В сумрачном лесу — страница 28 из 46


Мы проехали по улице Короля Георга мимо входа в парк, куда я часто водила детей играть и лазать по огромному гимнастическому снаряду с канатами, с вершины которого, как они утверждали, видно было море. Фридман сказал, что нам придется сделать еще одну короткую остановку перед тем, как ехать дальше. Я решила, что он, наверное, что-то забыл дома, и стала гадать, как выглядит его жизнь. Я представила квартиру, полную старых книг, и вообразила жену, большегрудую и домовитую, с короткими седыми волосами, которые так часто встречаются у определенного типа израильских женщин за шестьдесят. Кибуцная стрижка, как называет ее один мой друг, хотя мне она всегда напоминала концлагеря, или напоминала бы, если бы ее строгость не сочеталась так часто с огромными сережками и внуком или внучкой. Йегудит или Руфь из Хайфы. Отец – врач из Германии, мать – пианистка, которая давала уроки музыки, оба пережили Холокост, и Йегудит или Руфь пришлось вырываться из их тьмы на свободу, хотя она стала психологом и всю взрослую жизнь старалась разобраться в чужих травмах. Тот тип женщины, к которой приходят посидеть на кухне, когда она не занята на работе, которая сорок лет гуляет каждое утро с одними и теми же двумя подругами. Я ее уже любила, эту Йегудит или Руфь; я уже готова была устроиться за ее кухонным столом, накрытым пластиковой скатертью в цветочек, и рассказать ей все. Но ехали мы не к квартире Фридмана, а к улице, названной в честь голландского шлифовщика линз.

Фридман припарковал машину напротив здания, к которому приводил меня два дня назад, где Кафка и кошки сожительствовали в нечистом союзе, ожидая вердикта судов. Я думала, что он прочтет мне еще одну лекцию, но на этот раз он вышел и сказал мне подождать. Всего несколько минут, обещал он, и не успела я возразить, как он захлопнул дверь и пошел с тросточкой через улицу.

Собака скулила, пока Фридман не исчез внутри подъезда, а потом завыла, возмущаясь ужасной несправедливостью. Она металась взад-вперед по растрескавшемуся кожаному сиденью, изодранному за долгую историю такого взволнованного ожидания. Я попыталась ее успокоить, но не знала, как ее зовут и какие слова она понимает, так что толку не добилась. Когда она, казалось, вот-вот подавится собственным быстрым дыханием, я перелезла через рычаг переключения передач и забралась на заднее сиденье рядом с ней. Она несколько раз прошагала по мне и наконец, несмотря на трагедию, устроилась у меня на коленях, растопырив передние лапы. Я легонько подергала складки кожи у нее на загривке, точно так же, как делала со своей собакой, с которой жила почти столько же лет, сколько с мужем.

Прошло десять минут, пятнадцать. Я вспомнила историю, которую много лет повторял мне друг, про то, как он в юности ездил в Прагу. Однажды вечером он хорошо набрался и преисполнился убеждения, что должен пойти и поцеловать Староновую синагогу, которая находилась прямо напротив того места, где он жил. Следующим утром он проснулся целым и невредимым, все еще обнимая синагогу – очевидно, за ним присматривали останки голема, по легенде погребенного на ее чердаке. Днем он решил пойти на еврейское кладбище в Страшницах, к Кафке. Писателя похоронили рядом с отцом, сказал мне друг, – это было, вероятно, худшее оскорбление, которое он только мог себе представить. Мой друг решил произнести кадиш по Кафке. Закончив и собравшись уйти, он повернулся и увидел тот же могильный камень. Он остолбенел. Через несколько минут подошли какие-то молодые ребята и объяснили, что они только что закончили копию могильного камня Кафки для съемок фильма и оставили его тут, пока ходили поесть. Я прочел кадиш и для копии, сказал мне друг. Потом он помог им загрузить муляж в грузовик. В кузове лежал оттиск, который они сделали с настоящего камня, и он спросил, нельзя ли его взять.

Я гадала, чем Фридман мог там заниматься. Собака успокоилась, ее жаркое дыхание стало ритмичным. Я представила комнаты за оконными решетками, заставленные мебелью, влажный воздух от домашних растений, медленно роняющих желтые листья на беспорядочно сваленные выцветающие рукописи Кафки, страницы которых наверняка воняют кошачьими феромонами. Меня раздражало, что мне не дали на все это посмотреть самой, и я наконец спихнула собаку с колен и вылезла из машины. Кошек сегодня не было – может быть, они собрались внутри, чтобы поваляться на пражских чернилах, – но их запах все еще висел в воздухе, и маленькие грязные мисочки на земле подсказывали, что они довольно скоро вернутся. Я нашла имя Евы Хоффе рядом с верхней кнопкой звонка, но, представив, как старая дева со спутанными волосами смотрит, моргая, в глазок своим увеличенным глазом, я отпрянула и зашла под широкие листья фиговой пальмы, стряхнув с лица липкую паутину.

