В сумрачном лесу — страница 30 из 46

ев были, как часто говорил Кафка, счастливейшими в его жизни. Он провел их на ферме своей сестры Оттлы в Цюрау в почти эйфорическом состоянии, работал в саду и в поле, кормил животных и писал. Он всегда считал, что причина нервных расстройств у его поколения состоит в потере корней, связи с сельской родиной отцов и дедов, в потере контакта с самими собой посреди клаустрофобной тесноты городского общества. Но только во время выздоровления в Цюрау, сказал мне Фридман, у Кафки появилась возможность испытать на себе лечебное воздействие контакта с землей. Он начал со всем пылом поддерживать сионистские сельскохозяйственные школы, которые открывались по всей Европе, и попытался убедить Оттлу и некоторых своих друзей записаться в такую школу. В том же году он начал самостоятельно изучать иврит, и в Цюрау старательно прошел шестьдесят пять уроков по учебнику, дойдя до такого уровня, что был в состоянии писать Броду на иврите. Тоска по утерянной связи с землей и по древнему языку сплелись вместе и слились в нечто более конкретное, и именно в этот период Кафка начал серьезно продумывать свою фантазию об эмиграции в Палестину.

Возможно, он никогда не был настолько пылким или увлеченным сионистом, как его ближайшие друзья, сказал Фридман. Макс Брод, Феликс Вельтш и Хуго Бергманн, его самый давний школьный друг, активно участвовали в этом движении. Сначала они входили в студенческую группу «Бар Кохба» в Праге, потом писали статьи, читали лекции и считали своим долгом совершить алию. Тем не менее знаменитые слова Кафки о сионизме: «Я им восхищаюсь, и меня от него тошнит» – отражают скорее его характер, не выносивший подчинения любой идеологии, чем что-то еще. Он взахлеб читал сионистские газеты и журналы и публиковал в них свои рассказы. Он был на сионистской конференции в Вене и даже обещал рекламировать акции «Га-Поалим», Банка рабочих. Именно через контакт с такими мыслителями, как Бубер и Бердичевский, лекции которых он слушал в Праге, Кафка познакомился с хасидскими народными сказками, мидрашами и каббалистическим мистицизмом, которые оказали такое сильное влияние на его творчество. И чем больше он был заворожен и поглощен этими текстами, сказал Фридман, тем больше его интересовала та далекая и утерянная родная земля, из которой они произошли и к которой отсылали.

Но все же, сказал Фридман и поднял толстый палец, по-настоящему понять, почему Кафке понадобилось умереть, чтобы сюда приехать, почему он готов был ради этого всем пожертвовать, можно, только поняв ключевой момент. И вот в чем он состоит: его воображение вдохновлялось отнюдь не потенциальной реальностью Израиля. Вдохновлялся Кафка, напротив, его нереальностью.

Тут Фридман помедлил, глядя на меня водянистыми серыми глазами. Мне опять показалось, что он в раздумьях, что суд присяжных еще не вынес вердикт на мой счет, хотя, казалось бы, для этого уже было слишком поздно, раз мы оказались тут, за столом, друг напротив друга, с чемоданом Кафки в багажнике и его тайной, высказанной в открытую.

Фридман спросил, помню ли я самое первое письмо, которое Кафка написал Фелиции. Но он написал Фелиции около восьмисот писем. Нет, сказала я, первое не помню. Ну, они познакомились за несколько недель до этого, объяснил Фридман, и в продолжение знакомства Кафка напомнил ей, что она обещала поехать с ним в Палестину. В каком-то смысле их взаимоотношения начались с этой фантазии, и можно сказать, добавил Фридман, что все пять лет они в этом же духе и продолжались, потому что какой-то частью себя Кафка наверняка всегда знал, что не сможет или не станет на ней жениться. Когда эпистолярные отношения между ними установились и Фелиция извинилась, что недостаточно быстро отвечает, Кафка сказал, что ей не нужно себя винить, она просто не знает, куда или даже кому писать, потому что его невозможно найти. Он никогда по-настоящему не жил; он ощущал, что существует только в нереальности литературы, так что в этом мире адреса у него не было. «Вы понимаете?» – спросил Фридман с напором. В каком-то смысле Палестина была единственным настолько же нереальным местом, как литература, потому что когда-то ее изобрела литература и потому что ей все еще предстояло быть изобретенной. Так что если у Кафки и была духовная родина, место, где он мог действительно жить, эта родина могла быть только тут.

Фантазия об отношениях с Фелицией, возможно, и началась с фантазии о жизни в Палестине, продолжил Фридман, но вот жизнь в Палестине Кафка воображать так и не перестал. С годами эта фантазия просто меняла форму. Он представлял, как занимается физическим трудом в кибуце, питаясь только хлебом, водой и финиками. Он даже написал манифест для подобного поселения – «Рабочие без владений», где описывал рабочий день продолжительностью не более шести часов, личное имущество, включавшее только книги и одежду, и полное отсутствие юристов и судов, поскольку личные взаимоотношения будут основываться исключительно на доверии. Позже, когда Хуго Бергманн совершил алию и стал директором Еврейской национальной библиотеки в Иерусалиме, Кафка представлял, как в уголке библиотеки у него будет небольшая скамья переплетчика, где его оставят в покое среди старых книг и запаха клея.

