В Суоми
МЫ ВЕРНЕМСЯ, СУОМИ!Роман
Часть первая
ГЛАВА ПЕРВАЯ
До замужества жизнь Эльвиры протекала спокойно и благополучно.
Отец любил ее больше других своих детей, таких же розовых, таких же голубоглазых и белокурых, как Эльвира.
Эльвира была балованной дочерью. Она три года ходила в школу, но, когда учитель сказал, что на конфирмации она будет первой, отец решил — хватит, и взял ее домой.
Дома было много работы. В хозяйстве — одиннадцать коров, сто пятьдесят оленей, две лошади.
Эльвира доила коров, ухаживала за ягнятами, огромными старинными ножницами стригла овец — они жалобно блеяли: «Мэ, мэ!» Ноги им связывала старшая сестра Эльвиры — Хелли. Эльвире становилось их жалко, и она прикладывалась своим розовым вздернутым носиком к влажным овечьим носам.
Эльвира убирала горницы, смахивала пыль с лавок, стоящих вдоль стен, с высоких полок. Зимою семья по вечерам собиралась в одну горницу, женщины пряли нитки из теплой овечьей шерсти.
В таком большом хозяйстве нужен был батрак. И в ту зиму к отцу поступил Олави.
С топором и пилою он шел на север, чтобы наняться лесорубом-вальщиком. По дороге Олави заглянул в избу, где суетилась у плиты Эльвира, готовя кофе, и попросил напиться. От кофе подымался вкусный пар.
Старику понравился сильный над вид парень, статный и скромный, и он сказал:
— Зачем тебе идти дальше? Оставайся у меня.
Олави вспомнил лесные шалаши, в которых он прожил шесть зим, и насекомых, и еду всухомятку, и то, как щепкой выбило глаз приятелю (поэтому-то Олави шел сейчас один).
У Эльвиры от горячей плиты раскраснелись щеки — ей только что исполнилось шестнадцать лет, а Олави было двадцать два года, — и он остался.
Рано утром, когда Эльвира доила корову и напевала, в хлев вошел Олави — он уже второй месяц работал у отца — и сказал ей:
— Через два дня вечером гулянье в деревне, и ты будешь в хороводах выбирать только меня.
— Ладно, — не подумав даже, ответила она.
— И еще, Эльвира: ты будешь моей женой.
— Ладно, — повторила она, и от радости ей показалось, что она летит.
Парни затеяли праздник на славу. Но во всей деревне гармонь была только у отца Эльвиры, и он давал ее на вечер за шесть марок; это немало, но без гармони нельзя танцевать, а без танцев нет вечеринки, в деревне же среди парней много отличных гармонистов.
…Уже были морозы, и снег, и звездные ночи.
Третий год шла война.
У Каллио в Америке жила тетка, в Канаде где-то. Она его звала к себе — хорошие лесорубы в Канаде нужны, — и он уже совсем собрался ехать, когда появились вдруг эти германские подводные лодки и стали топить пассажирские корабли.
Отец Каллио уехал в Америку, когда мальчику было всего полтора года, и вскоре там его насмерть придавила сосна. Мать с тремя малыми ребятами осталась батрачкой на всю свою невеселую жизнь.
Каллио, узнав про подводные лодки, не поехал в Америку, а решил идти на север Финляндии рубить леса акционерного общества «Кеми». Он уходил завтра, и оставить такое событие без вечеринки было невозможно.
Уже откладывали девушки кто кусок масла, кто муку, а кто и курицу; уже таинственно пощелкивал пальцами у горла Лейно, давая знать посвященным, что дело без спиртного не обойдется. А гармони не было. Тогда парни обратились к Олави:
— Старик хвастал, что ты у него хороший работник. Попытай, может, он тебе уступит.
Олави пошел наверх к хозяину. Старик читал у окна Библию. Олави смахнул снег с каблуков и носков своих кеньг, подошел к старику, сел напротив. Старик продолжал сосредоточенно читать.
Олави медленно стал набивать трубку. Торопиться было некуда. Субботний день кончался за деревней в голубом снегу. И так Олави сидел, пока совсем не стемнело. Старик оторвал от Библии утомленные глаза.
— Засвети лампу, Олави.
Олави встал, но не пошел зажигать свет, а сказал:
— Отец, завтра у ребят гулянье. Дай им гармонь, они не испортят.
Условия старика были неизменны:
— Шесть марок не так много для тех, у кого есть время гулять, а гармонь мне тоже не даром далась.
Тогда Олави подошел еще ближе к старику и медленно, тихо спросил:
— Ты говорил, что я хороший работник?
— Да, на тебя я не жаловался.
— Отдай за меня младшую дочь.
Они оба замолчали. А Эльвира стояла на пороге и про себя тихо-тихо, чуть шевеля губами, молилась.
Помолчав минут пять, старик начал смеяться, и чем веселее смеялся старик, тем мрачнее становился Олави, и наконец он в сердцах повернулся и вышел из горницы.
На пороге никого уже не было.
А старик все смеялся. Потом крикнул Эльвиру, чтобы зажечь свет, — было уже совсем темно.
Она была в конюшне, когда услышала зов отца, поцеловала жеребенка в розовые замшевые губы, сказала: «Прощай, Укко», — и побежала наверх.
Парни достали нужное количество марок, и Олави принес гармонь в избу, где собирались на гулянье. Веселились отменно: водили хороводы, выбирали себе милых, пели песни, которые пастор петь не велит, пили барду, которую ленсман варить не позволяет.
Всем было очень весело.
Потом парни пошли по улице, горланили и стучали в окна к тем девушкам, которых на гулянку не пустили. В одной избе открылось окошко, девушка крикнула:
— Матти, иди сюда!
Матти вошел в дом и был там одну, две, три минуты.
— Что бы он мог там делать?
Парням стало завидно, и они ворвались в дом и, смеясь, вытащили оттуда Матти за ворот.
Но здесь снова заиграл на гармони Лейно, и снова все вернулись в дом, и снова начались танцы, и парни целовали своих милых, а девушки прижимались к ребятам, и было им очень весело. Ночь зимняя длинна. Когда стали расходиться по домам, гармонист Лейно сказал:
— Ребята, неужели мы простим жадность старику, пожалевшему гармонь?
— Конечно, нет, — отозвался Каллио. — Разорвем ее ко всем чертям!
— Кто же это сделает? Нам с ним в одной деревне жить. Вот Олави ему совсем чужой.
— Да, я ему совсем чужой, — сказал Олави, и темные его глаза засияли.
И тут только в первый раз заметила Эльвира, какие черные глаза у Олави. Ему бы полагались такие же голубые или серые глаза, как у всех ребят.
— Да, я ему совсем чужой, — повторил Олави и выхватил гармонь у Лейно.
Он с размаху, но без всякой злобы, ударил гармонью о стол. Гармонист Лейно отшатнулся.
— Молодец! — крикнул кто-то из ребят, и все замолчали.
Тогда Олави вытащил свой замечательный финский нож и стал спокойно обрезать клапан за клапаном. Гармонь тяжело вздыхала под острым ножом, со стуком падали костяшки на стол.
Парни, как зачарованные, ловили предсмертные всхлипы гармони.
— Кончено, — остановился Олави.
Тень его качнулась по потолку, и все зашумели, заговорили. Олави залпом выпил стакан холодного молока.
— Кто же возьмется отнести старику гармонь? — испуганно спросил Лейно.
— Нечего нести. К свиньям бросить — и все! — не унимался Каллио.
— Эльвира здесь гуляла с нами, пусть и несет инструмент домой, своему отцу!
И все обернулись к Эльвире.
Она стояла на пороге, собираясь уйти, губы ее дрожали.
— Он меня прибьет, — плачущим голосом сказала она.
И тогда вышел вперед Олави, взял растерзанную гармонь и весело сказал:
— Я отнесу!
Вся компания высыпала за ним на улицу в морозную ночь.
По неровному льду реки бежала лунная дорога. Подошли к дому старика.
Белые наличники при луне казались еще белее, и ребятам было немного страшно, но очень весело. Парни попрятались в канаве у дороги. Олави подошел к дому и, скользя по слегка обледеневшим ступенькам, стал взбираться на крыльцо. Он взялся за дверное кольцо и стукнул. Спросонья залаяла собака, за дверью кто-то заворчал:
— Тоже женихи! До утра гульба, а на работу — спину ломит.
И дверь распахнулась. Старик сегодня открыл дверь сам.
— Я принес тебе гармонь, — громко, чтобы слышали парни, сказал Олави.
— Ну ладно, положи ее на место и иди спать.
— Я ее испортил, — еще громче сказал Олави.
— Зачем? — удивленно и недоверчиво протянул хозяин.
— Чтобы ты на ней не наживался! — почти закричал Олави и швырнул гармонь в сени.
Старик поднял руку и прошипел:
— Берегись!..
— Берегись сам, — ответил Олави.
Зашел в сени и, взяв оттуда свой топор и пилу, вышел на крыльцо.
— Вон! — крикнул старик исступленно. — Жалованье твое я удержу за гармонь.
Дверь захлопнулась.
— Теперь идем вместе на лесоразработки, — сказал Олави, обращаясь к Каллио, а ребята стали расходиться по домам.
Лунный луч играл на топоре. Из трубы дома у околицы уже подымался горьковатый дымок.
— Идем, — повторил Олави.
И они, обнявшись, пошли на север. Но только они миновали крайний дом у околицы, как позади послышался хруст снега, учащенное дыхание.
— Олави, постой, Олави!
Они оглянулись и остановились. Их догоняла на лыжах Эльвира.
— Олави, — сказала она, — я ухожу с тобой, я буду твоей женой.
— Наплюй на коров и на оленей, Олави, наплюй на приданое и возьми ее так, — засмеялся Каллио.
— Замолчи, Каллио, — сказал Олави. Как он был сейчас счастлив! — Эльвира, теперь мы навсегда вместе! Почему у тебя разные лыжи?..
На их дороге лежало село, где была кирка. Впрочем, она не понадобилась: пастор совершил обряд у себя на квартире. У них не было денег заплатить ему, и пастор обвенчал их в долг.
Он недавно приехал из Африки, где работал до войны в миссии Финляндского миссионерского общества и «обращал» негров.
Эльвира трогала руками тонкие стрелы и лук, африканские колчаны, и все ее удивляло и восхищало. Олави же восхищался Эльвирой.
До замужества жизнь Эльвиры протекала спокойно и благополучно.
Отец обещал ее в жены Каарло — сыну Пертула, оленевода из соседнего прихода. У Куста Пертула было тысяча двести оленей и много работников. Сын Пертула — Каарло находился сейчас в Германии и обучался в военной егерской школе. Многие «патриоты» благословили своих сыновей тайно перейти границу и вступить в армию кайзера. Кайзер обещал Финляндии независимость.
Под негромкий плач жены старик отрекся от дочери.
— Ни одного глотка простокваши от моих коров, ни одной шерстинки с моих овец, ни рога от моих оленей ни она, ни Олави никогда не получат!
Но они на помощь и не рассчитывали. Олави не хотел вести Эльвиру на лесоразработки — холодный шалаш лесорубов не приспособлен для девушки. Каллио отдал Олави свои первые и последние сбережения, жена миссионера тоже ссудила новобрачных малой толикой денег — пришлось прослушать несколько проповедей о бережливости, — и Олави арендовал полуразрушенную избу на большой дороге.
Три месяца, пока они обзаводились всем необходимым, Олави, работая днем батраком, отдавал ремонту избы ночные часы, и ничего у них не было, — неисправная печь дымила, и пищей их были молоко и хлеб, и работали они не покладая рук, не разгибая спины, но были очень счастливы.
Подправив немного это ветхое сооружение, они открыли буфет.
По дороге в поисках работы проходили лесорубы на север и на восток. Наточенные длинные топоры блестели за поясами, кеньги скрипели на морозном снегу, от лошадей шел пар. Шли они партиями: возчик с санями и с ним два вальщика. Вальщики нанимались к возчику, а возчик от акционерного общества получал деньги сдельно, за поваленный и вывезенный лес, и сам расплачивался с вальщиками. Вальщики говорили, что возчики им мало платят, а возчики утверждали, что денег хватает только на сено и овес для лошадей и что им самим ничего не остается.
Лесорубы заходили по дороге к Олави, а в буфете был кофе, горячий, сладкий, и бутерброды со шпиком, и пироги, и жареное оленье мясо, и молоко, и стоило это очень дешево, потому что молодые все делали сами.
Пока Олави колол дрова, носил из колодца воду, разводил огонь в очаге и разделывал оленье мясо, Эльвира прибирала помещение, перемывала и перетирала немногочисленную посуду, чистила кастрюли до блеска, месила тесто, лепила пирожки, нарезала бутерброды. Суетились и работали они круглый день, не чувствуя усталости, и были очень счастливы.
Все в их буфете стоило очень дешево, но лесорубы покупали мало: с работы шли такие же безденежные, как и на работу, и редко-редко выходило так, чтобы кто-нибудь попросил полный обед.
В марте пришли известия о том, что в Петрограде революция, но ни Эльвира, ни Олави не знали, что это значит. Жена пастора сказала, что все переменится. Какой-то оратор приезжал из уездного города, он тоже сказал, что вся жизнь переменится.
Но все так же на север шли лесорубы за работой с туго подтянутыми поясами и такие же шли с севера — и совсем молодые, и обросшие седой бородой. Они жадно смотрели на неприхотливые бутерброды Эльвиры и заказывали все меньше и меньше. Дело прогорало.
Они праздновали Первое мая вместе с лесорубами, вместе со всем селом. Еще всюду был глубокий снег. Эльвира была уже на седьмом месяце, не очень веселилась.
Оратор с крыльца Тювейен Тало — Рабочего дома, только что организованного по примеру уездных городков, рассказывал много интересного про союзы молодежи. И Олави сказал! «Я работаю о девяти лет», — и пошел к оратору записываться в союз молодежи. Эльвира сказала! «Я пойду с тобой», — и они вместе записались в союз молодежи. Но вскоре союз распался.
— Это хорошо, пожалуй, Эльвира, — сказал Олави на вторую неделю после рождения девочки, — что союз распался. Иначе нам нечем было бы заплатить членские взносы: пока ты лежала, мы окончательно вылетели в трубу. У нас даже нет денег отдать долг пасторше.
