— Не будь дураком, — сказала она, довольная тем, что сумела его разозлить. — Именно этого я как раз не хочу, и тебе это известно. Но если когда-нибудь решишься, не дай мне тебя отговорить. Если хочешь, смейся, но ты знаешь, что я имею в виду. Да, верно, сегодня ты любишь меня, но через полгода все может быть иначе.
Э-э, подумал он, через полгода любой из нас может умереть. И он принялся приплясывать перед ней на тропинке, вскидывая свои длинные ноги, ныряя в высокие заросли пшеницы и внезапно выскакивая наружу, думая ее напугать. Пусть тоже посмеется.
— Валяй, валяй! — прикрикнула она. — Нет, ты и впрямь дурак. Никогда тебя не поймешь.
— Ну что ж, — задыхаясь, усмехнулся Артур и обнял ее за талию, — то же самое я мог бы сказать о тебе. Но меня это совершенно не волнует, потому что я никогда особо и не старался понять людей. От этого тоже не бывает большой пользы. — Артур помрачнел, ощущая, как огромное вселенское колесо разворачивается в его сторону, готовое размолоть в порошок. Пятнадцать дней в военной форме виделись ему поднятой над ним боевой дубинкой какого-нибудь индейского племени. И то, что Бренду, кажется, не особенно огорчал его отъезд, и то, что над головой расстилалось безбрежное голубое небо летнего вечера, не находило в его груди отклика и лишь заставляло чувствовать пустоту и одиночество среди моря цветов и трав.
— Ладно, куда пойдем-то, Артур?
А он и не знал. Это большой вопрос, и не только в каком-то одном смысле. Надо действовать, подумал он. Вот это будет по-моему. И он в одно мгновение отбросил тоску и повлек Бренду вдоль прямоугольной линии живой ограды. Пшеница скрывала их от посторонних взглядов, и Артур шагнул вглубь, собираясь примять ее.
— Это нехорошо, — сказала она. — Нельзя затаптывать траву.
— Почему нехорошо? Мне нравится. И вообще, какое это имеет значение?
— Вот я и говорю, — слабо улыбнулась она, — ты не можешь отличить хорошее от дурного.
— Не могу. А еще не хочу, чтобы меня учили.
— Но мысль, мне кажется, правильная. Это хорошее место, — сказала она, глядя на образовавшуюся в зелени вмятину. — Я люблю тебя, Артур. — Они сели и страстно прильнули друг к другу.
В ожидании поезда из Бирмингема он стоял на платформе в Дерби, прислонившись всей своей тощей долговязой фигурой к неработающему автомату с шоколадными конфетами. Посвежевший и выбритый настолько чисто, что его нестираная гимнастерка существовала как бы отдельно от всего того благоухания, что от него исходило, Артур только что вышел из вокзального буфета, где чашке чая сопутствовала булочка с изюмом. Неподалеку было свободное место, но Артур, не желая мять аккуратно выглаженные брюки, не стал на него садиться. Он не мог оторваться мыслями от бурного прощания с Брендой там, в пшеничном поле, затянувшегося до полуночи, когда уже ушел последний автобус. Они возвращались домой при полной луне, с неясным ощущением обреченности, вышедшим наружу при столь бесповоротном расставании, с чувством начала несчастного конца, с которым можно бороться, но нельзя победить. И чувство это, хоть не было сказано ни слова, испытывали они оба и выдавали его друг другу слишком явным желанием казаться веселыми. В их страсти заключалась горечь, в нежных словах не было смысла, и они чересчур легко и поспешно подхватывали, как брошенную на землю перчатку, шутливые замечания, призванные скрыть их истинные чувства.
— Береги себя, — сказала Бренда. — И будь хорошим мальчиком. Скоро увидимся.
Дай-то бог, подумал он.
Носильщик катил по платформе тележку с багажом. Артур стоял неподвижно, глядя, как одна за другой скатываются по черным стенам депо тонкие струйки дождя, того легкого моросящего дождичка, который всегда навевал на него тоску и нестерпимое чувство внутренней опустошенности. Пятеро солдат перешли виадук и шумно спустились на платформу. Влажный воздух наполнился сальными шутками. Артур узнал их. Они узнали Артура. Они протопали к нему, стуча своими тяжелыми башмаками, и швырнули рюкзаки на сиденье. Артур стоял потерянный, съежившийся в атмосфере солдатского гогота, ощущающейся тем острее, что сам он весь вспотел, а тут еще другие протягивали руки и хлопали его по спине.
— Смотрите-ка, да это старина Эрни Амбергейт!
Все они направлялись в один и тот же лагерь и знали друг друга по прошлогодним сборам.
Каждый вечер Артур напивался. Пятнадцать дней — срок долгий, и трезвым его не выдержать, тем более что он ненавидел перемены и еще больше ненавидел армию. У него всегда были с собой кусачки, чтобы незаметно вернуться после отбоя в лагерь, и он с восторгом спускался в ров, одну за другой отхватывая нити колючей проволоки и аккуратно возвращая их свободной рукой на место, ощущая коленями влажную землю, лицом — острые травинки, щиколотками — колючую ежевику, переползая с места на место, чтобы не заметил часовой в будке, и так до тех пор, пока лаз в ограде не оказывался таким широким, что через него могла проникнуть вооруженная дивизия.