Но прекраснее всего была, по мнению Фридмана, последняя фантазия Кафки, которую тот развивал весь последний год перед своей смертью в Европе, – возможно, потому, сказал Фридман, что она была самой кафкианской. В тот последний год он встретил и полюбил Дору Диамант, дочь хасидского раввина, которая разделяла мечту Кафки об эмиграции в Палестину. Они решили, что откроют в Тель-Авиве ресторан, где Дора станет готовить, а Кафка будет официантом. Он все чаще и чаще говорил об этой мечте, особенно своей молодой учительнице иврита Пуа Бен-Товим, которая много лет спустя отметила, что Дора не умела готовить, а из Кафки вышел бы ужасный официант, но при этом в те годы в Тель-Авиве полно было ресторанов, которые держали точно такие же парочки, и в этом смысле сюрреалистичная фантазия Кафки оказалась реальнее, чем можно подумать. «Вы только представьте, – сказал Фридман с усмешкой, – деревянные столы, на стене как бы в насмешку висит выцветший плакат с Пражским замком, под стеклянным колпаком на прилавке сладкий пирог. И официант в короткой темной куртке, с черными волосами, выступающими треугольником надо лбом, с легкой лукавой усмешкой прихлопывает муху».

Понизив голос, чтобы его не услышали потомки Кафки, вытирающие стаканы возле эспрессо-машины, Фридман сказал мне, что лет тридцать назад один из биографов Кафки нашел в Иерусалиме Пуа Бен-Товим и опубликовал интервью с ней в «Нью-Йорк таймс». Ей тогда было под восемьдесят, ее уже звали доктор Пуа Менчель, и, если читать между строк, из этой статьи можно понять, как работала кафкианская дым-машина – так назвал ее Фридман. Запустил эту машину Брод, но она не могла бы сработать без Бергманна и Пуа, оба они сыграли ключевую роль в том, чтобы тайно привезти Кафку в Палестину. В восемнадцать лет Пуа устроилась на работу в библиотеку Бергманна; считается, Бергманн заметил, что она слишком хорошо подготовлена для этой работы, и послал ее в Прагу изучать математику, и даже устроил так, чтобы она поселилась у его родителей. Вот последнее, как сказал Фридман, вызывает вопросы. Или вызвало бы, если бы кому-то пришло в голову усомниться в официальной биографии, согласно которой Бергманн отправил Пуа в Прагу не в качестве гонца, не затем, чтобы начать работу над тайным планом, постепенно обретавшим форму, а просто по доброте душевной, а уже потом состоялось ее знакомство с Кафкой, и Пуа начала дважды в неделю давать Кафке частные уроки иврита.

К приезду Пуа в 1921 году Кафка был уже очень болен. В интервью, которое она дала ничего не понимающему биографу, нашедшему ее шестьюдесятью годами позже, она описывала мучительные приступы кашля, которые прерывали их занятия, и огромные темные глаза Кафки, умолявшие ее продолжать, позволить ему выучить еще одно слово, потом еще одно. К концу занятий Кафка добился такого успеха, что они смогли вместе прочитать часть романа Бреннера. Однако в своей статье в «Таймс» биограф Кафки также отмечает, что после того, как Пуа Бен-Товим бросила изучать математику и переехала в Германию, а Кафка последовал за ней, поселившись рядом с летним лагерем для еврейских детей, где она работала, она внезапно уехала и больше никогда с ним не встречалась. Среди гор воспоминаний, появившихся по следам посмертной славы Кафки, большая часть или не отличается точностью, или написана лицами, не вызывающими доверия, но среди них нет ни одного слова, написанного Пуа Бен-Товим, отмечает биограф. И когда он наконец нашел ее в Иерусалиме и она любезно пригласила его в свою заставленную книгами квартиру, она объяснила свое отстранение очень просто: Кафка метался, как тонущий, и готов был уцепиться за любого, кто подойдет достаточно близко, чтобы за него можно было схватиться. А у нее была своя жизнь, и не было ни желания, ни сил нянчить очень больного человека на двадцать лет ее старше, даже если бы она тогда знала то, что знает о нем теперь. Иными словами, она продемонстрировала великолепную уравновешенность, сказал Фридман. Она нашла убедительный ответ и окончательно успокоила любопытство биографа. А теперь она умерла, и больше мы не можем ни о чем спросить Пуа Бен-Товим.

Но если бы не она – и прежде всего, если бы не Хуго Бергманн, – конец наступил бы именно так, как его представлял себе Кафка. Как Кафка себе представлял, повторил Фридман, и как позднее обо всем этом рассказал Брод: истощенное тело опускают в землю, многократно отрепетированная сцена смерти окончательно и неотменимо сыграна, писатель, написавший одну из самых западающих в память и незабываемых историй превращения, покинул этот мир, сам так и не преобразившись. На самом деле так не случилось только благодаря тайному кружку, который возглавил Бергманн. Кроме Пуа и Макса Брода он включал Залмана Шокена, без которого были бы финансово невозможны ни переезд в Палестину, ни последующие десятилетия жизни Кафки здесь, в Израиле. Вам наверняка знакомо имя Шокена по издательству, которое впоследствии опубликовало все произведения Кафки в Германии, а потом в Америке. Когда Бергманн обратился к нему летом 1923 года, он все еще был просто богатым владельцем сети универмагов в Германии. Но Шокен также основал совместно с Бубером ежемесячник движения культурных сионистов «Дер Юде», который напечатал два рассказа Кафки. А еще он стал известен как покровитель еврейской литературы – к тому времени он больше десяти лет в одиночку финансово поддерживал Агнона. Так что Бергманн ему написал, сказал мне Фридман, и осенью 1922 года