Эльвира засмеялась и прижала к себе крошечную Хелли.
— Господи, как она на тебя похожа! — сказала Эльвира мужу.
— Ну, уж это ты ошибаешься. Ты и она — две капли молока.
В эти дни мать Эльвиры тайком от мужа пробралась к дочери и принесла сверток белья.
Мать спрашивала Эльвиру, как она живет, и Эльвира говорила: «Хорошо». А мать оглядывала пустые стены и плакала. И, уходя, ругала своего мужа.
— Надо будет запахать поле, — сказал Олави, — в будущем году пригодится, когда я пойду в лес.
— Нет, не пригодится, — ответила Эльвира, — я пойду с тобой.
— Нельзя тебе идти в лес с Хелли, — отрезал Олави, и они чуть не поссорились.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Олави записался в Красную гвардию.
В селе было пятнадцать красногвардейцев. В избе у Олави прятали оружие. Потом приехал ленсман, объявил, что в Петербурге было восстание, но его подавили, Ленин куда-то скрылся и что в Финляндии Красная гвардия тоже запрещена — и отряд распался. Оружие припрятали в разных местах.
…Хелли уже начала узнавать близких, и бабушка — она приходила еще два раза, хотя идти надо было тридцать километров, — очень смеялась, глядя на нее.
А съестного было совсем мало.
Опять наступила зима, очень холодная зима. В Суоми началась революция.
В начале февраля разнеслись слухи, что шюцкоровцы готовят налет на село. Все батраки и лесорубы собрались в Рабочем доме, вытащили припрятанное оружие и стали готовиться к отпору.
Эльвиру научили чистить винтовки, и она чистила и смазывала оружие, а рядом, на столе, гугукала и пускала слюни темноглазая — в отца — Хелли.
Однако шюцкоровцы обошли село. А недели через две выяснилось, что фронт передвинулся далеко на юг и село находится глубоко в тылу. Пробиться к своим, к Красной гвардия, которая победоносно дралась с белыми далеко на юге, было невозможно, и тогда отряд распался, оружие снова спрятали, и все разбрелись в разные стороны.
Эльвира принялась чистить до блеска и без того чистые кастрюли, но почти никто не заходил к ним в буфет.
Изредка проезжали сани с ранеными, и это были белые.
В последний день февраля Эльвира с Олави сидели у себя дома и пили кофе. Вошли трое парней, и один из них закричал:
— Кто здесь Олави?
— Я. В чем дело?
— Идем.
— Дайте кофе допить.
— Никаких кофе!
И они забрали Олави.
Когда все ушли, Эльвира достала из ящика стола маузер и три пачки патронов, завернула в промасленные тряпки и, поглядев в окно, не следит ли за ней кто, вышла во двор и спрятала сверток в поленнице. Когда часа через полтора парни вернулись, чтобы произвести обыск, Эльвира доила корову. Они вызвали Эльвиру из хлева и стали перерывать все вещи, разбросали постель, но ничего не нашли. Тогда один стал стучать прикладом об пол и закричал:
— Сознавайся, где оружие?
Она сказала:
— Я не знаю.
Он стал щелкать затвором, и она повторила:
— Я не знаю.
Тогда другой подошел к шкафчику, где у Эльвиры в горшочках готовилась простокваша — все четыре полки были уставлены ими. Парень подозвал Эльвиру и заставил открывать горшочки, и она открывала и подавала, а лахтари швыряли их на пол. И так они перебили сорок горшочков и ушли.
А Эльвира собрала еды для Олави и пошла в Тювейен Тало, Рабочий дом, который теперь занимали белые. У крыльца стояли еще три женщины с узелками. Их не пропускали на свидание и не брали передачи. Они стояли так несколько часов, совсем замерзли и, отчаявшись, пошли по домам.
Эльвире было очень горько и хотелось плакать, а Хелли еще ничего не понимала.
Четыре месяца Олави находился в селе под арестом, и ни разу за это время не смогла его увидеть Эльвира, ни одной ее записки лахтари не передали ему.
Приходила мать и говорила:
— Посмотри, на кого ты стала похожа!
Но Эльвира молчала. А старуха снова принималась за свое:
— Пожалей хотя бы девочку. — И потом, подозрительно оглядывая набухающий живот дочки, посоветовала: — Иди к старику, он тебя примет.
Эльвира продолжала молчать.
Старуха снова пропадала на несколько недель. Эльвира кое-как перебивалась. Один раз зашел к ней совсем молодой парнишка, белобрысый и остролицый, положил на стол сто марок и сказал:
— Это тебе от товарищей, — и, уходя, добавил: — Завтра утром их отправляют в город на допрос и расправу.
Эльвира не могла заснуть всю ночь и рано утром вышла к реке. Там уже собирались люди. Жены и дети, отцы и матери, братья и сестры арестованных стояли на берегу — к барже их не подпускали, — и Эльвира чувствовала себя очень одинокой. Арестованных повели из Рабочего дома под конвоем на баржу. Они входили по трапу, и наручники их глухо звенели. Поднялся плач. Но его перекрыл гудок буксира. Хелли испугалась гудка и заплакала. Эльвира стала ее утешать. Баржа заскрипела и отошла. У борта стояли в наручниках арестанты и смотрели на провожающих. И снова Эльвира увидела в толпе на берегу вчерашнего парня.
— Как тебя зовут? — спросила она.
— Сунила, — ответил парень и пропал в толпе.
Через две недели Эльвира получила записку от мужа: он здоров, чего и ей желает, и находится в тюрьме в Куопио; там он должен был копать много могил для убитых и умерших в госпитале белогвардейцев — это было его единственным утешением.
Ей очень трудно жилось, она не справлялась со своим крохотным хозяйством и одной коровой; она совсем ослабела, и никто ее не хотел брать в батрачки.
В ноябре она родила вторую дочь; назвали ее Нанни. Эльвира писала письмо за письмом в тюрьму, но писем не пропускали. Мать уговаривала ее вернуться к отцу. Но она помнила, как Олави хотел вспахать поле и засеять для нее. Она плакала и говорила, что будет ждать Олави в этой избе. Так прошла зима.
Соседка сказала Эльвире, что губернатор может отпустить Олави домой вспахать и засеять поле, потому что, чем меньше нищих, тем спокойнее властям, и такие случаи уже бывали в ближних деревнях.
Эльвира с грудной Нанни на руках (Хелли она оставила у соседей), вместе с этой женщиной, которая тоже хлопотала о своем арестованном муже, отправилась в Куопио, где был заключен Олави. Из дому они выехали на лодке по течению реки, а потом плыли по озеру — им помог перебраться через озеро веселый и разговорчивый приземистый лесоруб. Лед только проходил, было свежо. И хотя парень торопился на сплав, но все-таки помог женщинам. Эльвиру он называл «нэйти», и только когда она, отворачиваясь от него, кормила Нанни, он вежливо обращался к ней: «роува» — госпожа.
— И куда так торопиться, роува?.. А-а! Муж взят по подозрению, что был в красногвардейском отряде? Понимаю. У меня дела хуже. Мы с братом были оленьими пастухами всю зиму, угнали хозяйских оленей на зимние пастбища. Возвратились, как положено, в село, и тогда нам сказали, что была революция и гражданская война, а вы, ребята, прозевали.
Они сошли с лодки. Парень помог им вытащить ее на берег и спрятать в лесу. Земля была еще влажная, сырая.
Дальше женщины пошли пешком. Изредка их подвозили на попутной телеге крестьяне. Потом они сели на пароходик и через два дня прибыли в город.
Там Эльвира написала прошение, и соседка тоже написала свое — и обе пошли к управителю.
Начальник прочитал прошение, посмотрел на женщин и, сняв с переносицы запотевшее пенсне, несколько раз щелкнул пальцами перед самым носом у Нанни, улыбавшейся на руках у Эльвиры. Девочка испугалась, заплакала. Тогда начальник разозлился, накричал на женщин и выгнал их из кабинета.
Через несколько минут к ним вышел стражник и сказал, что начальник приказал им немедленно уезжать домой и что дело их он разрешит, как следует.
Они возвращались домой той же дорогой.
…Хелли поела каких-то ядовитых ягод и все время хныкала. Эльвире казалось, что это последние дни ее жизни.
И все-таки через несколько дней стражник привел Олави.
Олави очень исхудал, и глаза его стали еще темнее.
Эльвира, увидев мужа, бросилась с крыльца ему навстречу, но стражник спокойно ее отстранил и сказал:
— Ему разрешено работать у себя на поле при одном условии: он не имеет права произнести ни слова, и подходить к нему строго воспрещается. От тебя зависит, будет ли он работать, или я сейчас его уведу.
И печальные глаза Олави (а как он старался глядеть беззаботно!) подтвердили, что стражник говорил правду.
И тут началось новое испытание для Эльвиры.
Соседи охотно уступили и лошадь и плуг, а Эльвира сидела у раскрытого окна, выходившего прямо в поле, и держала Нанни на руках, чтобы Олави было видно дочку, которая родилась в его отсутствие; Хелли еще не вставала после болезни.
Стражник не позволял Олави оглядываться: надо скорее вспахать землю. Высокая фигура Олави склонялась лад тяжелым плугом, он спотыкался.
Эльвира сидела у окна и смотрела, как пашет ее муж и как стоит с винтовкой на ремне равнодушный конвоир.
В сумерки Олави и мужа соседки увели в каморку Рабочего дома, где теперь уже никаких собраний, митингов не происходило, лишь изредка бывали танцы.
Женщин не допустили к арестованным, только взяли у них маленькие узелки с едой.
Всю эту ночь Эльвира не могла заснуть и думала много о том, кому это нужно, чтобы Олави так исхудал и так мучился.
С утра Олави снова работал в поле, а Эльвира по-прежнему сидела у окна и держала на руках Нанни. Когда Олави разгибал спину и отирал пот со лба, озираясь на окно, их глаза встречались. Шапки он не снимал — зачем было показывать ей бритую голову, — но разве она не знала?
Встречаясь глазами, они улыбались друг другу, и он снова склонялся над плугом. Лошадь мерно тянула лямку, равнодушно стоял конвоир…
Плуг наткнулся на круглый валун, и Олави трудно было стащить его с пути. Тогда стражник прислонил к елке винтовку и помог, а потом сказал:
— Такая у нас земля.
Через четыре дня Олави и мужа соседки увели обратно в тюрьму.
Пришло известие на серой тюремной открытке, что Олави приговорен к трем годам каторги, и тогда вскоре приехали к ней отец с матерью. Отец вошел в комнату, приказал Хелли: «Одеваться!» — взял из рук Эльвиры маленькую Нанни и сказал:
— Едем.
Она молчала.
Тогда старик промолвил:
— С Олави мы помиримся, когда он выйдет, а сейчас едем.
Эльвира собрала вещи, и они поехали. В сани был запряжен нежный, с подпалиной, Укко.
«Господи, как он вырос за это время!»
Еще был глубокий снег, и корову нельзя было быстро гнать. Тогда отец связал ей ноги. Корову положили на другие сани и так повезли. Хелли было очень весело. Корову покрыли попоной, рога ее странно торчали, и от ее дыхания из-под попоны вырывалось облако пара.
Снова Эльвира доила коров, ухаживала за ягнятами, огромными старинными ножницами стригла овец — они жалобно блеяли; убирала горницы. Старшая ее сестра, Хелли, вышла замуж, а младший брат стал охотником.
Время шло, как будто ничего не изменялось, разве что прибавилась забота о маленьких Хелли и Нанни, да и то бабушка и дедушка не давали никому к ним подойти и очень их баловали. Да еще приснилась ей два раза подряд огромная, согнутая над плугом спина Олави и его наголо обритая, совсем чужая голова. Эльвира весь день после этого сна не отходила от Нанни.
Прошел, гремя бревнами по порогам, сплав. Уже наладили паром, и брат притащил из лесу двух маленьких медвежат-сосунков для Хелли и Нанни.
Медвежата старались ворчать, как взрослые; кот, видя их, щетинил свою шерсть, изгибался колесом, и дедушка очень смеялся.
В хлопотах Эльвира и не заметила, как река подернулась морозным салом.
А дедушка придумал новую забаву: он выдолбил из дерева небольшие кадушки, наливал в них молоко и ставил на полу около подоконника.
Хелли подходила к этим кадушкам и тайком, осторожно снимала густые белые сливки, и весь ее рот был запачкан, а потом, подражая Хелли, стала снимать сливки и Нанни и иногда опрокидывала кадушку на пол.
Когда садились обедать, дедушка вдруг грозным голосом спрашивал: «А кто снял мои сливки?» И Хелли пряталась под стол, а дедушка говорил:
— Какие непонятные вещи творятся у нас в доме!
Эльвира убирала со стола и перемывала дочиста посуду.
Однажды, обозленный, вернулся домой старший брат Эльвиры с лесозаготовок. Он сказал, что теперь будет работать дома, потому что лесорубы бастуют.
Время шло, медвежат надо было уже сажать на цепь, и скоро Эльвира увидела Олави.
Это было поздней осенью 1921 года, когда фирма «Гутцейт» получила миллионные заказы от великобританских негоциантов на телеграфные столбы и шпалы и собиралась их выполнить в лесах Советской Карелии. Но для этого сначала надо было захватить эти леса! Тогда отряды финских добровольцев отправились «помочь» «братьям карелам».
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Никогда еще Каллио так много не работал, как этой весной.
Он прошел весь сплав от начала до конца, вдыхал аромат распускающихся клейких почек дикого леса, редких черемух. После пятнадцати часов работы на воздухе он, не раздеваясь, спал как убитый.
Огромные плотные штабеля бревен строевого, корабельного, балансового леса, вывезенные и накопленные за долгую полярную зиму, высились по берегам рек.
Лед по рекам проходил с грохотом. Теннио-иокки, Салла-иокки, Верио-иокки, Лурио-иокки, Риесто-иокки и десятки других двадцативерстных, пятидесятиверстных, стоверстных быстрых сплавных рек, речушек бегут, примыкают к Кеми-иокки.
По берегам этих рек расположены лесные делянки разных конкурирующих акционерных обществ, и весь лес идет по рекам к лесопильным заводам этих обществ, в города и поселки Рованиэми, Тервола, Кеми.
