Как-то после обеда, несколько раз подряд дав ему ложную наводку, я постепенно стала впадать в отчаяние. День близился к концу, наше время в бассейне почти закончилось. Брат мрачно бродил вдоль стенки у мелкого конца бассейна. Я не смогла удержаться и с середины бассейна закричала: «Вон там!» Я врала – я ничего не видела, мне просто очень хотелось порадовать брата, и я не смогла удержаться. Он с брызгами поплыл ко мне. «Прямо тут!» – крикнула я.
Он нырнул. Я знала, что на дне ничего нет, и, держась на плаву, уныло ждала, когда брат это тоже обнаружит. Прошло больше тридцати лет, но я отчетливо помню мучительное ощущение вины, которое испытывала в эти мгновения. Одно дело врать родителям, но так бессовестно предать брата – это уже нечто совсем другое.
Тому, что случилось потом, у меня нет объяснения. Никакого объяснения, кроме того, что, может быть, законы, за которые мы цепляемся, чтобы уверить себя, будто все именно такое, каким кажется, мешают нам воспринимать Вселенную более сложным образом – сложным постольку, поскольку он предполагает отказ от привычки втискивать мир в ограниченные пределы нашего понимания. Как еще объяснить, что, когда брат вынырнул и разжал пальцы, на ладони у него лежала сережка с тремя бриллиантами, пониже которых с золотой петли свисало рубиновое сердечко?
Все еще в мокрых купальных костюмах мы проследовали за матерью через холодные из-за работающих кондиционеров коридоры отеля до магазинчика H.Stern в вестибюле. Она объяснила ситуацию лысеющему ювелиру, тот посмотрел на нас с сомнением и пододвинул к нам по стеклянному прилавку поддон, выстланный синим бархатом. Мать положила в поддон сережку, и ювелир вставил в глаз лупу. Он изучал наше сокровище. Наконец он поднял голову, и огромный, увеличенный лупой глаз повернулся в нашу сторону. «Настоящая, – объявил он. – Золото восемнадцать карат».
Настоящая. Слово застревает в горле, и его никак не проглотить. Мне в тот момент не пришло в голову, что сережка ненастоящая в том смысле, в котором это имела в виду моя мать. Но только я знала, насколько она на самом деле далека от настоящей реальности, насколько невероятным было то, что мой брат ее нашел. Как она появилась в ответ на нужду в ней. Маленькие дети по природе своей не очень верят в неизменность реальности. С их точки зрения, у реальности разболтаны пружины; она может поддаться, если ее хорошенько попросить. Но постепенно детей учат думать по-другому, а мне уже было семь, я была достаточно большая, чтобы в целом принять тот факт, что реальность неподвижна и абсолютно безразлична к моим мольбам. И вот в последний момент в закрывающуюся дверь вставили ногу.
В Нью-Йорке мать заказала, чтобы сережку переделали в подвеску, и повесила на цепочку, чтобы я могла носить ее на шее. Я носила ее много лет, и, хотя мать этого не знала, подвеска напоминала мне о чьей-то неведомой воле, о складках, скрытых под поверхностью всего, что кажется плоским. Только год назад мы с братом узнали, что это отец бросал в бассейн те монеты – отец, который тогда обрушивал на нас иногда любовь, а иногда пугающую ярость, а мы не были готовы ни к тому, ни к другому. Я думала, что подвеска пропала, но она нашлась, когда родители освободили банковский сейф, где хранили часть украшений моей матери. Подвеска вернулась ко мне в крошечном мешочке вместе с одной из вездесущих этикеток работы моего отца, распечатанной давным-давно на его любимом карманном принтере Brother P-touch: «Подвеска Николь, найдена в бассейне “Хилтона”». Подвеска заставила нас погрузиться в воспоминания, и именно тогда отец небрежно упомянул, что это он бросал в бассейн монеты. Он удивился, что мы так об этом и не догадались. Но нет, к сережке с рубиновым сердечком он никакого отношения не имеет.
В тот момент, когда мне пришла в голову мысль, что на самом деле я нахожусь в «Хилтоне» и вижу сны о своей жизни, у меня, как я уже упоминала, был сложный период как в жизни, так и в работе. В то, во что я позволила себе верить – в неуязвимость любви, в силу повествования, которая могла провести людей по жизни вместе, не разводя их в разные стороны, в то, что семейная жизнь по сути своей есть благо, – я больше не верила. Я сбилась с пути. Так что теория, которая утверждала, что я всегда надежно находилась и нахожусь в конкретном месте и мне только снится, что я сбилась с пути, меня очень привлекала. Я закончила писать книгу и не начала новую, и я знала, что мне могут понадобиться годы, чтобы добраться до следующей книги. В такие утомительные и бессвязные периоды жизни мне иногда кажется, что я чувствую, как мой разум рассыпается на части. Мысли мои становятся беспокойными, воображение мечется, подбирает какие-то детали, потом решает, что они бесполезные, и снова их бросает.
