирался на свой первый школьный урок. А теперь он уже был в шестом классе…
Прошли годы. Но Колька ни на день не забывал строгого молодого человека в белом халате и короткую фразу: «Надо успеть». Почему же они не успели?..
Странная, непонятная людям привычка появилась у Кольки – почти каждого нового знакомого он спрашивал: «У вас был аппендицит?»
«Был, – отвечали ему. – Вырезали. Ерундовое дело!»
И снова все та же неотвязная мысль рвала сердце: «А если бы больница оказалась ближе? А если бы дорога в лесу была проходимее?» Он слышал мамин голос: «У меня нет никого роднее тебя. И не будет».
То далекое лето, поначалу такое беспечное, неотступно стояло перед его глазами и никак не хотело становиться воспоминанием…
Возле старого дуба
Начальник лагеря обожал принимать делегации. Тогда в любую жару он появлялся среди душного леса в темном костюме и при галстуке. Как экскурсовод, ходил он с вытянутым вперед указательным пальцем, объясняя, что беседка называется беседкой, а библиотека – библиотекой; похлопывал по плечу всех встречных ребят, хотя в остальные дни еле с ними здоровался, и тоном во все вникающего отца родного невпопад задавал вопросы: «Ну, как прошла линейка? Что было на совете лагеря?»
«Линейка» и «совет лагеря» – это были те немногие пионерские термины, которые он знал наизусть. Почти никто из ребят не помнил его имени-отчества, а все так прямо и называли – начальником. Он, казалось, был твердо убежден, что пионерлагерь для того главным образом и существует, чтобы его можно было показывать комиссиям и туристам.
Оля не любила начальника лагеря. И однажды, когда руководство из постройкома оглядело все лагерные объекты, когда начальник утомленно произнес свою любимую фразу: «Вот так мы и живем!», а руководство благодарно ответило ему: «Хорошо живете!», Оля неожиданно для всех вмешалась в разговор:
– И все это сделал Феликс!
– Кто-кто? – подчеркивая свое особое внимание к «голосу детей», заинтересовалось руководство. – Пионер? Как его фамилия?
– Нет, это старший вожатый… Феликс! Мы его по фамилии не называем.
Начальник лагеря побледнел, а руководство что-то записало в блокнот, на обложке которого было золотом выгравировано: «Делегату профсоюзной конференции».
Феликс тоже не любил начальника и работал в лагере потому, что не хотел на целое лето расставаться с ребятами, которых знал уже три с лишним года: в школе у них он был старшим вожатым. И подрабатывать ему было необходимо.
– Органичное сочетание лирики с прозой жизни, – говорил он.
Еще мальчишкой в Крыму Феликс наткнулся на мину, и ему оторвало правую руку.
«Эхо войны!» – говорил он, поглаживая свой пустой рукав, заправленный за пояс.
Ребята слагали легенды о его левой руке: он мог с ее помощью вскарабкаться на вершину любой, даже самой высокой сосны; сколько угодно раз переплыть широчайшую реку; превратить в подкову кусок металла…
Кольке Свистуну казалось, что характер Феликса был чем-то неуловимо похож на характер мамы: старший вожатый не любил перекладывать на плечи окружающих свои заботы и никому не жаловался на то, как это трудно – целые дни проводить в школе, да еще учиться заочно на третьем курсе пединститута, да еще быть начальником городского штаба дружинников. Впрочем, Колька находил мамины черты у всех хороших людей, которые встречались ему на пути.
Да, много разных дел было у Феликса, но ребята больше всего гордились тем, что их вожатый стал главным дружинником в городе. Они рассказывали, что Феликс отважно и хладнокровно «одной левой», как говорили они, распутывал самые жуткие и загадочные преступления.
По вечерам, когда, перебивая друг друга, как заговорщики, то громче, то тише переговаривались деревья, а заросли, окружавшие лагерь, были полны приглушенных шорохов, девочки, поеживаясь, просили Феликса поведать о том, как он расправлялся с бандитами и другими особо опасными нарушителями спокойствия.
«Извините… Я, конечно, очень виноват перед вами, но „особо опасных“ нету, – полушепотом, в тон девочкам, ответил как-то вожатый. – И не потому, что городок еще маленький и совсем новый. Завод, стройка да тридцать или сорок домов. Надо сосчитать… Если же „опасные“ вдруг появятся, мы с ними справимся. Вот увидите! Ненавижу бандитов… Даже „начинающих“! Ненавижу…»
«Вот уви-идите!» – часто повторял Феликс, многозначительно растягивая слово «увидите», словно заглядывал при этом куда-то с высоты своего длиннющего роста.