После первой встречи с Фридманом я вечером почитала в интернете про суд по поводу архивов Кафки. Там подтверждалось все, что он мне сказал: дело, которое еще обсуждалось, сводилось к вопросу, являлись ли рукописи Кафки – и в каком-то смысле сам Кафка – национальным достоянием или частной собственностью. Пока вердикт не вынесен, но, тем не менее, суд удовлетворил запрос Национальной библиотеки на инвентаризацию бумаг, находящихся во владении Евы Хоффе. Ева, которая называла архив продолжением ее собственного тела, сравнила это с изнасилованием. После того как две апелляции были отклонены, у нее наконец выцарапали ключи от депозитных ячеек в Тель-Авиве, но эти ключи не подошли к замкам. В тот день, когда ячейки должны были наконец вскрыть в присутствии юристов, Ева, рассказывают, вбежала в банк с криком, что бумаги принадлежат ей. Но не важно, насколько безумной она иногда выглядела, насколько странными казались рассказы о ее поведении, насколько трудно было Государству Израиль признать, что еврейский писатель, который так много значит для огромного количества людей, может принадлежать кому-то еще, кроме нации, у ее притязаний были некоторые юридические основания. Результаты инвентаризации не оглашали, но газета «Га-Арец» подтвердила, что у нее имеется много оригинальных материалов Кафки. И они либо принадлежат всем, то есть никому, либо Израилю, либо только ей.

Подойдя к окнам на первом этаже, я увидела, что за решеткой из толстых белых прутьев был второй слой защиты – проволочная сетка, как в клетках для мелких животных. Было слишком темно, чтобы что-нибудь разглядеть. Вид с торца было еще суровее: эркер, в котором обычно устраивают что-то вроде террасы, был гротескно замурован ржавыми перекладинами и грязной решеткой, залатан и укреплен по углам, демонстрируя параноидальную одержимость и упрямство. А может, подумала я, эти решетки признак не столько больного разума, потерявшего контакт с реальностью, сколько абсурдной реальности того, что, наперекор всему, находится внутри, – что-то настолько редкое и уникальное, что некоторые люди ни перед чем не остановятся, чтобы прибрать это к рукам? Говорили, что пару лет назад в квартиру вломились, хотя сообщения об этом инциденте в израильских газетах позволяли предположить, что в этом был замешан кто-то «свой».

Я услышала, как что-то движется. Изменив фокус зрения так, что металлическая решетка расплылась фоном, я увидела тощую черную кошечку, которая втиснулась между решеткой и сеткой и пробиралась по узкому пространству между ними. Если бы я в такое верила – а я, наверное, верила, – я бы сочла, что это знамение. Через минуту я услышала, как по ступенькам тащат что-то тяжелое, как труп, и поспешила вернуться к подъезду. И тут появился Фридман, тянувший за собой черный чемодан. Швы местами разошлись, ручка замотана липкой лентой. Чемодан больше подошел бы бродячему продавцу бокалов для кидуша, чем человеку из «Моссад», или даже бывшему сотруднику «Моссад», или даже бывшему сотруднику отдела еврейской литературы, расположенному в чулане «Моссад». Но это не помешало мне поверить, что в чемодане лежат потерянные бумаги Кафки, и я почувствовала, как у меня екнуло сердце,



Но Фридман не хотел об этом говорить. Еще не время, сказал он, поглядывая в зеркало заднего вида, пока мы отъезжали. Сначала ему надо кое-что мне сказать. Можно будет остановиться в Иерусалиме по пути в пустыню и поесть в маленьком тихом вегетарианском ресторанчике в Доме конфедерации в Ямин-Моше с видом на стены Старого города. Там мы сможем поговорить спокойно.


Все происходящее и так казалось довольно странным, но с того момента, как чемодан оказался у нас в руках, все стало еще более странным. Сейчас мне кажется, что до чемодана я действовала в рамках привычных законов мироздания в сочетании с необычными обстоятельствами, а вот после него эти рамки начали подрагивать и слегка гнуться. Больше того, мне кажется, что я, сама того не зная, уже очень давно двигалась к этим изгибам, то есть двигалась к чемодану – об этом чемодане я в каком-то смысле знала лет с семи, с тех пор, как мне его вручили в виде рассказанной истории. Но мне пришлось ждать много лет, пока он наконец не открылся.

Эту историю рассказала женщина, которая в детстве присматривала за нами с братом. Она жила в нашем доме почти десять лет – ей было двадцать два, когда она поселилась у нас, – но слово «няня» или даже «бебиситтер» к ней никак не подходило: для этого она была слишком дикой, слишком свободной и чуждой условностей. А еще она тяготела к мистике, и, хотя выросла в католической семье, ее вера питалась многими источниками и не следовала никаким предписаниям. Ее комната в нашем доме была просто набита кристаллами и изображениями богинь, мудрецов и диснеевских персонажей, которых она рисовала аэрографом, а на шее она носила маленький портрет Иисуса в терновом венце, и капельки крови на нем одновременно завораживали нас и вызывали тошноту. Но мы не видели в Анне никаких признаков набожности и покорности; она много рассказывала нам о своем детстве, и все ее истории были всегда про подрыв не только авторитетов в ее жизни, но и всего, что жило согласно правилам нормальности и отрицало магию, которую она видела на всех стыках и во всех щелях. Та конкретная история была про работу, на которую ее наняли в девятнадцать, за несколько лет до того, как она поселилась у нас. Скорее, это даже была не работа, а дело – ей нужно было посреди ночи забрать черный чемодан в одном месте и ехать три часа на машине, чтобы отвезти его в другое место, и все. Не помню, как именно Анна объяснила, что находилось в чемодане, но мы понимали: это было противозаконно, и поездка была для нее опасной. Она рассказывала в основном про то, как ехала, перепуганная, по темной извилистой дороге, и вдруг за ней стала следовать машина, представлявшая собой точную копию той, которую вела сама Анна. Мы умоляли ее рассказать нам, что было в чемодане, но она отказалась. Брат предположил, что он был набит деньгами, а я – что там было волшебное ожерелье. Но Анна, которая в некоторых отношениях знала нас лучше, чем наши собственные родители, сказала, что ответа нам придется подождать до церемонии бар мицва моего брата, то есть еще четыре года.