Когда на соседней делянке, принадлежавшей конкурирующей фирме, лесорубы-сплавщики неожиданно забастовали, фирма, в которой работал Каллио, во избежание недоразумений, накинула по нескольку пенни за час, и парни работали сдельно как черти.
Каллио работал с другими ребятами, когда пришел и стал рядом с ним Инари.
На этого Инари было приятно смотреть: так ловко и легко он работал.
Бревно за бревном, штабель за штабелем по слегам рушили они с крутых, скалистых берегов в реку. И бревна сотнями, тысячами до глубокой ночи, — а ночи здесь удивительно светлые и прозрачные, — с грохотом катились в холодную быструю воду.
К вечеру казалось, что реки нет, воды нет, а есть плавучий помост из бревен, и бревна сшибаются, и гулкое ухо разносится на многие версты вокруг. Бревна идут плотно, одно к одному, и — куда достает глаз — вся река ими полна. Молевой сплав.
Ребята работали с увлечением и после работы валились сами, как бревна, под кусты и спали без сновидений.
Инари говорил, что за такую работу они мало получают, и десятник смотрел косо на него, а Каллио думал, что Инари, пожалуй, прав.
Дня через три Инари сказал, что такая работа ему надоела и что он пойдет работать на запань: там веселее, а здесь только бревна катать — это и лошадь сумеет. Каллио решил идти с ним.
Десятник сообщил им, что в двенадцати километрах, на запани, где клеймили лес, нужны рабочие.
Оли шли вдоль реки по лесистому обрывистому берегу. И это был их первый день отдыха за все время.
Каллио сказал:
— Какая благодать весь этот лес!
А Инари ответил:
— Хозяевам этого мало — они добираются до карельского леса.
И тогда Каллио рассмеялся.
— Кто же туда полезет?
А Инари ответил:
— Вот на тебя напялят мундир, заставят — и полезешь.
И Каллио снова рассмеялся: он лесоруб, а не солдат, и если даже в дни гражданской войны не воевал, то сейчас его никто воевать не заставит.
Они шли дальше по крутому, скалистому берегу и видели, как загородкой из бревен были перегорожены протоки, чтобы туда не заплывали отбившиеся бревна. Громадные вековые сосны ивовыми прутиками вертелись в водоворотах порогов и, как спички, прыгали по пенистой холодной воде.
— Силища какая! — говорил Каллио.
Он смотрел на реку, и перед ним непрерывным потоком шел лес. Голова начинала кружиться, и он боялся, что вот-вот упадет в воду. Не все бревна уходили из порога невредимыми: ударившись об острый камень, завертевшись, как волчок, они выскакивали голенькие, уже без коры. Иные бревна норовили приткнуться к берегу, спрятаться за камешек, за лесную корягу. Но на берегах у костров стояли пикетчики и, ругаясь, отталкивали острыми баграми набухающие водой тяжелые ленивые стволы.
Когда Инари и Каллио подходили к запани, очевидно, был получен сигнал снизу о том, что можно пускать сплав.
Работавшие на запани открыли ворота. Стиснутый со всех сторон лес рванулся и пошел в проход. Послышался тревожный скрип и скрежет — это бревна, напирая, терлись одно о другое, толпились, чтобы пройти в узкий проход, и кучами, в беспорядке, нагромождались по обеим сторонам ворот.
Сейчас дорога была каждая секунда: у любого поворота из-за не замеченного ранее топляка или глупой кокоры мог возникнуть затор. А лесорубы работали с прохладцей — десятник, очевидно, был в помещении, в лесной бане.
Но вот он выскочил из своей сторожки, закричал, выбранился — и сразу два сплавщика с баграми в руках побежали вниз, скользя по крутому обрыву, спотыкаясь о корни, выступающие из-под сырой земли.
Но Инари их обогнал. Он шел без багра. Добежав до берега, он бросил на камни еще дымившуюся трубку, выхватил у зазевавшегося сплавщика багор и пошел плясать по воде. За ним двинулись двое других.
Каллио стоял над обрывом и не мог отвести глаз от бежавших по воде сплавщиков.
С ловкостью акробатов они прыгали с одного плывущего бревна на другое; скользкие бревна уходили из-под ног, вертелись. Каждую секунду казалось, что сплавщики и Инари провалятся в воду и их накроет, размозжит, оглушит весь этот сплошной, непрерывный поток бревен.
Но Инари прыгал с одного нырявшего ствола на другой, с другого на третий так быстро, что даже не успевал замочить ступни ног.
Он был уже на середине реки и багром ударил в сгрудившуюся кучу бревен.
Бревна рассыпались и двинулись в свой путь. А Инари спокойно, как танцор по гладкому полу, пошел, легко перепрыгивая с бревна на бревно, обратно на берег.
Двое рабочих уже спокойно направляли движение бревен. Каллио стоял на обрыве, широко открыв глаза, восхищаясь и завидуя сноровке товарища. Он сам не раз переходил по плывущим бревнам на другой берег, но Инари — Инари был самый ловкий сплавщик, какого он когда-либо видел. И десятник на берегу ругал сплавщиков и, показывая на Инари, говорил:
— Вот это настоящий сплавщик! Таким я был лет пятнадцать назад, такими все были в доброе старое время.
Кругом владычествовала северная весна. Все было пропитано лесными ароматами. Серые птицы гомонили. Комары ожили — надо было прятаться на ночь в лесной баньке, безоконной и низкой.
Кроме работы у ворот запани, выпуска бревен в реку, регулировки их движения внутри запани, Инари и Каллио должны были ставить на бревна клеймо акционерного общества — простой крест, — чтоб в устье их не смешали с бревнами, заклейменными знаками других лесозаводчиков —«Х», «Н» и т. д.
Зарабатывали они немного, но десятник всячески благоволил к Инари. Он даже подарил ему свою трубку, потому что когда Инари побежал разрушать залом, то бросил свою «носогрейку» на камни и она треснула.
Рядом с ними работал уже пожилой сплавщик Сара. Работали они по четырнадцать — шестнадцать часов в сутки, а в горячее время и по двадцать четыре часа. Питались американским салом и хлебом, иногда пекли в золе костров картошку, пили кофе.
Изо дня в день они держали запань и клеймили бревна. С утра Каллио даже нравилось ставить кресты на бревнах. А к вечеру от них уже тошнило.
— Зачем ты так корпишь над каждой штукой? Делай, как я, — сказал ему Инари.
— Как?
— А я ставлю клеймо через пятое на десятое.
— Но ведь там, внизу, нельзя будет разобрать, какое бревно кому принадлежит.
— А нам не все ли равно? Разве не весело смотреть, как хозяева будут цапаться между собой? — И Инари громко засмеялся.
Каллио взглянул на него и подумал, что он отдал бы две марки, чтобы досмотреть, как ссорятся и дерутся между собой хозяева. Он, пожалуй, глупо делал, ставя клеймо на все бревна. Но тут в их беседу вмешался Сара. У него не было двух передних зубов, и от этого он казался старше своих лет.
— Я считаю, — сказал он, — если подрядился на работу, нужно ее выполнять добросовестно.
— А тебе деньги добросовестно платят? Сколько домой принесешь после такой каторжной работы? Много ты своим старикам отправил? — резко спросил Инари.
Сара очень любил своих стариков, совсем уже беспомощных, и никак не мог из заработков выкроить для них хоть малую толику денег.
Он замолчал, а Инари не унимался:
— Четыре марки за час — мало, за восемь еще работать можно. Ты бы посмотрел дивиденды акционерного общества.
— А ты смотрел? — усомнился Каллио.
— На, погляди.
Инари вытащил из кисета вместе с порцией табаку для трубки обрывок газеты и сунул его под нос Сара. Но Сара читать не стал.
— Я всего три недели в школу ходил, — пробормотал он, — иначе к конфирмации не пускали, а без конфирмации и жениться нельзя. Но и то напрасно, холостяком умру.
Каллио тоже с трудом разбирался в напечатанном в газете годовом отчете акционерного общества. Инари растолковал ему, что такое дивиденд и какие огромные барыши получили в этом году акционеры.
Сара взял свой багор и ушел от них на пост. Он думал о том, что восемь марок за час вместо четырех было бы не так плохо, а при четырнадцати часах это означало сто двенадцать марок в сутки; из них пятьдесят можно посылать старикам, и те смогли бы хоть несколько дней в году не работать.
Каллио после этого разговора стал, если вблизи не было десятника, клеймить бревна на выбор, и все время с удовольствием представлял себе, как бранятся у моря акционеры, не зная, кому принадлежат неклейменые бревна.
Спали они в душной баньке, и десятник с ними, и еще три человека; спали все вповалку, не раздеваясь.
И вот однажды Инари, лежавший рядом с Каллио, зашевелился и зажег спичку, причем головка ее, еще горящая, отлетела и обожгла раскрытую ладонь Каллио. Каллио проснулся и, просыпаясь, толкнул локтем Сара, лежавшего по другую его руку. Каллио слышал, как Инари осторожно выполз из баньки, а Сара сказал ему:
— Моему старику в это лето односельчане разрешили косить траву на межах. Со всех межей деревни он может себе собрать сено.
Сказав это, Сара повернулся на другой бок и захрапел. И уже в полусне слышал Каллио, как вполз и стал пристраиваться рядом с ним Инари. Он был совершенно мокрый.
— Что с тобой? — удивился Каллио.
— Да так, ничего, выкупался. Спи.
— Зачем же в одежде?
— А чтобы насекомые захлебнулись, — усмехаясь, сказал Инари.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Каллио проснулся, когда солнце уже сияло над лесом, серебром играла река и бревна шли сплошной массой.
В тот день приехал представитель акционерного общества и стал уговаривать всех сплавщиков приняться за сверхурочную работу.
Весенним разливом занесло много бревен на крестьянские поля. Бревна мешали вспашке. Нужно было их выкатить обратно в реку. По всему течению — на полях и на берегах — пропадали тысячи бревен раннего сплава, и среди них был драгоценнейший выборочный палубник.
— Мы и так работаем много, а денег не видим, — с досадой сказал Сара.
А Каллио спросил:
— Сколько дадите?
— Чего спрашивать! Мы сами не возьмем меньше марки за штуку, да к этому еще и плата за час, — резко заключил Инари.
Акционер ничего не сказал, только встал и, размахивая руками, пошел по берегу с десятником.
Десятник скоро возвратился и сказал Инари:
— Как ты дымом из моей трубки не поперхнулся, прежде чем такое вымолвить? Ведь во что обойдется тогда одно бревно?
— А меня это не касается, — отрезал Инари и прибавил: — Возьми свою трубку обратно, а то и впрямь когда-нибудь поперхнусь.
Десятнику стало стыдно. Морщины сбежали к переносице, и он примирительно ответил:
— Что подарено, то подарено.
Тогда Инари отдал трубку Каллио, и Каллио был очень рад. Никогда в жизни у него не было такой хорошей обкуренной трубки. Но только он развязал кисет, чтобы набить трубку табаком, прибежал совсем молодой парнишка.
— Закрывайте ворота, закрывайте запань, у порога залом! — закричал он.
Все заняли свои места и спокойно закрыли проход. А бревна все подходили. Акционер волновался.
Каллио, Сара, Инари, акционер и десятник побежали по берегу к порогу. Надо было так идти километра два.
Сучья цеплялись за одежду, ветки хлестали по лицу, корни хватали за ноги, и тонкая весенняя паутина липла на щеки.
У порога беспомощно суетились люди. Так бывает только при большом несчастье.
К Инари подошел остролицый, с совсем белыми, льняными волосами сплавщик.
— Это ты сделал, Сунила? — спросил шепотом Инари.
— Угу.
— Молодец! Мои бревна проходили здесь? — прошептал Инари.
Каллио краем уха слышал весь разговор, но ничего не понимал. В самом деле, Инари такой же сплавщик, как и он, и, однако, чем-то не похож на других, имеет какие-то секреты.
— Проходили, — также шепотом отвечал Сунила, — действуют превосходно. И внизу действуют. Думаешь, этот напрасно сюда приехал? — И он глазом указал на акционера; тот бегал по берегу и просил, чтобы кто-нибудь взялся разбить залом, потому что нельзя ведь задерживать сплав.
Каллио не раз видел заломы и даже два раза сам их разрушал, но такого большого ему еще не приходилось видеть.
Что такое залом?
Какое-нибудь бревно наткнулось на камень порога, затормозило свой быстрый бег и остановилось. На него наталкиваются бревна, идущие позади непрерывным потоком, и каждое останавливается и задерживает другие. Не прошло и двух часов, а уже выросла гора бревен, и она растет с каждым мгновением. А лес все подходит.
— Хорошо, что запань закрыли, — бормочет десятник, и крупные капли пота проступают на лбу.
— Если так оставить, — говорит Сунила, — то он вырастет вверх, как дом банка в Улеаборге, и под водою дойдет до дна. Я это дело знаю.
Залом расширяется; бревна примыкают слева и справа, они стонут, кряхтят, белая пена полощет порог.
Акционер мечется на берегу. Он застрелил бы того негодяя, который прозевал этот залом. Ведь если спохватиться вовремя, простой сплавщик может ударить первое застрявшее бревно, и все потечет своим порядком, и молевой сплав пойдет спокойно по реке. Но он знает, что если он сейчас будет ругаться и угрожать, то дело проиграно, никто не станет рисковать собою, чтобы разбить залом.
И поэтому акционер бегает по берегу и умоляет сплавщиков помочь, пока еще не поздно, пока еще можно сбить залом.
Все стоят, — кому охота рисковать собой — а бревна подходят и подходят, и залом трещит, скрипит, стонет. Живая, трепещущая плотина растет на глазах, и белая пена бьется о порог. А Каллио смотрит на Инари и думает: «Ну, теперь тебе секреты не помогут!»
В это время у запани тоже накапливается сдерживаемый воротами сплав. И Каллио видит: Инари отводит Сунила подальше от берега, вытаскивает листки бумаги и передает их ему, а затем идет обратно к берегу, подходит к акционеру и говорит:
— Я сорву залом.
Тот в радостном удивлении смотрит на него и протягивает для пожатия руку.
