В сумрачном лесу — страница 20 из 46

Из служебного помещения вышел главный управляющий. Он заметил меня, на лице его отразилось узнавание, и он двинулся в мою сторону. Сжав мою руку обеими руками, он поинтересовался здоровьем моего деда, которого знал уже двадцать лет. Дедушка умер, сказала я, он скончался в прошлом году. Главный управляющий не мог в это поверить; казалось, он вот-вот заявит, что я это придумала, ведь придумывала же я все события, которые описывала в своих книгах как случившиеся. Но все же он удержался и, выразив соболезнования, спросил, понравилась ли мне корзина с фруктами, которую он послал мне в номер. Я сказала, что понравилась, потому что не видела смысла говорить, что никакой корзины не получала, чтобы потом, возможно, участвовать в выяснении отношений. Я сказала, что хочу выехать. Снова удивление и озабоченность – разве я не только что приехала? Меня провели в начало очереди, вперед компании празднующих бар мицву, и главный управляющий зашел за стойку, чтобы самому меня оформить, быстро и элегантно выполнив все необходимые процедуры. Когда я оплатила счет, он провел меня к двери и велел швейцару вызвать мне такси. Похоже, он торопился отправить меня из гостиницы. Скорее всего, у него просто было много других дел, но мне пришло в голову, что он мог знать, что я слышала о разбившемся постояльце. Эффи или даже Матти, мой друг-журналист, могли позвонить в отель ради меня, и об их расспросах сообщили бы главному управляющему. Или, может быть, встревоженная горничная час назад доложила своему начальству. Пока я все это обдумывала, мой чемодан погрузили в ожидающее такси, и не успела я сформулировать нужный вопрос, как главный управляющий усадил меня на заднее сиденье, с жизнерадостно профессиональным видом улыбнулся, закрыл дверь и постучал костяшками пальцев по кузову, давая сигнал отправляться.


Мы проехали по улице всего пять минут, как вдруг водитель свернул к тротуару и резко остановил машину. Загудел автобус; через заднее окно я увидела, как он со скрежетом затормозил и остановился в нескольких сантиметрах от нашего заднего бампера. Таксист вылез, обругал водителя автобуса и исчез за открытым капотом своей машины. Я пошла за ним и спросила, в чем дело, но, поглощенный перегретыми внутренностями двигателя, он меня проигнорировал. Прохожие стали останавливаться, чтобы посмотреть на происходящее. Америка такое место, где времени обычно ни у кого нет, но на Ближнем Востоке время есть, так что тут чаще люди смотрят на окружающий мир, а когда смотрят, у каждого складывается свое мнение по поводу того, что он видит, и, разумеется, мнения расходятся, так что обилие свободного времени в определенной формуле равно спору. Сейчас спор разгорелся о том, стоило ли таксисту останавливаться там, где он остановился, и загораживать при этом автобусную остановку. Человек в майке с пятнами пота заглянул под капот вместе с водителем, и они начали спорить о том, что там творится. Для моего мужа мир всегда таков, каким кажется, для меня он никогда не бывает таким, каким кажется, а вот в Израиле никто никогда не может прийти к согласию относительно того, каков мир на самом деле, и, несмотря на неистовость непрерывного спора, это базовое признание разлада всегда меня утешало.

Я повторила свой вопрос, таксист наконец поднял потное лицо. Окинув меня взглядом, он узнал все, что вообще хотел обо мне знать, неторопливо обошел машину, откинул багажник, выставил мой чемодан на дорогу и снова пошел возиться с двигателем. Я оттащила чемодан на тротуар, и небольшая толпа собравшихся чуть-чуть расступилась, чтобы дать мне пройти. Встав на несколько метров дальше по улице, я принялась всматриваться в едущие по улице машины в поисках другого такси. Но был час пик, все такси ехали полными. Наконец я увидела шерут, местное маршрутное такси, и помахала ему. Но едва маршрутка начала замедлять ход, подъехала машина с опущенным окном.

За рулем сидел Фридман, все еще в своем жилете с карманами.

– Ну? – Так на идише обычно спрашивают, как дела у собеседника. – Что случилось? – Он потянулся через пассажирское сиденье и открыл дверцу, потом сделал игравшую по радио симфонию потише.

Садиться или нет? Может быть, повествование и не в состоянии выносить бесформенность, но в жизни тоже мало случайностей – ее ведь перерабатывает разум, функция которого любой ценой обеспечить связность. Иными словами, обеспечить убедительную историю.

– Вы хотите сказать, что это случайность? – поинтересовалась я, когда Фридман снова вписался в уличное движение. – Мое такси сломалось, а вы просто случайно мимо проезжали?

Хотя, честно говоря, я была рада его видеть.

– Я ездил в «Хилтон» отвезти вам вот это.

Не сводя глаз с дороги, он пошарил за моим сиденьем, нащупал большой потрепанный коричневый бумажный пакет и положил его мне на колени.

– Мне сказали, что вы уже выехали, и я вспомнил, как вы говорили, что собираетесь переехать в квартиру сестры на улице Бреннер. Я как раз ехал туда, когда заметил вас у дороги.

