– А почему вы так уверены, что это редактура не самого Кафки? – спросил Фридман. – Или что для редакторских решений Брода не было внелитературных причин? Вас никогда не удивляло, что роман «Америка» не напечатали с собственным заглавием Кафки – «Der Verschollene»? Вы знаете, что значит «Der Verschollene»? «Человек, который исчез». Или даже «человек, который пропал». Всего через три года после того, как Кафка «умер» в Праге, о таком заглавии не могло быть и речи.
«А что касается публикации так называемых неоконченных работ, – продолжил Фридман, – разве вы не видите, что это просто гениально? Только подумайте: разве не каждый писатель хочет, чтобы его рассказы, книги и пьесы публиковались с пояснением, что они остались неоконченными? Что он умер или по какой-то другой причине не смог работать дальше и довести их до запланированного совершенства, которое жило внутри него и которое он воплотил бы в своей работе, если бы ему только хватило времени?»
Официант подошел убрать наши тарелки, но, хотя прошло больше часа, мы даже не притронулись к еде, так что он налил нам еще воды в стаканы и ушел на кухню.
Я спросила, где Кафка здесь жил, и Фридман сказал, что, когда Кафка только приехал, его поселили в доме рядом с Бергманнами. Здоровье его тем летом стабильно улучшалось. Секретность была очень важна, и вне маленького кружка непосредственных участников плана про все это знала сестра Кафки Оттла. Как только он сошел с корабля в Хайфе, он больше не был писателем Кафкой. Он был просто худой больной еврей из Праги, который выздоравливал в теплом климате своей новой страны. Той осенью Агнон вернулся в Палестину после двенадцати лет, проведенных в Германии. Там в его доме случился пожар, который уничтожил все его рукописи и книги, – но нет никаких свидетельств, что два писателя когда-либо встречались. Шокен обустроил Агнону дом в Тальпиоте, а несколькими месяцами позже нашел Кафке жилье в новом немецко-еврейском садовом пригороде Рехавия, где его комнаты выходили окнами на участок за домом. Днем, после Schlafstunde[16], когда на всех улицах и лестницах Рехавии должна была стоять тишина, он часто выходил посидеть под деревом на участке, который уже много веков как зарос и одичал. Он начал там возиться – здесь прополет, там обрежет и подпилит, – и вскоре обнаружил, что, хотя в Европе он был всего лишь средним или даже не очень хорошим садоводом, в Палестине все, чего он касался, шло в рост. Эльза Бергманн подарила ему несколько каталогов семян, он заказывал луковицы крокусов и ноготковых ирисов. Гость, заглянувший в сад после обеда, увидел бы, как худой кашляющий человек сгибается над розами, корни которых он вымачивает в сульфате магния, или же убирает из почвы камни. Совсем скоро участок за домом в Рехавии расцвел.
Не так давно, сказал мне Фридман, он нашел следующие строки в «Дневниках» Кафки: «У тебя есть возможность – насколько вообще такая возможность существует – начать сначала. Не упускай ее». И еще через несколько страниц: «О прекрасный миг, мастерское обрамление, заросший сад. Ты огибаешь дом, и по садовой дороге тебе навстречу мчится богиня счастья»[17]. Эти записи датировались первыми днями в Цюрау, но Фридман сказал, что ему трудно поверить, что они написаны не в Рехавии после переезда.
Когда я призналась, что озадачена, он снова полез в кожаный портфель и достал последнюю ксерокопию, подтолкнув ее ко мне через стол. Отрывок, о котором шла речь, был подчеркнут от руки дрожащей линией. «Почему я хотел уйти из мира?» – говорилось там.
Потому что «он» не позволял мне жить в мире, в его мире. Конечно, теперь мне не следует так определенно судить об этом, ибо теперь я уже гражданин другого мира, который так же относится к миру обычному, как пустыня к плодородному краю (вот уже сорок лет, как я покинул Ханаан); я смотрю назад, как иноземец, правда, я и в том, другом, мире самый маленький и самый робкий – это свойство я принес с собой как отцовское наследство, – я и в нем жизнеспособен только благодаря особому тамошнему порядку[18].
Я прочла невероятный отрывок три раза. В верхнем правом углу страницы стояло название книги, из которой он был взят, «Письма к Фелиции»[19]. Когда я снова подняла голову, Фридман смотрел на меня. «Нужно ли вам напоминать, – прошептал он, – что Шокен опубликовал эти письма только в 1963 году?» Стараясь поспеть за ним, я спросила, не намекает ли он на то, что Брод вставил в опубликованные им страницы из дневников и писем Кафки что-то, что Кафка писал после 1924 года? Фридман улыбнулся уголком губ. «Скажите, дорогая моя, – произнес он, – вы правда верите, что Кафка написал восемьсот писем одной женщине?»
Я начала постепенно осознавать, о чем именно Фридман собирается меня попросить: похоже, написать не окончание настоящей пьесы Кафки, а настоящее окончание его жизни. Макс Брод, его туман и халтура давно исчезли. Скоро исчезнет и Ева Хоффе. Тем временем Верховный суд наконец примет решение по делу, и, если Ева Хоффе проиграет, что практически неизбежно, тайные архивы Кафки будут переданы библиотеке, его ложная смерть и тайный переезд в Палестину будут открыты миру. Неужели Фридман хочет забежать вперед этой истории, чтобы проконтролировать, как именно она будет написана? Сформировать через художественную литературу историю посмертной жизни Кафки в Израиле, как Брод сформировал каноническую историю его жизни и смерти в Европе?