А Инари, как бы не успев второпях взять протянутую ему руку, схватывает шест и уже ловко пробирается по бревнам.
Десятник, вытирая розовым платком выступивший на лбу пот, шепчет:
— Нет, я не ошибся в этом человеке.
Каллио восторженно следит за каждым движением Инари. Он знает, что самое главное, самое важное — это найти сейчас первое зацепившееся бревно, которое застопорило весь этот поток леса. Он знает, на какое опасное предприятие пошел Инари. Если найти в этой огромной свалке нужное первое бревно, раскачать его, сорвать с места, тогда рухнет разом все это нагромождение и бревна, как спички, разлетятся по сторонам.
Каллио с завистливым восхищением следит за Инари.
Акционер замер. Десятник, Сара и другие сплавщики следят за Инари. А он взбирается по бревнам, которые скользят под его ногами, отплывают и колеблются. Инари осторожно осматривается и всем своим существом — глазами, настороженным ухом, руками, ступнею, шестом — ищет первое остановившееся бревно среди тысяч бревен строевого леса, балансов, пропса, палубника, кокор — одно из нескольких тысяч.
Но вот он взмахнул руками, и шест разрезал воздух.
Неужели поскользнулся?
Нет, он почувствовал, увидел бревно. Вот он словно пляшет по бревнам, и стройная его фигура балансирует, кажется, без всякого напряжения.
Сейчас начнется самое главное и самое опасное. Сейчас, когда он столкнет с места это бревно, когда оно сорвется и пойдет вниз по порогу, бурлящему ослепительной пеной, — весь залом рухнет, загрохочет, и бревна, прыгая по камням, сплошным массивом устремятся вперед, и надо в одну, две, три секунды успеть выскочить, вывернуться, вылететь из этого беспорядочного, грохочущего потока. Одно неточное движение — и…
Каллио закрывает глаза и слышит страшный грохот и стук своего сердца. Потом он сразу широко открывает глаза, смотрит — залом рассыпается.
Одно бревно взлетело высоко в воздух, а другие, толкаясь на пороге, торопятся, становятся торчком и снова падают.
Акционер присел на пень, лезет во внутренний карман пиджака и зачем-то вытаскивает бумажник.
Инари стоит, немного бледный и улыбающийся, на берегу и просит у Сунила трубку.
А Сара шепчет на ухо Каллио:
— Учись, Каллио. Такому человеку можно верить. Я знаю, верить можно только тому, кто хорошо работает.
Каллио утвердительно кивает и чувствует, что у него ноги стали совсем как ватные и пересохло во рту.
Они вдвоем подходят к своему товарищу, смеются, пожимают его шершавую руку и снова смеются: мир прекрасен!
Десятник говорит:
— Идемте, ребята, назад: надо отворять ворота запани и выпускать сплав дальше.
И они идут обратно. Мир чертовски хорош, и Инари — настоящий мужчина. Да, такому можно верить!
Они выпускают из запани лес, и бревна выходят в далекое путешествие.
А вечером снова сплавщики заползают спать в свою собачью конуру, и снова Инари выбирается в лес и долго не возвращается. А Каллио не спит. Он думает, куда запропастился Инари, приподымается, ударяется головой о потолок, ворчит: «Сатана-пергела!» — и выползает на воздух.
Ночь прозрачна, и, таинственные белой ночью, высятся береговые сосны и лепятся по обрывам; шумит внизу быстрая река, и очень близко поет птица, — кажется, пеночка.
Каллио вытаскивает кисет и набивает новую трубку, а птица поет. Он прячет кисет и вспоминает, что его сшила Эльвира, и думает: как только кончится сплав, он пойдет и поможет ей два-три дня по хозяйству на полевых работах.
Ночь совсем прозрачная, а Инари не возвращается. Вдруг Каллио слышит внизу всплеск. Черт подери, что бы это могло означать? Он спускается по обрыву и видит: Инари стоит по грудь в воде у берега и что-то прикрепляет к бревну, а бревно не стоит на месте, играет, как жеребенок. И тогда Каллио осторожно подкрадывается ближе и наблюдает: Инари на воткнутых в бревно ветках прикрепляет плакат. Каллио медленно, в свете северной летней ночи, читает огромные буквы плаката:
Инари закрепляет этот плакат, — видно, не первый за эту ночь, — отталкивает бревно багром к середине реки, и оно послушно идет вниз по течению. Каллио смотрит и думает: «Если бревно это дойдет до моря, то сделает триста километров, и плакат прочтет уйма сплавщиков… Да ведь его сорвет на следующей же запани десятник!.. А может, и не сорвет, не заметит, а рабочие переплавят дальше. — И он улыбается. — Хитрый этот черт, Инари!»
А Инари, стуча зубами, подымается по обрыву. Тогда Каллио вдруг выступает из-за сосны и, подражая медведю, рычит — так, в шутку:
— А я все видел — р-р-р-р! — я знаю, как ты топишь своих насекомых!
Инари от неожиданности останавливается и затем, продолжая взбираться по обрыву, тихо говорит:
— Что ж, иди донеси акционеру или десятнику.
Каллио обиделся. Он идет за Инари и отвечает ему:
— Умный ты, умный, и про дивиденды знаешь, хитрый ты, хитрый, как медведь, а все-таки дурак, что от меня такие дела скрываешь…
Инари молчит. Тогда Каллио продолжает:
— Я, может быть, тебе помог бы.
— А это на твоем лице не написано, — уже одобрительно говорит Инари.
И Каллио улыбается.
А где-то близко какая-то птица играет вовсю, щелкает, захлебывается, рассыпается дробью, и они стоят в молчании и слушают эту песню. Потом Каллио спрашивает:
— Можешь ты, стоя на бревне, проскочить через порог и не упасть?
— Могу.
И Каллио решает, что и он непременно в этот же сплав научится проходить пороги.
Они вползают в жилье, и опертый воздух затхлого помещения ударяет им в нос.
Через четыре часа — снова четырнадцать, а то и двадцать часов нелегкой работы сплавщика.
В следующую ночь, такую же белую и таинственную, Каллио помогал Инари ставить на бревнах плакаты и пускать их вниз по течению: «8 марок в час — иначе забастовка!» Срок был намечен через семь дней.
Потом Инари пошел спать, хотя давно уже над лесом сияло солнце, а Каллио решил попробовать проехаться, стоя на бревне. Это он умел делать и раньше, но теперь он решил научиться опускаться на бревне через порог. Все дело здесь в ногах: надо крепко зажать ступнями бревно, чтобы оно не вращалось. И все шло отлично, но Каллио очень устал, ему было холодно, зуб на зуб не попадал, а тут ему показалось, что кто-то идет по берегу. Он оглянулся, потерял равновесие, бревно перевернулось, и он с головой ушел под воду. Когда он выплывал, тяжелый удар плывущего бревна оглушил его.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Очнулся Каллио в темной бане. Потолок низко нависал над головой, трудно было дышать, и нестерпимо ныла голова. Казалось, она раскалывается на части. Рядом сидел Сара.
— Слава богу, ты очнулся, — оказал Сара и дал ему напиться.
Каллио снова забылся тяжелым сном, и, когда опять сознание пришло к нему, Сара так же сидел рядом с ним в этой затхлой конуре. Сара сказал:
— Еще один день прошел.
Инари не было. Каллио повернулся на другой бок. Голова, казалось ему, отваливается. Он спросил:
— Кто меня вытащил?
— Я, — сказал Сара и продолжал, слегка шепелявя: — Вот ты теперь не получаешь два дня платы, а зато, когда встанешь, сразу все отработаешь с лихвой. Мы требуем восемь марок в час.
Каллио снова впал в беспамятство. Когда он очнулся, наверно, был день. У входа в конуру Сара громко разговаривал с десятником. Он говорил:
— Мои родители, когда поженились, жили на чердаке, потому что они были батраками. Они выпросили у хозяина небольшой торп, за который отец должен был работать, как лошадь. Они стали торпарями и начали строить дом, когда мне минуло четыре года, — понимаешь, четыре года. А когда изба была построена, мне было уже десять лет. У нас не было лошади, и отец с матерью таскали бревна на себе, а я, мальчишка, таскал топор и пилу. И за эту избу отец восемь недель ежегодно в течение десяти лет отрабатывал хозяину, а в тысяча девятьсот первом году, когда мне исполнилось девятнадцать лет, — я был самый старший, и нас было шестеро детей, — хозяин сказал: «Убирайтесь куда хотите и отдавайте избу». Надо было убираться. И я убрался, и вместе с отцом пошли мы сюда, в лес, и все дети разбрелись по свету. Отец с матерью больше работать не могут, понимаешь ли ты, а мне хватает только-только на себя.
— А другие братья? — спросил десятник.
— Один расстрелян в Хельсинки, а другой живет в России, — ответил Сара, и разговор прекратился.
Сара вполз в конуру; плечи его дрожали. Он думал, что Каллио спит и не слышит ничего. Каллио протянул руку и дотронулся до его спины.
— О чем, Сара?
Сара не сразу ответил:
— О жизни, Каллио, о наших стариках.
И они замолчали.
Через два дня Каллио с трудом, но выбрался в лес. И лес стоял перед ним живой, река, как всегда, бежала, солнце в брызгах над ракою искрилось всеми цветами радуги. Шел молевой сплав. У Каллио кружилась голова и было легко на душе и в желудке, — казалось, он сейчас улетит.
На другой день началась забастовка. И все рабочие с запани — Инари, Каллио, Сара и Сунила, Альстрем, Сипиляйнен и еще много других — ушли в деревню, на месте остался один только десятник.
По дороге к ним присоединились другие ребята. От одного из них несло самогоном. Инари выбранил его скотиной, и другие согласились с этим.
Сара сказал, что за таким человеком, как Инари, можно идти не раздумывая и что, когда забастовка, нельзя пить.
До деревни вниз по течению двадцать километров. Каллио шел и от слабости то и дело спотыкался. Инари и Сара взялись нести его инструменты, и к вечеру они добрались до деревни. Там было уже много сплавщиков; они сговаривались, если акционерное общество не согласится дать прибавку, разойтись. Каллио стал устраиваться на ночлег в одной баньке, вместе с Сара, Инари и Сипиляйненом. Когда они уже улеглись, пришел Сунила и сказал:
— Инари, тебе надо уйти, тебя ищут.
Альстрем засмеялся: мы, мол, не таковские, чтобы своих в обиду дать.
А Сунила сказал:
— Здешние шюцкоровцы все вооружены.
Инари вышел из бани с Сунила и предупредил, что сейчас вернется. Каллио, утомленный, заснул.
Проснулся он от громкой брани. Два полисмена ругали Сара на чем свет стоит, а тот бормотал, что ничего не знает и никогда даже не видал человека, которого зовут Инари. Каллио посмотрел на него, как на сумасшедшего, а потом сообразил и стал тоже говорить, что такого человека не знает.
— Опять пропал этот черт! — выругался полицейский.
И оба вышли.
Каллио и Сара тоже вышли. К ним подошел хозяин баньки, местный крестьянин, и, крепко пожимая Каллио руку, заулыбался ему.
— Молодчаги, что не согласились бревна назад в реку выкатывать! Мы, крестьяне, за эти бревна с акционеров деньги получим, заставим их по суду уплатить нам за потраву наших угодий.
В деревне скопилось много сплавщиков. Они все взяли расчет, и, как всегда после получки, вокруг них увивались сомнительные люди, вытаскивали засаленные карты, многозначительно пощелкивали пальцами по горлу. А на площади, где уже вертелись коробейники, стало известно, что акционерное общество на прибавку не идет.
— Все равно сплав скоро бы кончился, на неделю раньше приедем домой, — беззаботно решил Каллио.
— В России все наоборот, — сказал Сунила, — там рабочие акционеров прогнали.
«Молодцы!» — подумал Сара и пригорюнился. — Неужели нет прибавки? Что теперь будут делать мои старики?»
Каллио не знал, где находится Инари, и ему было не по себе. Поэтому он выругал Сара:
— Брось канючить, пойдем поработаем два дня у Эльвиры Олави, всего тридцать километров отсюда, и я дам тебе весь свой заработок со сплава на стариков.
Сунила оказал, что Эльвиру с детьми увез к себе ее отец. Тогда Каллио стало еще грустнее, и он пошел танцевать. Он нашел себе девушку и вертелся с ней.
Танцевали на мосту — там гладкий деревянный настил.
Но танцы скоро наскучили Каллио, он оставил девушку; и они втроем — Сунила, он и Сара — опрокинули за углом баньки по стакану самогону.
Каллио сказал:
— Возьми для стариков деньги, Сара.
Но деньги Сара не достались, потому что Каллио и Сунила через час проиграли их до последнего пенни. Только у Сара осталось несколько марок, потому что он понял, что имеет дело с шулером, а шулер пошел искать других сплавщиков с деньгами. Сунила божился, что, если бы у него было еще три марки, он бы все вернул — теперь он раскусил всю эту механику.
Сара поехал на пароходе по лесным озерам в город, и друзья на прощанье махали ему шапками, а потом, обнявшись, пошли по дороге в другую деревню. Там Каллио нанялся батрачить, а Сунила пошел дальше. Они очень понравились друг другу и сговорились зимою пойти на лесозаготовки вместе.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
— Я держу курс на Хегхольм — Звериный остров, там закусим, — сказал Коскинен.
Накренясь на крутом ходу, обдавая мелкой россыпью холодящих брызг, громко дыша туго надутым холстом паруса, вылетела из-за острова Блекхольм яхта и пронеслась мимо них.
Инари, оставляя островок Лоцманской станции слева, быстро повел лодку к Хегхольму. Коскинен сидел за рулем.
Он не мог спокойно глядеть на эту бухту. После разгрома финской рабочей революции в восемнадцатом году товарищи, спасая Коскинена от расстрела, устроили его матросом на пароход. И вот в мае пятнадцать пленных были приведены на этот пароход для отправки в Свеаборг, на казнь. Четырнадцать из них были связаны попарно наручниками. Пятнадцатый — писатель Майю Лассила, — одетый в тяжелую шубу, стоял отдельно на палубе, под особым конвоем. Когда пароход прошел уже больше половины пути к месту казни, Лассила бросился через борт в море. Шуба, надувшись пузырем, помешала ему уйти под воду.
