В сумрачном лесу — страница 44 из 46

е сказали, что у них нет данных ни о каком Элиэзере Фридмане – никто с таким именем никогда не работал на факультете литературы или даже на каком-нибудь другом факультете. Я потеряла визитку, которую он мне дал. Я и в телефонной книге посмотрела, но хотя в Тель-Авиве были сотни Фридманов, Элиэзера среди них не было.

Лех-леха

Когда фотографии пришли, на них не оказалось ни развалин, ни пламени. На первой виднелась нога рядом с чем-то вроде цветных пластиковых пакетов. На второй та же нога, но смазанная. На третьей только цветные штрихи. И так далее, пока не загрузилась и не открылась на экране шестая фотография, и Эпштейн увидел глаза ребенка. Мальчика не старше восьми-девяти лет, может, одиннадцати – если учитывать, что от недоедания ребенок растет медленнее. Его лукавое лицо было испачкано, под дугами бровей сверкали темные глаза. Рот у него был закрыт, но все равно казалось, что он смеется. Эпштейн был заворожен и только через минуту осознал, что синий воротник, из которого торчит тонкая шейка, – его собственный, что это его пальто. Он представил, как мальчик пробирается через мусор, перепрыгивает через шины и торопится по переулку, а за ним тянутся наподобие плаща потрепанные полы пальто. Потом лицо на экране внезапно сменил входящий звонок от Шлосса. Он нажал красную кнопку, перенаправив юриста на голосовую почту, которая уже была переполнена.

Было четыре утра. Эпштейн сидел на унитазе, прогоняя горячим душем пробиравший до костей холод. Рулон туалетной бумаги приходилось держать за дверью, но, сделав это маленькое усовершенствование, он стал ценить удобство расположения душевой лейки, прямо под которой имелось готовое сиденье. Он вымылся, не забыв намылить между пальцами ног, как его учила мать. Зеркало над раковиной запотело. Он встал, протер стекло, и под пальцами показались его глаза. И снова исчезли из-за пара. Он повторил этот фокус. Потом пошел за одеждой, дрожа от холода и оставляя на полу цепочку мокрых следов. Стоя голым перед зеркалом гардероба, он увидел свои тонкие, покрытые венами ноги и складки висящей на животе кожи. Отошел и поспешно оделся.

Он сунул экземпляр «Псалмов» в портфель, похлопал по карману пиджака, проверяя, на месте ли бумажник, укутал шею шарфом и с минуту постоял в темноте, пытаясь сообразить, не забыл ли чего. Потом запер за собой дверь квартиры на два замка. Такси, которое он вызвал, уже ждало внизу. В луч света от фары вбежала кошка и заорала. Эпштейн сел на пассажирское место, водитель поздоровался и, помолчав минуту, включил погромче музыку мизрахи.


Директор по натурным съемкам встретил его на машине в назначенном месте у дороги, в пустыне недалеко от Эйн-Геди. Все идет просто ужасно, сообщил он, запустив свободную руку в редеющие волосы. Эпштейн же не против, если он закурит? Эпштейн опустил окно, и в машину проник серный запах Мертвого моря. Поскольку бюджет ограниченный, пока они не получат средства от него, им приходится идти на компромиссы. Так что режиссер, и без того нервный и раздражительный, превратился в тирана. Даже директор по натурным съемкам, как он сам сказал Эпштейну, начал его презирать. Его всегда заставляло работать только желание радовать режиссеров, с которыми он сотрудничал. Все, чего он хотел после всех своих усилий, после бесконечных рабочих часов, – это порадовать режиссера. Но Дан невозможен. Ему все не так. Если бы он не был так талантлив, никто не стал бы это терпеть. Он взрывается из-за малейших ошибок и публично унижает тех, кто эти ошибки допускает. Когда ассистент режиссера отпустил Вирсавию домой, решив, что на сегодня съемки с ней закончены, Дан обещал отрезать ему член. Когда никто не мог найти поножи Голиафа, он тоже взбесился. «У Голиафа четыре реплики, – завопил он, – и одна из них: “Принесите мне мои бронзовые поножи!” Так где, черт побери, его поножи?» Меньше чем за час бутафор нашел какие-то наголенные щитки и покрасил их из пульверизатора золотистой краской; вид у них был достаточно убедительный, но Дан как глянул на них, так сразу швырнул стул. На следующий день у техников не было операторской тележки для съемок битвы, и Дан в гневе ушел со съемочной площадки, а успокоился только после того, как Яэль заперлась с ним в фургоне на час. Но вернулся он не в мирном настроении, а с требованием набрать толпу филистимлян побольше. Поскольку он только что уволил директора по кастингу, а никакая платная массовка в бюджет больше не влезала, Эран – хотя ему уже хотелось убить Дана – повесил в фейсбуке объявление о наборе волонтеров и уговорил своего кузена – рок-звезду перепостить это объявление для трехсот тысяч своих подписчиков с невнятным намеком, что, может, он сам приедет.

«И сколько человек приехало?» – поинтересовался Эпштейн.

Директор по натурным съемкам пожал плечами, отбросил сигарету и сказал, что это они увидят завтра. Сцену битвы отложили до тех пор, пока не найдут кран.


