Леса Израиля
Эпштейну снилось, что он идет через древний лес. Было холодно, так холодно, что его застывшее дыхание висело в воздухе. Снег усыпал черные иглы сосен, в воздухе пахло смолой. Все было темным: сырая земля, огромные высокие ветви деревьев, омываемые приглушенным светом из облаков, кора, свисающие сверху шишки, – все, кроме белого снега и красных тапочек у него на ногах. Окруженный высокими деревьями, он чувствовал себя под защитой, в безопасности от всего, что может захотеть нанести ему вред. Ветра не было. Мир был неподвижен, и эта неподвижность была очень близка к радости. Он шел долго, снег хрустел у него под ногами, и только споткнувшись о корень, который вылез на тропинку, он опустил глаза и увидел свои тапочки. Они были из красного фетра, привез их кузен матери из Европы, и красоты в них было больше, чем пользы, – подошвы такие тонкие, что едва-едва защищали ноги от холодной земли. Его наполнило ощущение, какое бывает, когда видишь что-то давно забытое, но очень знакомое, и в этот момент он понял, что все-таки не вырос. Каким-то образом, хотя никто об этом и не знал, даже он сам, он все это время оставался ребенком.
Наконец он вышел на поляну и в центре ее увидел каменный постамент. Он нагнулся, смахнул с него снег, и под его застывшими от холода пальцами появились золотые буквы:
В ПАМЯТЬ О СОЛЕ И ЭДИ
СОЛНЦЕ И ЗЕМЛЯ
Проснувшись, дрожащий Эпштейн обнаружил, что простыни промокли от пота. Он поплелся через гостиничный номер к кондиционеру, гнавшему ледяной воздух, и отключил его. Отодвинув тяжелые шторы, он увидел, что уже утро. Он раздвинул стеклянную балконную дверь, и в номер влетел теплый ветерок, неся с собой шум разбивающихся о берег волн. Он почувствовал на коже солнечные лучи и вдохнул соленый ветер. Все еще во влажной пижаме, он наклонился над перилами, глядя на маслянистый свет, тяжело лежащий на поверхности воды. Он подумал, что надо бы еще поплавать. Это будет приятно после странной напряженности последних дней. Он снова вспомнил о русском, который вытащил его из воды, вспомнил, как тот рассмеялся и похлопал Эпштейна по спине в ответ на предложение вознаграждения, сказав, что, если Эпштейн не полезет больше в воду, это будет для него достаточным вознаграждением. Но с какой стати ему больше не лезть в воду? Наоборот, именно потому, что он чуть не утонул, ему надо немедленно двинуться обратно в море, прежде чем от страха не скопится напряжение и не возникнет психологический блок. Он хорошо плавает, он всегда хорошо плавал. Просто на этот раз он будет внимательнее. И вообще, сегодня вода спокойнее.
Но, когда он вернулся в прохладную комнату, чтобы поискать плавки, сон про лес, тьму и белый снег снова всплыл у него в сознании так же отчетливо, как и раньше. Внезапно он уловил некую суть сна и в волнении остановился перед неубранной кроватью. Он уселся на одеяло, потом вскочил и зашагал по комнате. Но почему же ему раньше не пришло это в голову? Снова выйдя на балкон, он высунулся, чтобы увидеть весь пейзаж сразу. Конечно – ну да, это будет так уместно!
Он порылся в пропотевших простынях в поисках телефона, на мгновение вспомнив о том, который пропал. Интересно, где он сейчас? Где-то в Рамалле, наверное, звонит в Дамаск. В смятой постели телефона не было. Он проверил стол, потом вернулся к кровати, приподнял книгу, которую перед сном положил раскрытой на прикроватный столик, и обнаружил свой новый телефон между страницами. Он набрал номер своей помощницы Шарон, но через два звонка вспомнил, что в Нью-Йорке сейчас глубокая ночь. После шести звонков он сдался и позвонил вместо этого кузену.
– Моти, это Юлиус.
– Подожди…!ארח!ארח תכיתח Невероятно! Этот паршивец просто повесил трубку! Что ты сказал? Давай, я слушаю!
– С кем мне поговорить насчет посадок…
– !הלב
– Что?
– Да-да, поговорить с кем о чем?
– О деревьях. О посадке деревьев.
– О деревьях? Для этого, как там это…
– Ну да, о деревьях! Так, как это делалось еще до образования государства. Мама посылала меня с бело-голубым ящиком собирать средства… – Эпштейн помнил, как позвякивали монеты в жестяном ящике, пока он бегал от дома к дому, но не мог вспомнить название фонда. – Кажется, «Деревья для склонов Иерусалима». Для горы Хеврон, наверное. Потом на занятиях в еврейской школе нам показывали фотографию детей, одетых в кова тембель и сажающих саженцы, на которые мы в Америке собрали деньги.
– Что, Керен Каемет ле-Исраэль?
– Да, погоди… Еврейский национальный фонд, так? Ты меня можешь связать с кем-нибудь оттуда?
– Ты что, деревья хочешь сажать, Юда? – спросил Моти, назвав его еврейским именем, которым Эпштейна звали в детстве.
– Не деревья, – тихо сказал Эпштейн, – а целый лес. – У него мурашки побежали по коже, когда он вспомнил покой, скопившийся под мягкими темными кронами.