На первой поверке старшина воскликнул, что не может разобрать, какой формы у Артура череп, потому что он слишком оброс, и тот весело согласился подстричься, имея в виду забыть об этом разговоре, как оно и получилось.
— Ты теперь солдат, а не пижон какой-то, — сказал старшина, но Артур знал, что, с какой стороны ни посмотри, он не прав. Когда ему пытались объяснить, кто он, Артур оказывался ни тем, ни другим, ни третьим. Даже собственное имя — недостаточный признак, хотя оно и значится в платежной ведомости. Так кто же я? — задумывался он. Шестифутовый крепежный столб в шахте, которому не терпится выпить пинту эля, — вот кто я такой. А если какому-нибудь умнику этого недостаточно, то тогда я — торговец динамитом, продавец оружия, коммивояжер, торгующий стотонными танками, заряжающий, только и ждущий команды взорвать армию к такой-то матери. Я это я, и никто другой. И кто бы что ни думал и ни говорил, я как раз не тот, потому что никто про меня ни черта не знает.
На второй день он зашел в туалет и уставился в выкрашенную краской стену, словно пытаясь отыскать непристойные надписи, казавшиеся ему некогда такими забавными, и видя вместо них четко составленный список сегодняшних участников забегов и завтрашних победителей. Секунды, что он там провел, казались днями, каждый — словно товарный поезд, проехавшийся по его желудку, динамо-машина, крутящаяся в голове, наковальня в сердце, кляп во рту, который, тем не менее, выталкивал из себя слова: «Ублюдки. Ублюдки. Ублюдки», пока после завтрака не появился Амбергейт и не ткнул его в спину, а Артур обернулся с поднятым кулаком, радуясь возможности исколошматить его как следует. Но он вовремя остановился, потому что с Амбергейтом не мог так себя повести — ведь это был его кореш-шахтер с какого-то заброшенного рудника в предгорьях Дербишира.
Дни и ночи текли довольно медленно. На полигоне он чувствовал себя с Бреном — своим ручным пулеметом — как дома: ему становилось хорошо от одной мысли о пулях, попадающих в трубу из ленты-змеи, и выстрелы-плевки, поражающие мишень, музыкой отдавались в его ушах. Стрелять Артур любил, это следует признать. Стрельба утоляла жажду разрушения, возникавшую сразу, как только в дальнем конце стрельбища появлялась мишень-фанера. Правда, приятнее было бы поразить нечто более ощутимое — дома или людей, но это невозможно, во всяком случае пока. Когда приходила очередь стрелять другим, он любил постоять и послушать неумолчный визг пуль, вылетающих из десятков стволов, наслаждаясь самим звуком стрельбы, то возвышающимся, то опадающим, ее безумным восторженным ритмом, от которого воздух разрывается на мелкие частицы.
Каждый вечер они с Амбергейтом уходили выпивать, и на долгом пути он строил планы персональной войны и революции, отравлений и ограблений. С Амбергейтом он делился несбыточными мечтами, представляя их как шутку. Возвращаясь из деревни, они забывали обо всем на свете, кроме собственного существования, кроме вот этой, сейчас протекающей минуты, набитого брюха, волочащихся ног и исцарапанных под штанинами бедер. В темноте, над полями и лесами, звучало, словно обретшее голос первобытное безумие, пьяное пение Артура, и это были лучшие часы всех тех пятнадцати дней. Они проходили мимо запертых на замок, недоступных для них коттеджей, мимо дверей и окон, которым не было дела до придуманных на ходу песен Артура, перекатывающихся и гремящих, будто рык некоего полузабытого голоса Вселенной.
Однажды он возвращался после вечерней вылазки один, каким-то образом потеряв в пабе кореша. Ясный, голубой, полыхающий день потух, сменившись беспросветно-черной тьмой с ползущими по небу рваными тучами. Засунув руки в карманы и пошатываясь от такого количества спиртного, которое его организм был еще способен удерживать, Артур насвистывал какую-то мелодию. Мгновенная багровая вспышка ярко осветила его стоявшим на тропинке. По краям он увидел деревья, ранее не замеченные, и машинально продолжал насвистывать под аккомпанемент оглушительных ударов грома, но та, самая первая, вспышка проделала в его сознании глубокую борозду, в которую, широко осклабившись, влетела очередная молния. Артуру стало страшно, ноги у него задрожали. «В чем дело?» — пробормотал он. Потом громче: «Что происходит?» Он пробивался сквозь ровную отвесную стену дождя, считая секунды между вспышкой молнии и ударом грома. Потом снова засвистел, на этот раз какой-то походный марш, и так шел, по-прежнему покачиваясь, и в какой-то момент остановился закурить. Очередная вспышка молнии, казалось, рассекла землю надвое, а мгновенно последовавший за ней удар грома прозвучал так, словно взорвалась пороховая фабрика. Деревья аркой сомкнулись над тропинкой, и Артуру стадо страшно, что молния ударит в него. Впервые за много лет гроза так его напугала. Мальчишкой, когда наступало время летних гроз, он, бывало, с криком вбегал с улицы в дом и прятался в темной посудомоечной либо под лестницей, и так продолжалось до того лета, когда небесный гром сменился грохотом бомбежки, а молнии — вспышками артиллерийского огня, и он понял, насколько же безобидные гром и молния. Однажды летней ночью — дело происходило во время войны — его разбудили грохот взрыв