Словно почувствовав, что я понимаю, в чем дело, Фридман поспешно двинулся к концу истории. Вновь построенный район Рехавия, сказал он мне, вскоре заполнился интеллектуалами из Берлина и Вены, которые играли на Теннисплац, встречались в открытых ими кофейнях и строили дома в стиле ар-деко наподобие тех, которые оставили в Рейнской области. Кафка переехал туда в 1925 году, и в том же году Брод опубликовал в Европе «Процесс». Уже тогда был риск, что в Рехавии писатель встретит кого-то, кто знал его по старой жизни, но в следующем году, когда в Европе вышел «Замок», ситуация стала совсем безвыходной. По его собственной просьбе Кафку перевезли в кибуц на севере, рядом с Галилейским морем. Там ему предоставили простой домик на краю лимонных рощ и поставили работать, также по его просьбе, под началом главного садовника. Жизнь кибуца ему подходила. Поначалу его замкнутость и стремление к одиночеству не одобряли, но со временем он приобрел репутацию умелого садовника, который много возится с растениями, а когда он нашел способ вылечить заболевший древний платан, в тени которого часто собирались члены кибуца, ценность его была окончательно подтверждена, и его оставили в покое, пусть живет, как ему нравится. Его очень любили дети за то, что он делал им куколок и самолетики из пробкового дерева, и за его озорной юмор. Кафка любил плавать и как минимум раз в неделю купался в Галилейском озере, при этом заплывал так далеко, что людям на берегу казался всего лишь крошечной черной точкой.
Следующие пятнадцать лет он прожил в неизвестности в кибуце. Пока во всем остальном мире слава писателя Кафки росла, сказал Фридман, в Израиле он оставался неизвестен. Первый перевод на иврит романа Кафки – это была «Америка» – Шокен организовал только в 1945 году. «Процесс» перевели в 1951 году, а «Замок» только в 1967-м. У Шокена были причины ждать так долго, но даже когда Кафка стал доступен на иврите, в Израиле его не полюбили. Он был писателем галута[20], воплощавшим бесприютность изгнания, принявшим приговор своего властного отца, а это плохо сочеталось с «мускулистой» культурой сионизма, которая требовала полного разрыва с прошлым и ниспровержения фигуры отца. Только в 1983 году, в год столетия со дня его рождения, в Израиле была наконец организована конференция по Кафке, но полного собрания его сочинений на иврите не существует до сих пор. Однако именно это пренебрежение позволило Кафке сохранить свою анонимность и свою свободу.
Герман Кафка, который едва пережил похороны Франца, так никогда и не оправился после этой потери: здоровье его резко ухудшилось, ему пришлось пользоваться инвалидной коляской, и в 1931 году жестокий и властный отец, в тирании и бесчувственной невосприимчивости которого Кафка видел причину большинства своих страданий, умер сломленным. Наверняка Кафка испытал страдания другого рода, когда узнал, что так тщательно срежиссированная им смерть и траур, о которых он по-детски фантазировал, ускорили смерть его отца. Должно быть, это заставило его усомниться, был ли отец хоть вполовину тем колоссом, которого он так боялся. В марте 1939 года войска Гитлера вошли в Прагу, и в 1941 году двух старших сестер Кафки с семьями отправили в гетто в Лодзи. Оттла оставалась в Праге до августа 1942 года, когда ее депортировали в Терезиенштадт. Брат и сестра почти наверняка переписывались, но если что-то из этой переписки и сохранилось, то оно должно быть спрятано в сокровищнице на улице Спинозы. В октябре следующего, 1943 года, сказал мне Фридман, Оттла вызвалась сопровождать группу детей из Терезиенштадта за границу, в безопасное место, как она считала. На самом деле их отвезли в Освенцим и убили в газовой камере. Последнее известное письмо Оттлы написано мужу, который не был евреем и поэтому смог остаться в Праге с двумя их дочерями. Она сообщала, что у нее все в порядке. Наверное, что-то подобное она написала и брату. Прошло еще почти шесть месяцев, прежде чем до Кафки дошла весть о ее смерти.
«Думаю, после этого он уже никогда не был прежним», – сказал Фридман. Вскоре Кафка уехал из кибуца и начиная с 1944 года жил в разных квартирах в Тель-Авиве, меняя адреса и мучаясь мыслью, что его найдут и раскроют. В 1953 году садовник Аншель Пелег в последний раз переехал. Он полюбил пустыню еще в свои первые поездки туда – врачи рекомендовали сухой воздух, полезный для его легких. После пятнадцати лет в кибуце и вечных переездов в Тель-Авиве вещей у него было очень мало. Макс Брод, который к тому времени тоже жил в Тель-Авиве, хранил все его бумаги. Так что у него был с собой только маленький чемоданчик и рюкзак, полный книг, когда он отправился в пустыню на джипе, предоставленном Шокеном.