Лахтари расстреляли его на воде и подняли труп на палубу.
Офицер сказал, плюнув через фальшборт: «Эта собака принесла нам больше зла, чем целый их бандитский взвод».
И Коскинен должен был стоять рядом, выслушивать эти слова и затем еще прибирать палубу. А теперь в заливе мирно играли белокрылые яхты.
— Ну, говори, — сказал наконец Коскинен и огляделся.
Инари, погружая в прозрачную воду весла, начал:
— Ты поручил мне узнать настроение лесорубов Похьяла. Оно боевое. Ты поручил мне вести разъяснительную работу. Я вел ее. Ты поручил мне вербовать ребят. Я их оставил в разных пунктах больше десятка. И, наконец, ты поручил мне организовать забастовку. Я организовал две забастовки. Бастовало около тысячи человек. Там есть ребята, которые были в Красной гвардии в гражданскую войну и в финском легионе на Мурмане. Там малая плата, и у большинства не хватает одежды. Если тебе надо еще что-нибудь знать — спрашивай, а то я сам рассказывать не горазд.
И пока он говорил, Коскинен, как будто не слушая его, сосредоточенно думал о чем-то; он, казалось, всеми силами сдерживал свое волнение и не решался сказать собеседнику что-то очень важное. И он ответил Инари не сразу, а как будто еще что-то решая:
— Я хочу поручить тебе дело, которое, по-моему, ты можешь выполнить. Но прежде чем дать это поручение, я хочу, чтобы ты рассказал о своей жизни с самого начала и до того дня, когда пришел ко мне с путевкой партийного комитета.
— Помню я себя лет с четырех, — начал рассказ Инари. — Особенно ярко запомнилась мне колокольня. Я стоял у деревянных перил и смотрел вниз, а отец рядом трезвонил в два колокола. Жалованья не хватало, и он подрабатывал пономарем по праздникам.
Работал он на лесопилке, а прирабатывать приходилось потому, что надо было прокормить семерых детей. Я был четвертым. И несмотря на это, с семи лет до двенадцати ходил и народную школу и обучался. Но с двенадцати лет пошел работать.
Когда объявили войну, я был на лесозаготовках в Похьяла. Началась паника. Работы в лесу стало меньше. И меня сократили. В эти же дни я вступил в профессиональный союз и в социал-демократическую партию. В марте тысяча девятьсот пятнадцатого года я подрядился на постройку Мурманской железной дороги. Там работало много финнов. Контракт наш был на полгода, но потом его продлили еще на полгода. Заработок был плох. И главное — не заработок, а еда. Летом продуктов хватало, и даже оставались каша и ломти хлеба. Остатками набивали мешки для крестьянских свиней и коров. Однако к зиме дело переменилось, и не только ничего не оставалось, но совсем еду привозить перестали. Тогда нас, рабочих, стали кормить остатками из этих мешков, а по каше уже ползали черви.
Нам запрещали ходить к крестьянам и рыбакам в соседнюю деревню. Держали в бараках, как военнопленных. Мы голодали, и ребята стали понемногу разбегаться.
Бежать было легко (если сразу не подстрелят), потому что вокруг бараков были непроходимые трясины и стражники не решались отходить от строений.
Мы с товарищем убежали, и дошли по болотам до Княжей Губы, и там сели на пароход, который шел в Архангельск. Документы были у нас на руках, и жандарм пропустил нас.
Мы проехали через все Белое море в Архангельск, и там нанялся я работать по погрузке и разгрузке иностранных пароходов, которых скопилось в порту уйма. Все они были с военным грузом и спасались в северных морях от германских подводных лодок.
Так я работал грузчиком дней десять, когда меня вдруг арестовала и привели в тюрьму. Там уже сидело человек триста — финны, китайцы, русские. Больше всего финнов. За что мы были арестованы, я и до сих пор не знаю.
Отобрали из нас пятьдесят восемь человек финнов и отправили в Суоми.
Больше года работал я снова лесорубом в Похьяла, когда до нас долетела весть о революции в России. У нас начались волнения, многие бросили работу. Я тоже поехал на юг, в Тампере, и там мне удалось поступить на фабрику. Но не за этим я поехал туда. Не смотри, что я с виду кажусь не очень сильным. Силы у меня хватает. Видишь, какие бицепсы! — Инари опустил весла в воду и, засучив рукав, показал свои мышцы, — Плаваю я тоже неплохо. Никто из лесорубов Похьяла не мог положить меня на обе лопатки… Я мечтал стать чемпионом Суоми по французской борьбе. — Инари улыбнулся своим воспоминаниям. — И знаешь, я уже был близок к своей цели. Обо мне много писали в газетах. Нет, имя у меня тогда было другое: Ивар, так назвал меня при рождении отец. Но на финальный матч я не пошел. Нашлось дело поважней. Красногвардейцы избрали меня командиром роты. Вместе с ними дрался я на центральном фронте, а потом вырвался из осады и на шлюпке с боевыми товарищами пробрался в Кронштадт.
Жили мы все одной надеждой: немного отдохнуть — и снова на фронт. Но революция наша была разбита.
Инари замолчал.
Какие это горькие слова: «Революция разбита!»
Коскинен, услышав их, вспомнил красный огонь на вышке Рабочего дома — сигнал, которым началось восстание, — и красное знамя, развеваемое ветром на флагштоке здания сейма, а через несколько месяцев там уже были другие, чужие, бело-синие цвета. Он шел тогда по улице, и весь город стал сразу пустым, чужим, враждебным.
Нет, только тот, кто, изведав весь восторг победы, видел всю свою землю уже освобожденной и кто после этого пережил гибель лучших товарищей от цинги и расстрелов, кто видел родные улицы, попираемые самодовольными врагами, — только тот может понять, какая неумирающая боль звенит в словах: «Революция разбита!»
Коскинен молчал.
— В августе восемнадцатого года, на учредительном съезде нашей партии, я впервые тебя увидел, — продолжал Инари. — Там мы поклялись жизни свой не щадить в борьбе за свободу Суоми! Мы поклялись Ленину — в битве за дело рабочего класса быть в первых рядах…
Они пристали к Звериному острову, привязали к колышку лодку и, затерявшись в праздничной толпе только что сошедших с пароходика пассажиров, пошли по ровным дорожкам парка.
Они стояли у решетки, ограждавшей медвежат от любопытной детворы. Медвежата возились, опрокидывая друг друга, а детишки визжали от восхищения и совали куски белой булки сквозь решетку вольера.
Песок шуршал, уминаемый тысячами подметок, на море мелькали огромные крылья яхт, и оркестр в ресторане Хегхольма играл национальный гимн и новые, только что пришедшие из Америки вместе с ржавым салом чечетки, шимми, фокстроты.
Был праздник и последние дни морских купаний.
Инари и Коскинен молча сели за столик и, проглотив легкий завтрак, запивали его душистым, крепким, горячим кофе.
На лужайке у берега лежали и сидели со своими семьями чиновники, торговцы, доктора и инженеры из тех, кто не успел еще обзавестись собственной яхтой.
«Приобретай моторные лодки, учись управлять ими — это великое оружие в будущей войне за нашу независимость!» — гласили объявления, восхваляющие хлам западноевропейских и американских фирм.
На обратном пути на веслах сидел Коскинен. Инари держал курс на город.
— Когда рабочая революция в Суоми была разбита, — продолжал свой рассказ Инари, — многие мои товарищи на севере перешли границу и стали собираться в Княжей Губе, Кандалакше, Мурманске. Много финнов работало там на постройке железной дороги. Все они ненавидели лахтарей и солдат Вильгельма, которые с помощью Свинхувуда водворяли на финляндский трон захудалого германского принца.
Инари рассказывал, как в Мурманске появились английский флот, королевская пехота, шотландские стрелки.
— У нас и у вас, — говорили они финнам, — общий враг: германская армия. Давайте объединимся в борьбе. Общими силами изгоним немцев и их союзников из Суоми!..
Они объявили запись в финский легион британской королевской армии.
— Записывайтесь в легион, — сказали они голодным финнам, строителям дорог и лесорубам, — вы получите прекрасный паек. Белый хлеб, сгущенное молоко, отличные консервы, шоколад…
Но и этот убедительный довод не подействовал бы, если бы на севере, в Мурманске, не оказался Оскар Токой. Во время революции он был членом революционного правительства — Совета народных уполномоченных. Из-за таких, как он, и была проиграна наша революция, но в этом еще тогда мало кто разбирался. Он ездил по линии и агитировал вступать в легион, и многие ему поверили и записались. Набралось в легионе свыше тысячи человек. Они получили английское обмундирование, оружие. Начальство сначала было выборное. Командиром выбрали Токоя. Ему присвоено было звание полковника английской королевской армии. Но сам-то он знал, что все слова о драке с немцами и лахтарями — ложь. Настоящий же план был такой: вымуштровать финский легион, создать из него внушительную воинскую часть и бросить против Советской республики, против Красной Армии.
Но они просчитались.
— Мы у них отняли самое ценное — людей, солдат! — сказал Инари. — В августе восемнадцатого года, вскоре после учредительного съезда нашей партии, меня вызвали и, как человека, отлично знающего эти места, вместе с другими товарищами послали на север, через линию фронта, в Княжую Губу, где был расквартирован легион. У нас было одно задание — сделать все для того, чтобы легионеры обратили свое оружие против интервентов. И мы знали, что там уже работают наши товарищи. Одним из них был Вернер Лехтимяки, посланный туда еще в начале июня.
Берег был уже близко, и поэтому Инари не стал сейчас рассказывать Коскинену о том, как он с товарищем перешел линию фронта, по болотам и лесам добрался до Княжей Губы, как записался в легион и что там делал, ежеминутно рискуя жизнью.
Он рассказал только, что Вернер начал внутри легиона борьбу с Токоем. Многие из легионеров знали Вернера как боевого командира в дни гражданской войны, знали, что он был организатором Красной гвардии в Турку. К тому же он жил не с офицерами, как Токой, а в бараках, вместе со всеми. Авторитет его с каждым днем вырастал. На одном очень бурном собрании легионеры избрали своим командиром Вернера. Так в легионе стало два командира. Один — полковник Токой — в отставке, другой — действующий. В марте девятнадцатого года, считая, что легион достаточно уже вымуштрован, командование интервентов, забыв все свои обещания, отправило его на фронт, против Красной Армии. Токой ездил по ротам, произносил речи о том, что надо немедленно и решительно выполнять приказ и зарекомендовать себя как верных союзников Антанты, «защитников демократии».
И тут перед строем вышли вперед один за другим Вернер, Инари — он недавно был избран командиром роты — и обратились к легиону:
— Против Красной Армии, против Советской республики мы, трудящиеся финны, не сделали и не сделаем ни одного выстрела. Их враги — наши враги.
— Да здравствуют Советы! На позиции не идем! Открываем фронт!
Интервентам пришлось двинуть свои войска против легиона. Но до боев дело не дошло, только в двух местах были небольшие схватки. Английские интервенты поняли, что легионеры, если их к этому вынудят, будут драться отчаянно, но не с Красной Армией, а с ними. Боевые действия в тылу плохо бы кончились для них. Тут началась бы такая передряга, о какой они и подумать боялись. Тем более что и в английских частях на Мурмане началось брожение. Поэтому интервенты послали парламентеров, и Токой склонил легион ввязаться в переговоры… И не будь тогда предательства Токоя, большое бы подспорье получила Красная Армия в своем наступлении на Мурманск.
— Финский легион не будет драться с Красной Армией. Не принуждайте. Вам же будет хуже! — вот какой была позиция легионеров.
— Тогда сдавайте оружие, которое вы получили от нас, и идите на все четыре стороны! — говорил генерал, командующий войсками интервентов на Мурмане.
— Без гарантий неприкосновенности легион оружия не сдаст.
Генерал объявил и письменно заверил, что он договорился с финляндским правительством о том, что по возвращении в Финляндию никто из легионеров не будет наказан. И это, как выяснилось впоследствии, было лишь новым предательством. Интервенты передали тех, кого они соблазнили обещаниями, в руки лахтарей, отлично зная, что их там ожидает.
— Влияние Токоя в легионе с каждым днем падало, наше — росло, и если бы приказ об отправке легиона на фронт был отдан хоть на неделю позже, то задание, которое нам дала партия, было бы выполнено полностью… А тут я сознаю свою вину, — огорченно сказал Инари, — мы отняли штыки у английских интервентов, но не смогли повернуть их против них же! Узнав о договоре генерала с лахтарями, Вернер и еще несколько товарищей скрылись в тайге. Я был болен и не мог уйти с ними.
На родине нам приготовили встречу: нас судили. Меня приговорили к пяти годам каторги. Семь месяцев я протомился на острове, а затем бежал. В тысяча девятьсот двадцатом году зимою я работал на лесоразработках…
— Ну, а дальше я все знаю, — прервал Коскинен.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Лодка пристала к набережной. Коскинен и Инари сошли на берег и пошли к Эспланаде.
А вокруг люди громко разговаривали и утверждали, что жюри напрасно присудило первый приз яхте «Трильби».
Проходящие отряды шюцкоровской молодежи мерно чеканили шаг и пели о родине, о Суоми, о том, что «нищета твоя светла».
— Вот лгут-то!
Коскинен усмехнулся и, проведя рукой по подстриженным усам, как бы снимая с лица приставшую в лесу паутину, сказал:
— Знаешь, когда я по-настоящему человеком стал? Всеобщая забастовка, — да, это была всеобщая забастовка пятого года…
Они свернули в переулок и на углу чуть не столкнулись с низкорослым, коренастым парнем в кепке. Одежда его пахла машинным маслом.
— Коскинен, — сказал он и подмигнул в сторону Инари.
— Наш, — буркнул Коскинен.
— Товарищ Коскинен, у меня был обыск, ничего не нашли, и я пошел сказать тебе об этом. Прихожу и вижу: входят несколько шюцкоровцев и полицейских в дом, где ты живешь. Я остановился, смотрю — из окна твоего дома один полицейский делает знаки тем, кто остался на улице, и все они поднялись и не вышли до сих пор из твоей квартиры. Тебе нельзя идти домой, Коскинен.