– Деревьев у нас хватает. Теперь проблема в воде. Последнее, что я слышал, – это что они там работают над превращением соленой воды во фрукты. Не удивлюсь, если тебя попробуют вместо деревьев уговорить вырыть дыру в земле. Мемориальный резервуар Эдит и Соломона Эпштейн.
Эпштейн представил себе дыру имени своих родителей и падающий в нее зимний дождь.
– Ну конечно же, деревья все еще сажают, – резко сказал он. – Так ты сможешь мне найти телефон? Если не сможешь, я попрошу консьержа.
Но Моти ни за что не допустил бы, чтобы Эпштейн обратился к кому-то другому с поручением, которое он мог выполнить сам и за которое был шанс потом что-то получить.
– Дай мне полчаса, – сказал он Эпштейну, зажигая сигарету и выдыхая дым в телефонную трубку. Он пообещал, что, когда доедет до Петах-Тиква, кое-кому позвонит. Вроде бы он знает одного человека, у которого связи в этом фонде. Эпштейн в этом и не сомневался: Моти воевал на трех войнах, дважды женился и разводился, имел больше профессий, чем Эпштейн мог запомнить, и он в состоянии был найти что угодно и кого угодно.
– Скажи им, что я хочу создать лес. Сосны – докуда видит глаз.
– Ага, лес на два миллиона долларов, я им скажу. Но боже ты мой, это больно слушать. Если передумаешь, могу показать тебе отличное местечко, сплошь стекло и итальянский мрамор и джакузи с видом до самой Сицилии.
Однако днем Моти перезвонил и сказал Эпштейну, что договорился обо всем.
– Встречаемся с ними завтра, – сказал он. – В час дня в «Кантине».
– Спасибо. Но тебе приходить не обязательно. Это не в твоем вкусе. Там не будет голых женщин.
– Вот это меня и беспокоит. Что ты делаешь с твоей жизнью – это твое дело, но тебе шестьдесят восемь, Юда, ты не будешь жить вечно, и вот ты наконец разведен и свободен, а думаешь при этом только о раввинах и лесах и не обращаешь внимания на то, что везде всегда есть голые женщины. Я на одну сейчас как раз смотрю, на ней желтый сарафан. И это такая радость, скажу я тебе, какой тебе никогда не даст лес в память о твоих родителях, которые, насколько я помню, никогда деревьями не интересовались. Или я не прав, Юда? А вот женщина… такое твой отец, да благословенна будет его память, мог бы понять. Подумай о том, что я тебе говорю. Увидимся завтра в час, – сказал он и, прежде чем отправиться с визитом соболезнования, который был у него в планах, позвонил владельцу «Кантины» и попросил отложить самую дорогую бутылку шардонне.
Через несколько дней Эпштейн стоял на вершине горы, а рядом с ним были глава отдела по работе с населением Еврейского национального фонда, одна из экспертов фонда по лесоводству и Моти, который настоял на том, что поедет с кузеном, а со своей работы в компании по торговле недвижимостью он может отпроситься. Директор Еврейского национального фонда по развитию находился сейчас за границей, но Эпштейн отказался ждать, и к нему направили главу отдела по работе с населением, маленькую пиарщицу в дешевых темных очках, на которой сегодня были неудобные босоножки. Она весь день провела за рулем и, свозив его на три разные площадки, уже практически исчерпала все, что могла предложить населению, и начала терять терпение. Последняя площадка, на которую она его возила, сильно пострадала от лесных пожаров и отчаянно нуждалась в восстановлении. Его дара было бы достаточно, чтобы заново засадить всю пострадавшую территорию, объяснила она. Когда-нибудь его дети придут погулять в прохладной тени леса имени их бабушки и дедушки, и дети его детей, и, милостью Божьей, еще и их дети потом.
Но Эпштейн, оглядев пейзаж из обгорелых пней, покачал головой.
– Не то, – пробормотал он и пошел обратно к машине.
А что он конкретно ищет, поинтересовалась глава отдела по работе с населением, догоняя его.
– Вы же слышали, – вставил Моти, снова плюхнувшись на заднее сиденье рядом с экспертом по лесоводству, молодой женщиной в шортах цвета хаки, которая прекрасно разбиралась во всем, что касалось деревьев, и, с точки зрения Моти, единственная делала этот день терпимым. – Он говорит «не то» – значит, не то. Ялла!
Глава отдела по работе с населением, сидевшая за рулем, сдвинула ремешок босоножки и потерла волдырь на пятке, а Эпштейн еще раз повторил, что узнает подходящее место, когда его увидит. Так что она подавила раздражение и запустила двигатель, включив кондиционер на максимум и промокнув потный лоб салфеткой, на которой остались следы ее оранжевого макияжа. Моти у нее за спиной начал вытряхивать из мятой пачки сигарету, но, почувствовав неодобрительный взгляд Галит, эксперта по лесоводству, сунул пачку обратно в карман, откашлялся и снова посмотрел на свой телефон, чтобы проверить, есть ли сигнал. Галит, наклонившись вперед, рассказала Эпштейну о лесопосадках, которые фонд проводил в вади[21], чтобы остановить эрозию. Но Эпштейна не интересовали посадки в вади, так что в конце концов она тоже замолчала и откинулась на спинку сиденья, поскольку уже рассказала Эпштейну почти все, что знала о Средиземноморском регионе, Ирано-Туранском регионе и регионе Сахара-Синди, о засушливых и полузасушливых почвах, о среднем ежегодном количестве осадков, о количестве сеянцев на один дунам