В этот раз, однако, творилось что-то совсем другое. «Хилтон» застрял у меня в сознании, как пробка, и много месяцев, когда я садилась писать, ничего другого мне в голову не приходило. День за днем я дисциплинированно являлась к письменному столу – то есть в итоге являлась к тель-авивскому «Хилтону». Сначала это было интересно: вдруг в этой идее что-то есть? Потом, когда ничего в ней не обнаружилось, ситуация стала утомительной. И наконец она начала меня бесить. Отель никуда не уходил, но я ничего не могла из него выжать.
И не просто какой-нибудь отель – массивный бетонный прямоугольник на ходулях в стиле брутализма, господствующий над побережьем Тель-Авива. Вдоль длинных сторон прямоугольника тянутся балконы: четырнадцать вертикальных рядов, двадцать три горизонтальных. С южной стороны решетку эту ничто не нарушает, а вот с северной на двух третях длины ее рассекает глухая бетонная башня, которую словно вставили в последний момент, чтобы здание одобрили даже самые правоверные бруталисты. Она поднимается над крышей отеля, и с южной стороны на ней расположена эмблема «Хилтона». Верхушка башни увенчана антенной, кончик которой по ночам светится красным, чтобы в нее не врезались легкие самолеты, направляющиеся в аэропорт Сде-Дов. Чем дольше смотришь на этого монстра, стрелой крана выступающего на берег, тем больше кажется, что он служит какой-то более высокой цели, будь то геологическая или мистическая, о которой можно только догадываться, – чему-то, что касается не нас, а сущностей, гораздо более значительных. Если смотреть с юга, отель одиноко высится на фоне синего неба, и в неумолимой решетке его балконов, кажется, зашифровано послание не менее загадочное, чем то, которое мы так пока и не разгадали в Стоунхендже.
Именно в этом монолите на полгода застряло мое сознание. Началось это с неожиданной идеи, что нашу жизнь мы видим во сне, находясь при этом в одной точке, но постепенно эта фантазия превратилась в тревожное ощущение, что я привязана к этой точке, заперта в ней и не могу получить доступ к снам о других пространствах. День за днем, месяц за месяцем игла моего воображения процарапывала все более глубокую канавку. Мне сложно было объяснить даже себе самой, а не то что кому-то другому, почему я так зациклилась на этой теме. Отель постепенно становился нереальным. Чем сильнее я цеплялась за него, застревала в бесполезной попытке выжать из него что-нибудь, тем больше он казался метафорой, к которой я не могла найти ключ. И тем больше казалось, что это, собственно, и есть мой разум. Отчаянно ища облегчения, я представила себе потоп, который заставит «Хилтон» оторваться от берега.
А потом, утром в начале марта, из Израиля позвонил Эффи, кузен моего отца. Уйдя в отставку из Министерства иностранных дел, Эффи сохранил привычку читать три-четыре газеты в день. Иногда он натыкался на упоминания обо мне и тогда звонил. В этот раз мы обсудили колит его жены Наамы, результаты недавних выборов и делать ли ему артроскопическую операцию на колене. Когда разговор наконец добрался до моих проблем и Эффи поинтересовался, как идет моя работа, я внезапно рассказала ему о своей борьбе с «Хилтоном» и о том, как он меня преследует. Я редко говорю о работе, пока ею занимаюсь, но Эффи четыре десятилетия, с тех самых пор, как отель открылся в 1965 году и мои дедушка с бабушкой стали там останавливаться, сидел с моей семьей в вестибюле, у бассейна и в ресторане «Царь Соломон» чаще, чем можно было упомнить, и я подумала, что уж кто-кто, а он поймет ту странную власть, которую имеет надо мной «Хилтон». Но именно в этот момент его отвлек звонок на мобильник от внучки, и после того, как он немного с ней поговорил и вернулся ко мне, мы переключились на ее первые успехи в качестве певицы кабаре.
Наш разговор подошел к концу. Эффи попросил меня передать привет родителям. Я уже собиралась повесить трубку, когда он сказал, небрежно, словно вспомнил какую-то неважную семейную новость, о которой чуть не забыл упомянуть:
– Ты слышала, что на прошлой неделе оттуда упал человек и разбился насмерть?
– Откуда?
– Ты же говорила про «Хилтон», так?
Я решила, что речь идет о самоубийстве, однако позже, не зная ничего о погибшем, даже имени, я начала гадать, не был ли это несчастный случай. Длинные стороны прямоугольного здания отеля смотрят одна на север, другая на юг, но их окна и балконы выступают зубчиками, чтобы обеспечить вид на Средиземное море, лежащее к западу. Так можно увидеть часть моря, но когда смотришь в окно – все равно, на север ли, в сторону порта Тель-Авив, или на юг, к Яффе, – испытываешь раздражение, потому что моря видно лишь небольшой кусочек и тебе не дают разглядеть его как следует. Мало кто из гостей отеля не ругает его архитекторов. Я сама в состоянии фрустрации не раз открывала раздвижную дверь и выходила на балкон, откуда больше обзор. Но даже там чувство неудовлетворенности остается, потому что все равно невозможно посмотреть на море и горизонт прямо, а этого требует каждый атом твоего организма. Остается только высунуться, перегнувшись через перила балкона и вытянув шею. Таким вот образом, стремясь лучше разглядеть волны, которые принесли сюда кедры из Ливана и понесли Иону в Фарсис, легко можно высунуться слишком далеко – достаточно далеко для того, чтобы упасть.