В сумрачном лесу — страница 42 из 46

Иногда я обращалась к собаке. Я произносила длинные монологи, которые она слушала, навострив уши и пожирая кусочки лакомства у меня из кармана. Однажды, когда «Бамба» закончилась, я повернулась к ней и сказала: «Может, съешь сэндвич с солониной?» Именно это дедушка сказал мне, лежа в больничной постели, прямо перед тем как спросить, не умер ли он еще. Но я знала, что я не умерла; напротив, во время этой болезни я чувствовала себя иногда ошеломляюще живой. Наверное, куда более живой, чем когда-либо, начиная с самого детства. Я слышала звучание множества разных ветров, ощущала расширение и сжатие дома, улавливала вибрацию крыльев мухи, пойманной в паутину, но еще не сдавшейся, и низкий ровный звук солнечных лучей, падающих на пол. У меня всегда была склонность к одичанию, вопреки тому, что я вечно суетилась, стремясь создать домашний уют, но теперь, оставшись одна и в горячке, я перестала стирать одежду в раковине, часто спала днем и бодрствовала ночью и не заморачивалась тем, чтобы расчесывать волосы или подметать пол, который постепенно покрывался слоем мелкого песка из пустыни. Я нашла в шкафу старое драповое пальто и не снимала его даже в постели. Когда боль становилась невыносимой, я цеплялась за какое-нибудь выцветшее место на стене или на потолке или пятно грязи на окне и, собрав остатки сил, бросала всю себя на этот крошечный дефект, взирая на него со всей возможной сосредоточенностью. Либо в результате этого, либо благодаря терпению, которое естественным образом развивается, когда ты один и не встаешь с постели, я постепенно осознала, что зрение у меня стало острее, и, поэкспериментировав с новообретенной ясностью, изучая волокна одеяла, стоявшие торчком, словно волоски на лапке насекомого, я обнаружила, что могу применять ее и при взгляде внутрь себя. Мне даже казалось, что достаточно взмахнуть бритвой моего новообретенного острого зрения, и предмет, что бы он ни представлял собой, немедленно позволит снять с себя внешние наслоения. Но потом зловещая мысль накрыла своей тенью все остальное, и эта мысль, резкая и ничем не прикрашенная, состояла вот в чем: большую часть своей жизни я подражала мыслям и действиям других людей. Очень многое из сделанного и сказанного мной было зеркалом того, что делали и говорили вокруг меня. И если я буду продолжать в том же духе, последние отблески еще горящей во мне яркой жизненной энергии скоро угаснут. В раннем детстве я была не такой, но я едва помнила это время, так глубоко оно было погребено. Я только знала, что был период, когда я смотрела на существующие в мире вещи и не испытывала потребности встраивать их в какой-то уже имеющийся порядок. Я просто видела их в целом, с той самобытностью, которая у меня была от рождения, и мне не нужно было переводить их в человеческие термины. Я знала, что никогда больше не смогу так видеть, и все же, лежа в постели, ощущала, что не реализовала потенциал той способности видеть, которая у меня когда-то была, до того, как я начала потихоньку учиться смотреть на все так, как смотрят другие, копировать то, что они говорят и делают, и лепить жизнь наподобие их жизней, как будто никогда не сталкивалась с иным диапазоном бытия.

Вполне может быть, что это я с самой себя снимала слои, потому что временами боль была просто невыносимой. Она пронзала все тело, до самой глубины; я только раз в жизни ощущала нечто подобное. Но, как я уже сказала, физическая боль меня давно не пугает. Она перестала меня пугать после рождения старшего сына. За день до того, как у меня начались роды, к нам домой пришла женщина, чтобы отдать мне кое-какую уже ненужную детскую одежду, и, сидя на диване, сказала, что во время родов главное, чего ей хотелось, – это лежать лицом вверх и ничего не чувствовать начиная от низа позвоночника. Единственный приемлемый способ достичь этого – встать и направиться навстречу боли, встретить боль всеми силами, какие только у нее были. Для меня это прозвучало так логично, что следующей ночью, когда у меня отошли воды и я оказалась в больнице, я, согнувшись пополам от боли, отказалась от всего, отказалась даже от капельницы, которую мне настоятельно пытались поставить в тыльную сторону руки сразу же, как только привезли, и следующие семнадцать часов я шла навстречу боли от того, что ребенок весом четыре с половиной килограмма движется через проход, всегда казавшийся мне довольно узким. Когда я наконец смогла говорить, придя в себя после потери крови от всех разрывов, и лежала плашмя в постели, стараясь собрать вместе разорванные нити своего мозга, я сказала кому-то, кто позвонил и хотел знать, как это было, что мне казалось, будто я встретила сама себя в темной долине. Что я сошла вниз и встретила себя в долине ада. Так что теперешняя боль, сдирание шкуры со своей сути, или что там такое со мной сейчас творилось, никак не могла меня прикончить. Боль, как если бы все мое существо отсоединяли от костей. А может, я не боялась боли, потому что верила – моя болезнь, что бы она собой ни представляла, была также формой здоровья, продолжением уже начавшегося превращения.