Когда они прибыли на съемочную площадку, начало светать. Дан и Яэль все еще ехали из отеля в ближайшем кибуце, но оператор-постановщик уже спешно устанавливал камеры – он хотел начать снимать как можно раньше, пока свет еще волшебный. Планировались три сцены с Давидом о том, как он скрывается от Саула в глуши. Сначала Давид и его отряд изгоев приходят в дом богатого халевита Навала и требуют продовольствие в благодарность за то, что под их присмотром ничего дурного не случилось с пастухами Навала и тремя тысячами его овец. Потом сцена, где Навал умирает, а его жене Авигее приходится выйти за Давида. В полдень, когда солнце будет слишком ярким для любых других съемок, оператор-постановщик хотел снять сцену внутри пещеры, где Давид украдкой, пока царь справляет нужду, отрезает угол плаща Саула. И перед самым закатом они снимут один последний кадр из конца фильма.

Давид сидел в грузовике, его гримировали. Пастух-бедуин был на подходе со своими тридцатью овцами. Саул, который показался Эпштейну слишком усердным, был уже одет в свой костюм и бродил вокруг, обмениваясь шуточками с механиками. Рядом с Эпштейном Ахиноам, бывшая жена Саула, накручивала на палец локон, беззвучно проговаривая свои реплики. У нее в этом фильме все сложно, сказала она ему. Эпштейн спросил почему, и она объяснила, что ее роль – один из самых неоднозначных моментов в сценарии. Во всей Библии ее упоминают только дважды, один раз как жену Саула и мать Ионафана, а второй раз как жену Давида, за которым она, очевидно, уже замужем, когда он женится еще и на Авигее. Но нигде не сказано, что Давид, судя по всему, украл жену Саула – а это приравнивалось к попытке переворота, – и именно поэтому ему приходится скрываться в глуши, и именно поэтому Саул хочет найти его и убить. Поскольку вся Книга Самуила написана ради того, чтобы доказать, что Давид стал царем по воле Бога, библейский автор, конечно, не мог слишком углубляться в заварушку с Ахиноам, объяснила Ахиноам, – это показало бы, что Давид амбициозный и хитрый сукин сын, каким он и был на самом деле. Но при этом нельзя и проигнорировать то, что тогда было известно всем. Так что пришлось вставить имя Ахиноам в Библию украдкой – ах да, кстати, у Давида была еще вот эта вторая жена, ой, – а дальше обойти это молчанием, как обошли тот факт, что Давид присоединился к филистимлянам и, похоже, и правда ходил в набеги на города своих сородичей в Иудейском царстве, как он и сказал Авимелеху. Однако у Яэль другие идеи на этот счет, сказала Ахиноам Эпштейну. Ее Давид немного ближе к настоящему Давиду, а еще ее сценарий подчеркивает значение женских персонажей, что для Ахиноам, конечно, к лучшему, потому что иначе у нее вообще не было бы роли. Но у нее все равно только три реплики в сцене свадьбы, и в них нужно втиснуть многое. Она протянула Эпштейну сценарий и попросила подать ей реплику.


После долгих утренних съемок сделали перерыв на обед; оставалось только отснять под вечер последнюю сцену. Но к половине четвертого Самир, актер, игравший пожилого Давида, так и не появился. И тут Самир сам позвонил по спутниковому телефону: он заболел. Он сначала решил, что ничего страшного, и не хотел отменять, но оказалось, что дело серьезное. Он звонит из больницы Ихилов, где ему делают анализы. Режиссер слишком устал, чтобы орать, он просто медленно вылил остатки своего кофе на землю пустыни и пошел прочь, разговаривая сам с собой. Съемочная площадка почти опустела. Актеры вернулись в кибуц, и только небольшая группа приехала на джипах в эту отдаленную точку. Яэль отошла в сторонку, чтобы поговорить с директором картины и продюсером. Она была на голову выше их обоих, так что ей приходилось наклоняться, чтобы их голоса не вырывались из круга. В атмосфере стресса, в хаосе съемочной площадки она одна сохраняла невозмутимость. Без нее Дан пропал бы, и, понимая это, Эпштейн чуть меньше завидовал тому вниманию, которое она ему уделяла.

Когда маленький кружок распался, режиссер кидал камешки в шину фургона. Эпштейн маленькими глотками пил чай и смотрел, как Яэль идет к режиссеру. На нее действительно стоило полюбоваться. Она не стала класть руку ему на плечо, не нянчилась с ним и не ходила вокруг него на цыпочках, как остальные. Она просто стояла безмятежно, как королева, ожидая, пока режиссер не придет в себя. И только потом заговорила. Через некоторое время оба они повернулись и посмотрели в сторону Эпштейна. Он запрокинул голову к небу и сделал еще глоток чая.


Фильм снимали с конца, и две недели назад уже отсняли сцену, в которой Соломон склоняется над Давидом, чтобы услышать последние слова умирающего царя. Реплик у старого Давида не осталось, только долгий кадр, в котором он уходит в пустыню. Поэтому потеря актера Самира не обязательно должна обернуться полной катастрофой. Последний кадр должен был сниматься на закате, с подсветкой факелами, и всюду тень. Эпштейн был почти такого же роста и телосложения, как Самир. Нужно только укоротить край плаща на сантиметр. Максимум на два. Костюмерша стояла на коленях у его ног, держа иголку в сжатых губах, и завязывала нить. Но когда все собравшиеся отошли на шаг назад, чтобы полюбоваться ее работой, они сделали вывод, что результат не совсем такой, как нужно. Яэль наклонилась к Дану, а Эпштейн тем временем поправил тяжелую пряжку ремня. Недостаточно царственный вид и незаметно остатков былого величия, шепнула ему швея, быстро исправляя что-то несущественное на рукаве. Директор по реквизиту нашел корону. Но золото сочли слишком ярким и взяли черную ваксу, чтобы сделать его тусклее.