Я не помнила, чтобы упоминала при нем про квартиру сестры, но, конечно, от недосыпа память у меня затуманилась. Вчера после обеда я забыла, что договаривалась встретиться попить кофе с переводчиком моих книг на иврит, а зайдя к старому другу, хореографу Охаду Нахарину, я забыла в его квартире сумку. Но в то же время я готова была верить, что Фридман знает обо мне все, что он читал мое дело. Может, я даже хотела в это верить, поскольку тогда я была бы ни в чем не виновата.

Я отвернула край бумажного пакета и почувствовала запах плесени. Внутри лежало несколько хрупких бумажных изданий Кафки с рваными от частого чтения корешками.

– Чтобы помочь вам думать, – сказал Фридман, но не стал пояснять свои слова.

Я закрыла пакет, смяв его верхний край. Мы стояли перед светофором, перед нами переходила дорогу молодая пара, они обнимали друг друга за талии. Мальчик был красив, как бывают красивы только люди, выросшие на солнечном свету. Распахнутая у ворота рубашка открывала горло. Я повернулась к Фридману, который возился с зеркалом заднего вида. Он выглядел слишком старым, чтобы водить машину. У него, несомненно, был тремор правой руки. Может быть, как и кузен моего отца Эффи, он тоже вступил в закатный возраст, в котором реальность, поскольку от нее все меньше пользы, начинает подтаивать по краям?

Сигнал светофора сменился, и Фридман повернул на Алленби. Через несколько минут мы добрались до маленькой тихой улицы, где жила моя сестра. Я указала ему на дом номер шестнадцать – с парковкой, над которой он нависал, и чем-то вроде сада, умудрявшегося выглядеть одновременно и голым, и заросшим. Мы выбрались из машины, Фридман с помощью трости, стоявшей до того у заднего сиденья, сплошь покрытого собачьей шерстью. Сегодня его мозолистые ноги с потрескавшимися ногтями были обуты в кожаные сандалии. Я уже второй раз вытащила чемодан из багажника машины.

– Вы всегда так много вещей с собой берете?

Я возразила – среди родных я меньше всех брала с собой в дорогу, мои родители и брат с сестрой даже на сутки уезжали как минимум с тремя чемоданами.

– И это делает их счастливыми?

– Счастье тут ни при чем. Для них важно быть ко всему готовыми.

– Готовыми к несчастью. Для счастья готовиться не надо.

Он повернулся и посмотрел на окна квартиры моей сестры на первом этаже, закрытые металлическими ставнями. Из детского сада через улицу до нас доносилось пение Леди Гаги.

– И вы можете здесь писать?

Я помедлила, делая вид, что обдумываю ответ; на самом деле я делала вид, что есть шанс, что я смогу здесь писать, прекрасно зная, что никакого шанса нет.

– Если хотите знать, – призналась я, – работа идет туго. Я зашла в тупик.

– Тем более это повод попробовать временно переключиться на что-то другое.

– На что? На попытку придумать конец того, что Кафка не смог закончить или решил бросить, как большую часть написанного им? Вещи, которые так и вышли в мир, без окончания, и все равно произвели впечатление? Даже если бы мне удалось преодолеть робость, никуда бы не делось ощущение, что я перешла границу. Меня и собственная-то работа достаточно пугает.

Сквозь крупные листья дерева из джунглей на лицо Фридмана пятнами падало солнце; в уголках его сухих губ играла легкая улыбка, та потаенная улыбка, которая бывает у мудрых перед лицом чужой глупости.

– Вы думаете, то, что вы пишете, принадлежит вам? – спросил он негромко.

– А кому же еще?

– Евреям.

Я рассмеялась. Но Фридман уже отвернулся и принялся рыться в своих плотно набитых карманах. Его руки, тыльная сторона которых, сухая как бумага, была покрыта веснушками, похлопывали, нажимали и открывали «липучку». Это испытание могло тянуться часами: он был обвешан не менее густо, чем террорист-смертник.

Продолжая смеяться, я вспомнила знаменитые строки из дневника Кафки: «Что у меня общего с евреями? У меня и с собой-то мало общего». Их часто цитировали в неутомимых спорах о том, насколько еврейским было творчество Кафки. А была еще запись у него в дневнике о том, что он хочет засунуть всех евреев (включая себя самого) в ящик, пока они не задохнутся, и периодически открывать и закрывать его, проверяя, как идет процесс.

Фридман не отвечал, продолжая копаться в карманах; теперь я представляла, что карманы эти набиты листочками бумаги, заданиями, которые должны быть розданы другим писателям, чтобы огромная машина еврейской литературы продолжала катиться вперед. Но он ничего не обнаружил и либо забыл, что искал, либо ему стало неинтересно. Ясно было, что еврейской литературе придется подождать, как и все еврейское ждет совершенства, к достижению которого мы в глубине души вовсе не стремимся.

– И вообще, вы же сами сказали, – напомнила я ему, – книги больше никого не интересуют. В один прекрасный день евреи проснулись и поняли, что еще один еврейский писатель им нужен примерно как дырка от бублика. И теперь мы снова принадлежим только самим себе.

Из-за неодобрительного выражения лица и без того глубокие морщины на лбу Фридмана выглядели еще глубже.