— Тогда мы и не пойдем домой, — спокойно ответил Коскинен. — И тебе, Лундстрем, лучше исчезнуть из города на время. Я тебе дам партийное задание — важнейшее дело, и начальником твоим будет Инари, который шагает с нами рядом, и третьим человеком в этом деле будет товарищ Олави: ему я назначил свидание в пять часов у памятника Рунебергу. Скоро время, идемте туда.
И они пошли к Эспланаде.
Страшная вещь — глухая одиночка. Сидишь и не знаешь, что творится на воле. А на воле весна, и все ручьи горланят, и все птицы щебечут, и ты вспоминаешь подругу и боевых ребят, с которыми тебя сдружила революция. И, повернувшись спиною к глазку, ты начинаешь мечтать об общей камере…
Когда в общей камере находится настоящий революционер, тогда там незнающие узнают все: о том, как мир раскололся на две половины и в одной все несчастья, какие только есть на свете. И затхлые комнатушки, где ютятся четыре семейства в двадцать человек; и ужасы землянок с полом из жидкой глины, куда бросают забастовщиков; и тяжесть пахоты под конвоем, когда любимая женщина с ребенком на руках, удерживая рыдания, смотрит на тебя из окна; и мордобой в строю, и глухое звяканье наручников, и нищета безработицы.
Это мир, где все сделано нами и ничто нам не принадлежит, даже жизнь.
И другая половина, где наконец началась настоящая история человечества. Мир, где из подвалов и клетушек рабочих переселяют в господские особняки и квартиры, мир, где — от начальника до рядового — все товарищи. И все сделанное трудящимися принадлежит им. Все это так близко, рядом с нами — стоит только перешагнуть границу.
Обо всем этом узнал Олави в бесконечные дни заключения в общей камере. Там он стал коммунистом и, уходя из тюрьмы, получил явку к Коскинену.
И еще он там узнал, что финских рабочих, батраков, торпарей и лесорубов лахтари хотят заставить воевать против русских революционеров.
— Нет, этот номер им не пройдет, — шепчет про себя Олави, слушая «Бьернборгский марш».
Его пел отряд союза шюцкоровцев, проходящий по Эспланаде.
Кулаки сжимались сами собой, когда он смотрел на ровные шеренги этих хозяйских молодчиков.
И все-таки жизнь ему казалась удивительной и светлой: ведь он только вчера вышел из тюрьмы и через несколько дней увидит детей и Эльвиру. Как она замечательно смеется!
Он читал надпись, высеченную на граните пьедестала памятника:
Где любят так свой край родной,
Как любим север свой?
И когда он произносил слово «север», ему вспоминалось, как шел он ранним утром после веселой ночи по накатанной дороге с Эльвирой и Каллио. Падал мягкий, нежный снежок, и солнце вставало из-за темного леса.
Коскинен положил руку на плечо Олави и спросил:
— Ты из Похьяла?
— Мы все из Похьяла! — ответил Олави, как было условлено.
— Тогда идем с нами, тебе будет работа. Начальником твоим будет Инари.
— На сколько времени?
— Не знаю точно.
«А как же Эльвира?» — чуть не вырвалось у Олави, но он промолчал и протянул руку Инари.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
В первом вагоне на жесткой скамейке одиноко сидел Олави и следил, как за окном проворно убегали сосны на юг и за ними мелькали блестящие, как стальные ножи, озера; он думал о том, что Хелли, наверно, уже большая девочка, и боялся, что она не узнает его.
Во втором вагоне Лундстрем думал о том, кто снимет его комнатенку, кому достанутся его пожитки, брошенные на произвол судьбы, как его будут разыскивать товарищи по мастерской.
Он ясно представлял себе, как они будут спорить. Седой токарь Сипиляйнен скажет:
— Погнался за какой-нибудь девчонкой.
А молодой слесарь, приятель его, Аско пробубнит:
— Не иначе как лахтари его куда-нибудь замели. Узнаю их манеру расправляться с передовой рабочей молодежью.
А на самом деле он, Лундстрем, молодой еще коммунист, едет куда-то вдаль по секретному и очень важному делу.
Против Лундстрема на скамейке горячо спорили о политике три пассажира.
— Нам стоит только начать войну против Советской России, и тогда Англия, Франция, Америка и Лига наций сразу придут на помощь, — горячился один из них.
Другие с ним не соглашались. Один говорил:
— Англия далеко, Америка еще дальше, а Россия близко, и если она не посягает на нашу независимость, то лучше не заваривать каши.
Другой поддакивал:
— Вот если бы Англия и Америка начали, тогда бы можно было и нам взяться. — И он, как бы ища поддержки, обратился к Лундстрему: — Как вы думаете, молодой человек?
Лундстрем вспыхнул — он хотел произнести горячую речь о том, что Советское правительство России первым провозгласило независимость Финляндии, о том, что буржуазия, так много болтавшая о независимости, испугалась и продала ее кайзеру, о том, что Советская Россия — отечество пролетариев всего мира! Но, помня наставления Коскинена о конспирации, он сказал:
— Я, господа, думаю — небольшая война нам не помешала бы. Россия слаба, там в этом году была страшная засуха. Карелы, наши братья, ждут не дождутся освобождения, и, наконец, наши собственные рабочие очень распустились — болтают невесть что. Их можно было бы в этой войне снова хорошенько проучить…
— Правильно, молодой человек, — одобрил первый собеседник.
Остальные молчали.
— Вот мой завод, — показал один из собеседников.
Мимо поезда промелькнул, дымя двумя высокими трубами, небольшой лесопильный завод.
Лундстрему стало не по себе, и он вышел в тамбур, чтобы выкурить сигарету.
— Этот молодой человек до некоторой степени прав, — сказал заводчик, — рабочие действительно распустились.
Его собеседник укоризненно покачал головой:
— Такой молодой и такой реакционер. В наше время молодежь была совсем другая.
В одном из вагонов этого поезда ехал и Инари.
Инари не старался разгадать, в чем состоит дело, руководителем которого назначался он. Если Коскинен ему не сказал, — стало быть, не пришло еще время говорить. А сейчас думать об этом не стоит, лучше всего отдохнуть, заснуть, потому что предстоит работа, трудная и опасная.
Однотонное дребезжание колес наводило дремоту.
Коскинен ехал тоже в одном из вагонов этого поезда. Он снова и снова обдумывал свой план, уточняя его и проверяя. Он закрывал глаза и ясно представлял карту местности: и узкие змейки речушек, и голубые кляксы озер. Да, все как будто в порядке.
Он открывал глаза и видел, как мимо окон бежали унылые скалы в предосенней настороженной тишине.
Коскинен был весь полон предстоящим делом. Он волновался. Ему казалось, что поезд идет слишком медленно. Он думал, что дело, порученное партией, должно выйти, что все зависит теперь только от него самого, от его энергии, умения, настойчивости, от его товарищей.
А на соседних лавках пассажиры вытащили замусоленные карты и принялись резаться в двадцать одно. Сначала игра шла мирно. Но вскоре голоса зазвенели обидой. Все громче и громче раздавались в вагоне ругательства.
Один из игроков назвал другого шулером, тот не стерпел оскорбления, и колода карт полетела в лицо обидчику. Завивалась драка. Кто-то бросился за кондуктором. Тот, кого обозвали шулером, вытащил финский нож и, размахивая им, стал пробиваться к выходу. Но дверь загородил подоспевший обер-кондуктор.
Коскинен не заметил, как был нанесен удар, он увидел залитую кровью руку обер-кондуктора. Тот, кому были брошены в лицо карты, схватил за плечи партнера и громко закричал: «Режут!»
Поезд медленно подходил к станции.
На свистки в вагон явились два полицейских. Они заперли двери. Толстый пассажир с коротко подстриженными усами стал протискиваться к выходу — он должен выйти на этой станции. Он бешено ругался, тыча всем в лицо свой документ, придерживая другой рукой плетеную корзину. Полицейским, которые закручивали за спину руки картежникам, было не до него.
Поезд медленно отошел от станции. Пассажиру так и не удалось выйти. Он перестал ругаться, видимо, покорился судьбе.
Когда двое буянивших картежников были связаны, полицейские, вытирая пот, приступили к составлению акта. Один из них поднял карты с полу и стал внимательно их рассматривать. Карты были крапленые.
— Я и то смотрю: что он всегда к восемнадцати даму прикупает? — возмутился один из связанных.
Полицейский методически обыскал арестованных и у каждого из них обнаружил по колоде крапленых карт.
Публика заволновалась. Один из пассажиров, проигравший за полчаса четыреста марок, завопил, что у шулеров, наверно, в этом вагоне есть сообщники.
— А это мы сейчас проверим, — сказал старший полицейский и потребовал, чтобы все находящиеся в вагоне пассажиры предъявили свои документы.
Третьим на очереди был Коскинен. Он спокойно улыбнулся, уверенно достал из внутреннего кармана бумажник, раскрыл его с шутливой самоуверенностью, — как бродячие коробейники раскрывают свои богатства перед бедным торпарем, — и предъявил документ. Заверенная солидной печатью бумажка удостоверяла, что «господин Коскинен является агентом тайной полиции г. Выборга» и что управление тайной полиции просит «оказывать г. Коскинену содействие при исполнении возложенных на него поручений».
Полицейский почтительно возвратил бумажку Коскинену и продолжал свой обход.
Документ человека с коротко подстриженными усами неожиданно взволновал полицейского. Он бросил тревожный, пристальный взгляд на Коскинена: лицо Коскинена было спокойно-серьезным. Человек же с коротко подстриженными усами явно волновался.
— Покажите ваш документ, — еще раз потребовал полицейский, и Коскинен спокойно достал свой бумажник.
Удостоверение человека с подстриженными усами также свидетельствовало, что его владелец и предъявитель является сотрудником тайной полиции города Выборга. Оно отличалось от удостоверения Коскинена лишь отсутствием последней фразы, призывающей оказывать содействие.
— Один из этих документов фальшив, должно быть, — сказал старший полицейский.
И человек с коротко подстриженными усами взволновался еще больше.
— Почему? — воскликнул он.
Коскинен подумал, что, может быть, сейчас лучше всего броситься на площадку и на полном ходу соскочить в бегущий мимо поезда сосновый лес. Но дверь была заперта, и он никому из товарищей не рассказал сути предстоящего дела. Он лениво стал развязывать кисет, пахнущий дорогим табаком.
— Потому, — объяснил тихо старший полицейский, — что на документе, помеченном более поздней датой, номер меньше, чем на документе, помеченном ранней датой.
Коскинен молчал. А когда старший полицейский еще раз пристально посмотрел на него, Коскинен как-то по-особенному подмигнул.
А человек с коротко подстриженными усами подозрительно кипятился:
— Я сойду на остановке и буду телеграфировать об этом безобразии. Разве вы не видите, что на моем документе дата март, а на его — май? Моя более ранняя — значит, точнее.
— Я не рекомендовал бы его отпускать одного на станцию, — равнодушно заметил Коскинен, — тем более что свою остановку он уже проехал.
И он молча указал полицейскому на строку своего документа, где говорилось о содействии. Этих строк во втором документе не было.
Полицейскому показались подозрительными и бурный протест пассажира с короткими усами, и его желание выйти из вагона, когда появилась полиция. И это, должно быть, решило его участь, тем более что Коскинен, наклонившись к уху старшего, прошептал:
— Можете сослаться в случае чего на меня. Запомните адрес: Улеаборг, полицейское управление, — там я пробуду две недели!
На первой же остановке полицейские увели с собой двух шулеров и горячо протестовавшего агента охранки.
Оставшиеся пассажиры неодобрительно смотрели на Коскинена. Один из них сказал презрительно:
— Шпик!
Коскинен вытащил синий носовой платок и отер со лба выступивший крупными каплями пот. Ноги его одеревенели от волнения и слегка дрожали.
От ритмического покачивания бегущего вагона он успокоился, затем улыбнулся, вспомнив товарища Викстрема.
Это был отличный парень, гравер. Он изготовлял замечательные документы подпольщикам — паспорта и удостоверения, которые выглядели более подлинными, чем настоящие. Как они хохотали, когда Викстрем вручал ему документ агента охранки! Он давно так весело не смеялся.
Действительно, долговязый Викстрем был душа человек и прекрасный товарищ, его провал и арест месяц назад нанесли тяжелый удар организации. Но против него, кажется, нет явных улик, и его, наверное, скоро освободят.
Машинист давал гудки, поезд подходил к какому-то полустанку, и Коскинен, не желая через две-три станции, когда все выяснится, быть арестованным «согласно телефонному распоряжению», обошел вагоны и сказал товарищам, чтобы они сходили на ближайшей остановке.
— Почему изменен план? — спросил Лундстрем.
— Нужно, — спокойно ответил Коскинен.
И никто никогда не узнал от него, что произошло в вагоне. Он устало и довольно улыбался, вспоминая об этих минутах, но ни за что в жизни не желал бы их повторить. Он улыбался, вспоминая веселье Викстрема. Он не знал еще, что Викстрем, возвращаясь в тюремную камеру с допроса, после пыток, бросился в пролет лестницы и разбился о каменные плиты.
Когда все на станции собрались около багажного сарая, Коскинен весело объявил товарищам:
— Ну, теперь мы золотоискатели.
— Как?
— Что?
— Ничего особенного, простые золотоискатели.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Так они превратились в геологическую партию Хельсинкского университета.
И вот живут они уже неделю в затерявшейся в лесах деревушке, на берегу быстрой, порожистой речки.
С пригорка видны стройные березы, уже готовые расстаться со своим осенним убором. Вот дрожит всеми листьями осина, там красные, багряные россыпи рябины и сверкающая зелень соснового перелеска, а дальше сумрачные, тяжелые ели.
А над всем этим — просторная тишина.
Лундстрема сначала это успокаивало, он ровнее и глубже дышал и, приобретая все большую уверенность, становился менее раздражительным. Его уже не так сердила спокойная медлительность Олави. Лундстрему порой казалось, что даже если бы над головой Олави горела соломенная крыша, он все же сделал бы две-три затяжки из своей самодельной трубки, прежде чем ответить на вопрос, где находится ведро с водою. Инари утверждал, что нет никакой тишины, наоборот — весь лес наполнен различными шумами, и всякая сосна лесу весть подает, а осина и без ветра шумит; что он по треску сучка узнает погоду на завтра. И Лундстрем уже не смеялся, когда подслушал невзначай, как Инари, остановившись перед стройной сосенкой и ласково похлопывая ее ладонью, говорил:
— Растешь, голубушка? Ну что ж, расти, расти.