Должно быть, я попала в глаз бури моей лихорадки, поскольку оказалась в полумиле от дома, не имея ни малейшего представления о том, как я там очутилась. Я смотрела на пятнышко в небе, которое приняла за кружащего надо мной орла. Он закричал, и, словно этот крик испустила я сама, я внезапно почувствовала – то, что рвалось наружу из моих легких, было радостью. Таким же буйным восторгом, какой иногда неожиданно охватывал меня в детстве. Радостью такой сильной, что, казалось, она может разорвать грудь. Она так и сделала – прорвалась наружу, потому что на мгновение я больше не содержалась внутри чего бы то ни было. Я вознеслась прямиком в небо. Разве не в этом смысл экстаза в том виде, в каком его передали нам греки? В том саду на Мани, в любви и ярости, я прочла: «Ex stasis – выйти за пределы себя». Но как бы я ни восхищалась греками, я не могла быть одной из них, а если ты еврей и стоишь в пустыне, полностью покинув свое «я», выпав из старого порядка вещей, то это будет кое-что совсем другое, правда? «Лех-леха», – сказал Бог Авраму, который еще не был Авраамом: «Иди – уходи оттуда, где ты живешь, из земли своих отцов, земли своего рождения, туда, куда я тебе укажу». Но «Лех-леха» на самом деле никогда не относилось к тому, чтобы уйти из земли, где ты родился, за реку, в неведомую землю Ханаан. Прочесть этот отрывок таким образом – значит все упустить, как мне кажется, потому что Бог требовал другого, гораздо более трудного, почти невозможного: чтобы Аврам вышел из себя и освободил тем самым место для того, чем его намеревался сделать Бог.


В оке бури – я не знаю, как еще это назвать. Наверное, именно тогда, во время этого прилива энергии от прекращения боли, я решила вытащить кровать наружу. Протащить ее в дверь было сложно. Пришлось повернуть кровать под углом, чтобы изголовье прошло, и оно, конечно, застряло, и мне пришлось вылезти в окно и дойти до двери со стороны улицы, чтобы вытянуть его. Пока я лихорадочно тянула, собака внутри выла, бегая вокруг другого конца кровати и обнюхивая его. По-моему, она решила, что я собираюсь запереть ее внутри и уйти. Когда изголовье внезапно проскочило в дверь, я упала, а собака пулей вылетела из дома.

Я протащила кровать метров на шесть. С чувством глубокого удовлетворения я расправила простыни и плед в шотландскую клетку и легла под огромным небом. Собака наконец успокоилась и опустилась на каменистую почву рядом с постелью. Она положила морду на край матраса и явно ждала, не придумаю ли я чего-нибудь еще. Когда-то она принесла щенков, может, даже несколько пометов, потому что соски у нее меланхолично свисали с живота. Я размышляла о том, где теперь ее дети. Думает ли она о них когда-нибудь? Может, я с ней потому и разговаривала так: как одно существо, испытавшее то, что требуется для появления в мире новой жизни, с другим таким же существом, у которого в тело с самого зачатия заложена история создания жизни, так что и выбора другого, похоже, нет, кроме как воплотить эту историю. С существом, которое испытало диктат закона создания жизни, прочувствовало, как он движется сквозь тебя, и непонятно, есть ли разница между ним и любовью. Не помню, о чем еще были наши разговоры.

Вечерело, пустыня окрашивалась в охристые тона, температура воздуха была идеальная, и я смотрела, как надо мной проплывает несколько розовых облачков. Результаты моей работы радовали. Настолько радовали, что вскоре я решила вытащить наружу и остальную мебель. Кресло для чтения со старой холстиной, прикрывающей рваное сиденье, рабочий стол и даже пишущую машинку, стопку страниц и каменное пресс-папье, которое теперь будет иметь смысл, потому что без него ветер раскидает страницы. Сначала все это выглядело, как что-то вроде гаражной распродажи в пустыне, но стремилась я вовсе не к этому, так что я долго возилась, двигая кучу выставленных перед домом вещей, меняя расстояния между предметами, выстраивая все это с целью достигнуть некоего невыразимого совершенства. Когда все было почти идеально, но не совсем, я сбегала в дом и принесла тапочки, которые поставила рядом с кроватью, и «Леса Израиля», которые положила на ночном столике.

Меня накрыло усталостью. Сделав еще шаг, я плюхнулась на матрас. Не представляю, как у меня хватило на все это сил. И вот, лежа под открытым небом, я почувствовала близость к той наполненности, присутствие которой иногда ощущаешь под поверхностью всего, невидимой наполненности, как Кафка однажды написал, далекой, но не враждебной, не несговорчивой, не глухой, – наполненности, которая, если мы назовем ее верным именем, может наступить.

Наверное, я уснула. Когда я снова открыла глаза, была ночь, и я дрожала от холода. Глядя в небо на гневные звезды, я поплотнее укуталась в старое пальто. Отыскивая в небе созвездия, я вспомнила тот день, когда мы с бойфрендом проехали весь скрюченный палец полуострова Мани и добрались до предполагаемых врат загробного мира. Прежние жизни всегда к нам возвращаются, но этот конкретный день в течение десяти лет моего брака возвращался ко мне чаще других, и вот теперь я снова его вспомнила. Чтобы заглянуть в узкое устье пещеры, я опустилась на четвереньки, и когда я это сделала, бойфренд задрал мне платье и взял меня сзади. Высокие травинки негромко шелестели на ветру, и, чтобы не закричать, я впилась зубами в его руку. Когда мы вернулись домой, то обнар