«Старший вожатый обязан быть длинным, – говорил Феликс. – Ведь он один на всю школу. Так вот, чтобы вам легче было разыскать его, он должен возвышаться. Как я, например».
Иногда Оля Воронец помогала Феликсу и тоже ходила по городу с красной повязкой: он доверял ей. За ними увязывалась и Олина подруга по прозвищу Белка.
В самый последний лагерный день все собрались возле старого дуба. Там всегда провожали лето… Потрескивал костер, словно кто-то тихонько надламывал сухие поленья и сучья. Искры оранжевыми бабочками взлетали и таяли, так и не добравшись до узорчатого шатра, образованного ветвями. Звезды просвечивали сквозь листву, словно подглядывали, что это там, возле костра, происходит?
Вперед вышла председатель совета лагеря Люба Янкевич – длинноногая и нескладная девочка, которая всегда казалась выросшей из своих платьев, стеснялась этого и прятала смущение за нарочитой самоуверенностью. Она объявила:
– Мы сегодня прощаемся не только с летом и лагерем… Мы прощаемся с Олей. Но я убеждена, я уверена, что наша дружба…
Все стали искать глазами Олю Воронец. В темноте это было не так уж легко, и, чтобы перестали вертеть головами, Оля поднялась и вышла к костру.
– До свидания, – сказала она. – Хотя мы можем больше никогда не увидеться…
Феликс тоже вышел к костру. Погладил пустой рукав: он волновался.
– Я хочу попросить Олю переписываться с кем-нибудь… Чтобы он пересказывал Олины письма нам всем.
– Почему «он»? А может быть, это будет она? – ревниво вскочила со своего места лучшая Олина подруга Аня Черемисина, прозванная за свои рыжие волосы и непоседливость Белкой. – Может быть, будет переписываться не он, а она! – вновь крикнула Белка.
– Я хочу, чтобы это был «он», – с неожиданной настойчивостью повторил Феликс, который обычно не навязывал своих предложений. – Именно «он»! Коля Незлобин… И отвечал ей. Как бы от нашего имени. Не можем же мы в данном случае творить коллективно!
Сухие поленья и сучья в костре стали надламываться гораздо громче: лагерь изумленно затих.
– Он только с птицами разговаривать может, – сказал кто-то из темноты.
Колька сидел далеко от костра. Он молчал, потому что не верил своим ушам. И, словно для того, чтобы он им поверил, в одно его ухо вдруг пополз противный, захлебывающийся слюной шепот:
– Эх ты, тютя! Над тобой издеваются, а ты? Она же тебя перед всеми по гроб жизни опозорила, а ты ей теперь будешь писулечки посылать: «Люблю! Целую! Жду ответа…»
Нет, не один Колька в лагере был зол на Олю – ее, оказывается, не любил и наглый паренек Рудик Горлов, хотя вслух об этом говорить боялся. Зато сейчас он прямо втиснулся в Колькино ухо и ужасно при этом плевался, так что Кольке стало не по себе, и он отодвинулся в сторону.
Минуту назад Колька собирался вскочить и крикнуть: «Никогда не напишу ей! Ни одной строчки!», но он не захотел слушаться «мокрых» подсказок Рудика – и промолчал.
А Оля, не скрывая удивления, сказала:
– Пожалуйста… Если мне дадут такое странное поручение, я его выполню.
– Это просьба, – уточнил Феликс. Но его просьбы и советы были законом, будто и их он давал «одной левой». – Чем чаще вы будете писать друг другу, тем лучше: мы не хотим с тобой расставаться, Оля. Не хотим.
Белка вскочила опять:
– А почему она должна писать именно… Свистуну?..
– Коле Незлобину, – поправил ее Феликс. Погладил пустой рукав – и как бы поставил точку.
Клетка без птицы
Через три года после смерти мамы Колькин отец женился.
В дом пришла Елена Станиславовна, работавшая с отцом в проектной конторе. Она пришла не одна: с нею вместе явилась и ее дочка Неля.
Неля была на год моложе Кольки, но в доме она сразу сделалась старше, как бы важнее, потому что училась в музыкальной школе. В большой комнате, на самом видном месте, было установлено черное блестящее пианино, и оно сразу заполнило собой всю квартиру…
Перед тем как переехать к ним в дом, Елена Станиславовна спросила у Кольки, не возражает ли он против этого. Колька не возражал… Потом она долго беседовала с ним и назвала эту беседу «очень важной для всей их дальнейшей совместной жизни».
Елена Станиславовна сказала, что Колька со временем, конечно, будет называть ее мамой, а Нелю – сестрой; Неля же, тоже со временем, станет называть Колькиного отца папой, а все вчетвером они непременно должны будут стать друзьями.