И решительность распоряжений Коскинена становилась ему все понятнее, — он чувствовал за ней большую опытность старшего товарища, его почти безошибочную, быструю сметку и находчивость…
— Это лучший лесоруб севера, — не без гордости сказал однажды про Коскинена Инари.
И потом Коскинен был представителем ЦК. Слово «ЦК» звучало для Лундстрема как торжественная клятва верности.
И вот теперь он, Лундстрем, выслушивает распоряжения человека, который бывал на заседаниях ЦК.
И Лундстрем, гордись выпавшей на его долю честью, старался точно выполнять все распоряжения Коскинена, но все же окружавшее его лесное безмолвие утомляло, и ему казалось, что в этой неразличимой для него тишине кроется какой-то неожиданный подвох.
Через несколько дней он уже начал тосковать по привычному шуму мастерской.
После работы, возвращаясь домой с выпачканным черникой ртом, он завидовал спокойному, равномерному храпу Олави и Инари.
И в такие часы он тихо разговаривал с Коскиненом.
Но тот требовал, чтобы он шел спать, завтра ведь снова работа, — и Лундстрем покорно укладывался…
Коскинен велел товарищам срывать дерн и оставлять, будто напоказ, свежие проплешины сырой земли.
Он требовал, чтобы ребята отбивали своими геологическими молотками от больших камней куски. Сам он карабкался по обнаженным у берега породам и, деловито собирая образцы, серьезно и пристально изучал их, взяв на ладонь.
У очага накопилась груда камней разной формы и величины.
Так они проводили дни, иногда далеко уходя от селения.
Однажды Коскинен ушел один по берегу ручья в лес и вернулся поздно вечером, встревоженный и, казалось, расстроенный.
Он курил и сосредоточенно молчал, молчал и Олави. Инари ладил постель ко сну, Лундстрему чудился в этом молчании какой-то заговор против него. Он сознавал, что все это пустяки, что все это ему только так кажется, но молчаливость была не в характере Лундстрема, она тяготила его.
И на следующее утро Коскинен, приказав собирать камни и поднимать дерн на видных местах, опять ушел в лес.
Инари выполнял распоряжения Коскинена настойчиво и неукоснительно.
Олави порою останавливался и, держа в ладони отбитый осколок валуна, задумывался о чем-то далеком.
Лундстрем же поковырял немного дерн, потом обозлился и плюнул.
— Инари, зачем мы это делаем?
— Должно быть, нужно.
— А ты сам не знаешь?
— Нет.
— Я так не могу работать!
И снова молчание и попыхивание трубками. И снова через несколько минут Лундстрем с раздражением бросает камень и говорит:
— Олави, зачем мы этой работой себя изводим? Надо наконец узнать, о чем думает «старик»!
Уже на третий день после приезда в деревню, вечером, у очага, на котором в чугунке варился картофель, Коскинен с довольным видом объявил, что он нашел нужную зарубку, теперь все в порядке.
— Зарубку не смоешь. Я знал это, а найти не мог. Молния в сосну ударила, и обгорела сосна. А об этом мне не было сказано. Впрочем, кто мог знать! Надо завтра стряпуху нанимать и приниматься за настоящее дело.
Но едва Коскинен собрался рассказать, в чем теперь будет заключаться их работа, как раздался стук и в горницу вошел старик — местный староста; с ним был мальчик лет двенадцати — его внук.
— Садись, гостем будешь, — спокойно сказал Коскинен, и хитроватая улыбка застряла в уголках его губ.
Старик молча опустился на лавку. Нары шли вдоль стен всей горницы; было темно, и только огонь очага чертил огромные тени на потолке. Было слышно, как закипела в чугунке вода.
Наконец старик спросил:
— Так из Хельсинки?
— Да, отец.
И снова наступило молчание.
— Зачем к нам пожаловали? Чем привлекли ваше столичное внимание наши заброшенные места?
— Видишь ли, отец, — сказал располагающим, вкрадчивым голосом Коскинен, — я сам собирался сейчас зайти к тебе и объяснить. Мы посланы университетом. — Коскинен вытащил бумагу с гербовой печатью и показал ее старику.
Старик придвинулся к огню и медленно стал читать ее, видимо не совсем улавливая суть. Непонятные слова внушали ему уважение.
— Но дело, отец, не в этом, про самое главное в бумаге не написано, потому что дело наше секретное, и тебе тоже, для выгоды своей и соседской, лучше об этом молчать. Мы ищем золото и, вероятно, найдем его. Если никто об этом не проведает раньше срока, все здесь станут богачами, а если узнают — нахлынут сюда чиновники, помещики, и все богатство уйдет от вас, как весною лед.
И снова наступило молчание. Старик сосредоточенно жевал губами, глазенки мальчика восторженно засияли. Картошка была готова.
— А мне нельзя с вами, золотоискателем сделаться? — осторожно и умоляюще спросил мальчик.
— Вот как времена меняются, — словно отвечая на свои затаенные мысли, сказал старик. — Меня пастор окрестил, когда мне исполнилось пять лет и я смог сам пойти на лыжах в церковь за пятьдесят километров принять святое крещение. Летом совсем пути не было, а зимой только лыжи. А сейчас и дорогу нагатили, и Илмари в золотоискатели с двенадцати лет рядится!
— С тринадцати, — поправил Илмари деда.
— Нет, Илмари, — улыбнувшись, ответил Коскинен, — молод еще ты, а камни приноси — может быть, они и пригодятся.
Много натаскал Илмари в избу камней. Но в ту минуту его внимание было занято другим. Он жадно смотрел на финский нож, которым Олави расщеплял полено, готовя растопку.
Нож Олави должен был понравиться всякому понимающему толк в этом деле. Большой, но в меру, красивый не как безделушка, а как вещь, необходимая в жизни каждому мужчине. Для финского мальчика нож — пуукко является как бы свидетельством мужества, зрелости, гражданского совершеннолетия.
Дед тоже смотрел на работу Олави, но она рождала в нем совсем другие чувства.
— Из лучины не сделать полена, из шестидесятилетнего — двух парней по тридцать лет.
И старик, благодаря за угощение, стал собираться восвояси. На прощание Лундстрем хотел помочь старику разжечь табак в трубке и чиркнул уже спичку, но старик замотал головой и, с неожиданной торопливостью отстранясь, сказал:
— Нет, благодарю, не надо. Я ни разу в жизни не закуривал трубку от спички. Не доверяю этим штукам, которые зажигаются с треском и брызжут в лицо искрами. Они всегда гаснут не вовремя. Нет, у меня для этого есть трут и кремень, уголек из очага или костра: другой совсем аромат получается.
Как только староста с внуком ушли, Коскинен скомандовал:
— Спать! Завтра за дело!
Утром наняли они стряпухой девятнадцатилетнюю девушку Хильду, батрачившую в этой деревне уже второе лето, и отправились на работу.
Скоро все в деревне узнали — старик проболтался, — что приехали золотоискатели. И, передавая эту новость, многозначительно намекали на общую выгоду хранить ее в секрете.
Хильда тоже думала про своих новых хозяев, что они золотоискатели, и, хотя в разговорах их слово «золото» почти не слышала, она решила, что так надо для дела.
Действительно, так нужно было для дела. Много Хильде было хлопот с камнями, каждый камень она обтирала тряпкой.
Хильда была высокая, крепкая, работящая девушка и ничего особенного, казалось на первый взгляд, не представляла. Она напоминала молоденькую березку весной, холодную и малопривлекательную, на которой мимоходом останавливают взгляд, чтобы сразу же перевести на цветущую рядом рябину или снежную черемуху.
В двух километрах по реке вниз от селения, на левом берегу, стояла высокая сосна; кора у вершины была обуглена — в нее ударила молния. На высоте человеческого роста слабо прочерчена зарубка — стрелка.
— Это то, что нам надо, — сказал Коскинен, когда товарищи подошли к сосне. — В ста шагах отсюда на запад должна находиться лесная сторожка.
Однако сторожки не было, и только утоптанная на прогалине земля, обугленные, недогоревшие коряги и несколько полусгнивших досок свидетельствовали о том, что здесь когда-то могла находиться хижина.
От прогалины начиналась тропинка, которая, змеясь, вела обратно к речке, но уже шагов через пятьдесят тропинка исчезла среди кочек, покрытых вереском и брусничными кустами.
Лундстрем нагибался почти у каждой кочки, брусника сыпалась бисером в его горсть, и он придавливал языком к небу прохладные, острые на вкус ягоды. Обрывая с встречных кустиков ягоды, Лундстрем отстал от товарищей и поэтому так и не понял, какой приметой руководствовался Коскинен, который, внезапно остановившись, взволнованно сказал:
— Здесь.
Солнце, замечательное осеннее солнце, пробиралось через уже начинавшую желтеть листву и золотило все лесные паутинки, и сквозь заросли видно было, как дробится оно в течении быстрой речки.
— Здесь, — сказал Коскинен и посмотрел, нет ли вблизи посторонних.
Никого не было. Лундстрему казалось, что лес был тих, как никогда, в эту торжественную минуту. Коскинен продолжал:
— Положение острое, каждый день наша буржуазия может объявить войну Советской России. Всякий сознательный рабочий-финн будет против этой войны, но разговоров в таком деле мало, нужно оружие. Без оружия нас могут погнать, как стадо баранов. Наша задача — доставить на север лесорубам оружие, чтобы там оно было под рукой каждую минуту. И здесь это оружие мы достанем.
— Как? Почему здесь, в болоте? — изумился Лундстрем.
— В восемнадцатом году, после поражения революции в Суоми, многие отступавшие и разгромленные красногвардейские отряды стали прятать оружие, закапывать его. И пятый красногвардейский отряд северного фронта спрятал оружие здесь. Все приметы говорят об этом. Мы должны выкопать его и доставить в село Сала.
— Это мое село, — сказал Олави, — там моя семья. — И в уголках его губ запрыгала непрошеная улыбка. Но она сразу же пропала. — А как мы туда доставим оружие? Ведь двести километров, не меньше, — спохватился он.
— Не на подводах, конечно, не по большакам, не по шоссе, а по речкам, озерам, вьючным порядком, — на моей карте прочерчен весь путь. Работу начинаем сегодня. Я достану лодки, но дальше вам надо будет действовать без меня. Начальником назначаю Инари.
Коскинен отправился закупать посудину для перевозки драгоценного груза, но с дороги вернулся и наказал землю после рытья выравнивать и снова прикрывать дерном.
Два раза принимались они за работу, но ничего не находили. Копать глубоко небольшими тупыми лопатками — шанцевым инструментом — было трудно. Корни вереска и брусники стойко сопротивлялись.
Лундстрему первому после трехчасового рытья посчастливилось: его лопатка наткнулась на что-то твердое — послышался металлический скрежет.
— Оружие! Оружие! — в один голос воскликнули Инари и Олави.
— Ничего похожего. Какой-то ящик!
— Леса по опушке не узнаешь, — отозвался Инари. — Давай его сюда.
Лундстрем был прав, он наткнулся на оцинкованный ящик; в таких металлических коробках хранятся патроны — пятьсот штук.
Сразу же показались из земли второй и третий ящики. А винтовок не было.
И только к вечеру, уставшие, измученные, с ноющей от работы спиной, они вернулись домой. Ужин уже поджидал кладоискателей. Коскинен сидел на лавке и о чем-то думал.
— Сколько? — опросил он Инари.
— Три ящика.
— Должно быть десять ящиков и пятьдесят винтовок русского образца тысяча восемьсот девяносто первого года, трехлинейных. Карбас найден мною. Завтра я должен уехать отсюда. Ты закончишь работу не позднее чем через неделю. Ровно через двадцать пять дней оружие должно быть на месте. Его примет Сунила: лесоразработки акционерного общества «Кеми», барак номер тринадцать, в двадцати семи километрах от селения. Вот тебе карта.
На этом беседа закончилась, и все вскоре заснули.
Лундстрем во сне видел стройную Хильду. После этого сна он как-то по-особенному посмотрел на Хильду утром, когда она ставила на стол овсяную похлебку. Он заметил и в ее манере разрезать шпик какое-то неуловимое изящество. В этом винить его нельзя было — ведь только в июле стукнуло ему двадцать два года. Он родился на полгода раньше своего века.
И снова они весь осенний, по-особенному солнечный день работали в каком-то самозабвении, потому что нашли наконец оружие.
Это были мешки из обыкновенного рядна. В каждом мешке было по пять винтовок, густо смазанных салом. Сало кусками лежало почти на всех металлических частях.
— Все в порядке, — торжествующе сказал Лундстрем: ему опять посчастливилось найти винтовки первому, и он этим был чрезвычайно горд, хотя сам понимал, что гордиться тут нечем.
И снова они начали копать, и к концу дня отрыли две связки винтовок и два ящика с патронами. Теперь у них уже было пятнадцать винтовок и пять ящиков с патронами.
Днем Коскинен пригнал карбас и челнок, поставил их на речке, вблизи от места работы, и, подозвав к себе Инари свистом, о чем-то долго говорил с ним.
Потом ушел.
Когда совсем стемнело, Инари сказал Олави и Лундстрему:
— Товарищи, один из нас должен будет каждую ночь, пока мы не уедем, оставаться у карбаса охранять оружие.
И они нагрузили на себя кладь и потащили ее, пробираясь сквозь заросли, к речке. Нести было нелегко: ящики — пудовики, связка винтовок — полтора пуда; сучья рвали одежду, ветки, разгибаясь, хлестали по лицу, и все же и Олави, и Лундстрем, и Инари чувствовали себя счастливейшими людьми на свете.
— Я первым останусь сторожить у карбаса, — сказал Инари, раскуривая трубку. — Не забудьте притащить образцы пород! — крикнул он им уже вдогонку, совсем так, как делал это Коскинен.
Лундстрем поднял на берегу несколько голышей и набил ими все карманы. Он шел позади Олави и не удивился, услышав, как тот пытался высвистывать какую-то знакомую мелодию. А после ужина, когда Олави уже заснул, Лундстрем сидел на крылечке рядом с Хильдой, и они разговаривали.
Уже пала холодная роса, а они все сидели и говорили…
Уходя спать, Хильда засмеялась.
— Вот когда был начальник, ты со мной и поговорить боялся, а как он уехал, так ты разговорился.
Лундстрем покраснел.
Следующий день опять выдался замечательный. Бабье лето было в разгаре. Ягоды брусники красили багрянцем мох.
Сегодня повезло Инари — две связки винтовок и один ящик патронов! Олави и Лундстрем, выбившись из сил, только под вечер выкопали по связке.
Прогалина напоминала полигон, изрытый воронками после стрельбы мелкокалиберной артиллерии.
Заканчивая к вечеру работу, нужно было немного подровнять площадку. Ведь ненароком могли забрести даже в эту глушь незнакомые, нежеланные люди.
Во вторую ночь Инари назначил в дежурство у карбаса Лундстрема.
Когда Инари, плотно поужинав, фыркал, умываясь перед сном, он увидел, как Хильда завязала горшочек с ужином в платок и отправилась в лес.
— Хильда, куда ты идешь? — останови он ее.
— Ужин Лундстрему несу.
— Ты разве знаешь, где он?
— Дежурный у лодки. Он меня сам просил.
«Надо будет предупредить Лундстрема, чтобы не болтал лишнего», — рассердился Инари.
Хильда уже скрылась за деревьями.
Не бежать же ему было за ней, в самом деле…
На следующий день пошел мелкий, моросящий дождь. Весь мир, казалось, был обложен серыми тучами.
В такой день работать — значит навлечь на себя подозрения. Поэтому Инари послал дежурить у лодки Олави. Когда Олави ушел, Инари спросил:
— Хильда, когда ты вернулась домой?
— Часа через два после того, как ты меня видел, господин начальник… — И Хильда замялась.
Дождь усилился.
Вернулся из лесу Лундстрем, промокший весь, и стал сушить одежду около печи. Пришел из своей бани хозяин избы, пожилой бобыль.
— Течет у меня крыша в баньке. Ну, я решил дождь пересидеть в избе. — И он медлительно стал усаживаться на лавке, неодобрительно поглядывая на груды камней — «образцов», в беспорядке наваленных около печи. — Неужели все это с собой забирать будете?
— Не все, а те образцы, которые понадобятся, отец.
Они закурили.
— Почему бы тебе не починить крышу на баньке? — хозяйственно осведомился Инари.
— А кто же это в дождь чинит крышу? — резонно ответил хозяин.
— А ты в сухой день чинил бы.
— Ну, а в сухой день она не протекает.
День проходил утомительно медленно.
Лундстрем время от времени искоса поглядывал на Хильду, прибиравшую горницу.
Инари видел, что ему как-то не по себе.
В сумерки, когда хозяин-бобыль побрел в свою берлогу, а Хильда понесла ужин к карбасу, Лундстрем подошел вплотную к Инари и, волнуясь, проглатывая слова, сказал:
— Хильда знает про нас все: кто мы и что мы делаем.
— Ну?
— И я боюсь, что она ненадежна, что она может выдать нас.
— Ну… — Трубка у Инари решительно не хотела раскуриваться.
Наступило молчание, почти невыносимое в сгущающейся темноте осенних сумерек.
— А как же она узнала обо всем? — И голос Инари зазвенел угрожающе. — Как же она узнала обо всем? — повторил он еще жестче.
И Лундстрема охватили непреодолимый стыд и презрение к себе. Разве мог рассказать он Инари, что к Хильде бросали его пылкое сердце и молодость, что ему хотелось заслужить ее расположение? Разве мог он передать, что уже во время разговора с Хильдой он несколько раз хотел остановиться, чувствуя, что погибает, и все-таки все выболтал? И как Хильда, оставаясь все такой же спокойной и холодной, не возвратила ему поцелуя и ушла домой.
А он, герой Лундстрем, промучился всю ночь страхом, что выдал дело и товарищей, и вот теперь, пока еще не поздно, надо действовать, но что надо делать, он не знал.
— Да разве умному человеку трудно догадаться по нашим разговорам?..
— Кто ей сказал? — отвернувшись от Лундстрема к стене, глухо, сдерживая подступавшую ярость, спросил Инари.
— Кое до чего она сама дошла, а потом я думал, что она наша, и досказал остальное.
— Она все знает?
— Нет, не все. — Лундстрем чувствовал себя побитой собакой.
— Ты хотел овладеть сердцем девушки и раскудахтался, надулся, как индейский петух, и предал товарищей, — нарочито оскорбительным тоном произнес Инари и остановился. — Ты уверен в том, что она выдаст нас?
— Не знаю.
Тогда наступило тягостное молчание.
— Дождь прошел, — сказал Лундстрем и подумал: «А может быть, с Хильдой все будет в порядке? Но я-то все равно погиб. Инари на меня даже взглянуть не хочет. Может быть, лучше мне было оставаться в Хельсинки, — там меня арестовали бы, конечно, но лучше тюрьма, чем презрение Коскинена, Олави и Инари. И зачем Коскинен нанял Хильду?»
Ветер разогнал тучи, и на бледном небе снова засияли голубые звезды.
Олави остался дежурить и на ночь.
— Он разложил большой костер, — сказала Хильда, возвратись из лесу.
Лундстрем ничего не ответил и скоро отправился спать. Но заснуть он долго не мог, все прислушивался к приглушенному разговору Инари с Хильдой. Всего он расслышать не мог, но по отдельным долетавшим до него словам пытался вникнуть в смысл их разговора. И тогда все выходило гораздо обиднее для него, чем было на самом деле, потому что ни Инари, ни Хильда ни разу не произнесли его имени и совсем даже не вспоминали о нем.
А он лежал на лавке и думал: «Ведь все это я заслужил». И это была для него самая горькая из всех ночей, какие он только мог припомнить.
Для Инари эта ночь была одной из лучших его ночей. Тепло сидевшей рядом с ним Хильды переходило в его тело каким-то невидимым, но ощутимым током вместе с теплом ее речей.
Она поступила прислугой в одном большом селе под Хельсинки к пастору, когда ей исполнилось четырнадцать лет. Первый год прошел сносно, на второй ее стала так допекать мелочной придирчивостью и глупыми ревнивыми подозрениями жена пастора, что Хильда попросила расчет. Расчета ей не дали, потому что прислуга в тех местах нанимается на год. Тогда она убежала от хозяев, но с помощью полиции была водворена на место службы. Хозяин оказался настолько добр, что, вопреки требованиям хозяйки, не обратился в суд, который присудил бы ее за этот побег к денежному штрафу или тюремному заключению. От этих хозяев Хильда ушла в дни революции и записалась сестрой милосердия в красногвардейский отряд. Ее отец и брат были батраками. Они в восемнадцатом году вступили в Красную гвардию, и Хильда в их отряде была санитаркой. Матери она не помнит. Отца расстреляли шюцкоровцы, а брат неизвестно где затерялся. И вот Хильда снова батрачит, уже совершенно одинокая, и, сама уроженка Турку, она пришла сюда, где никто о ней ничего не знает. Люди в глуши гостеприимнее, и даже тогда, когда совсем нет работы, с голоду не пропадешь.
Лундстрем уже заснул, а они все еще разговаривали. И под конец разговора Инари сказал Хильде:
— Мы скоро уедем… Все, что наболтал тебе Лундстрем, неправда, расхвастался парень, но если ты об этом расскажешь, у нас всех и у тебя тоже будут крупные неприятности. Поэтому ты завтра же должна уехать отсюда. Жалованье и стоимость железнодорожного билета я тебе уплачу утром.
— Но куда же я поеду?
— Поезжай куда тебе нравится, только подальше от этих мест.
И здесь Инари подумал о том, как хорошо было бы хоть еще один раз в жизни так посидеть в темноте рядом с Хильдой.
И он вдруг резко встал.
— Я поеду на север, на лесоразработки, — решила Хильда.
— Что ж, может быть, там мы и встретимся, — улыбнулся Инари.
На следующий день Инари вместе с Хильдой ушли на станцию железной дороги, проходившей в тридцати пяти километрах от селения, чтобы закупить там в лавке кое-какие припасы.
Олави же и Лундстрем снова работали как черти. На этот раз им повезло, и они выкопали больше оружия, чем в предыдущий день.
О чем говорили по дороге Инари и Хильда, осталось никому не известным. Точно так же, кроме Инари, никто не знал, что билет был куплен до Рованиэми.
Инари пришел на другой день усталый, но веселый.
— Сбежала она от нас, товарищ Олави.
— Так-то лучше, без баб, — ответил Олави (если бы кто-нибудь знал, как он тосковал по Эльвире!), а Лундстрем покраснел, принимая слова Олави за насмешку.
Однако Олави ничего не знал о происшедшем, и никогда не пришлось ему узнать о разговоре, который был у Лундстрема с Инари, когда он, Олави, дежурил у карбаса в тот дождливый день.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
В следующую ночь они осторожно, никому не сказавшись, выехали вниз по течению на плотно нагруженном карбасе. Работу решили распределить так: один гребет, другой в это время рулит и наблюдает за окрестностями, нет ли вблизи чего-нибудь подозрительного; третий спит в челноке. В день два привала для варки еды.
Первым сел на весла Олави.
Вот прошла мимо опаленная грозою большая сосна с условной зарубкой.
Лундстрем первым залег в челноке и, покрывшись одеялом, смотрел на плывущие по небу разорванные тучи. Иногда какая-нибудь огромная ель или сосна протягивала свою мохнатую длинную лапу над узкой речкой, и тогда Лундстрем видел, как в хвое мерцают далекие звезды.
— Хорошо, что уже осень, а то комары заели бы, — сказал Инари.
Разрезаемая челнокам вода тонко журчала около самого уха Лундстрема. Успокаивала, убаюкивала его.
Когда он проснулся, было уже утро, и река была совсем другой — широкой и розовой в свете встающего солнца. Лундстрем перебрался на карбас и сел у руля. Инари взялся за весла.
Берега становились все круче и круче, обнажая в косых разрезах горные породы, а наверху, на крутизне, отважно толпился лесной молодняк.
Вскоре они услышали глухой рокот.
— Это пороги, — сказал Инари.
Через несколько минут им послышалось отдаленное ауканье и отчаянный возглас:
— Эй, если кто есть впереди, остановись!
Олави будить не пришлось — он вскочил так живо, что чуть не перевернул челнок.
В этом месте река образовала колено. Товарищи причалили к берегу, осмотрели револьверы. Даже Олави явно волновался.
— Чепуха получится, если нас сразу же зацапают, — вслух подумал Лундстрем.
— Нас не зацапают, — сухо возразил ему Инари.
Отвязав челнок от карбаса, он сел в него и, оттолкнувшись от берега, отправился навстречу голосу, который был слышен уже совершенно явственно:
— Подождите!
Лундстрем и Олави держали свои маузеры наготове.
— Не приходилась еще бить по живой дичи, — усмехнулся Олави.
Они замолкли, прислушиваясь, каждую секунду ожидая услышать выстрелы.
— В случае чего, ты, Олави, дорогу знаешь?
— Найду.
И снова томительная тишина, и только отдаленный рокот порога.
Рано утром Илмари забежал в избу золотоискателей, чтобы сказать «доброе утро». Он это делал каждый день. Но сегодня изба была пуста, дверь распахнута: груды образцов заметно уменьшились.
Это Лундстрем перед отъездом много камней побросал в речку, чтобы любопытные думали, что лучшие образцы экспедиция забрала с собой.
Илмари очень огорчился. Как он мечтал уехать с ними в Хельсинки и еще дальше — может быть, в Африку, чтобы там стать настоящим золотоискателем! И вдруг друзья его, не попрощавшись, забрали свои вещи и уехали.
Илмари стало грустно, он вышел из избы, и вдруг на земле у крыльца он увидел то, отчего затрепетало его мальчишеское сердце, — на земле лежал финский нож — пуукко Олави. Не веря еще своему счастью, осторожно, словно нож был дикой птицей и мог от резкого движения вспорхнуть и улететь, Илмари подкрался к пуукко и жадно схватил его.
Вот он держит в руке не новый уже, но острый нож взрослого мужчины.
Илмари подходит к ступеньке и пробует остроту лезвия. Зарубка возникает легко, почти без всякого нажима. Илмари торжествует: они уехали — значит, нож принадлежит тому, кто его нашел. Найти нож — по народным поверьям — счастливое предзнаменование, — и вот он, Илмари, нашел нож!
Но через несколько минут его уже начинают мучить сомнения. Да разве это находка, когда знаешь, кому принадлежит вещь! Да разве можно ею спокойно пользоваться, когда хозяин, может быть, нуждается в ней! Такой нож непременно будет изменником, и порезов и царапин не оберется новый хозяин.
Да, в конце концов, как Илмари может присвоить себе чужую вещь? Ведь нож-то явно принадлежит Олави. Надо сейчас же отдать нож его владельцу.
Уныние охватывает Илмари, но ничего не поделаешь, надо возвратить хозяину найденную вещь. Ведь он, Илмари, честный человек.
И он идет по берегу к тому месту, куда по утрам уходили золотоискатели и где стоял карбас.
Карбаса и челнока на месте нет — значит, и владельцы уплыли на них.
Вверх от селения на карбасе не пойдешь — туда можно отправиться лишь на челноке. Уплыли они, видимо, рано утром. Но и сейчас немного времени. Золотоискатели не могли уйти далеко.
И тут снова решимость овладевает им, он бежит к селению, никому ничего не говоря, отвязывает челнок деда и, захватив с собой половину лепешки и вяленую рыбу, отправляется в путь, вдогонку.
Ветер попутный — отлично, можно воспользоваться им. Он пристает к берегу, отламывает развесистую широкую ветвь, прилаживает ее на носу челнока, надевает на нее рубашку — и в путь.
Так он спускается вниз по речке на легком челноке и время от времени покрикивает:
— Эй, там, впереди, остановись!
Он по этой речке не раз проезжал с дедом и с ребятами до озера и знает, что на худой конец у порога все-таки он догонит своих друзей-золотоискателей.
— Так это был всего лишь Илмари, — облегченно вздохнул Лундстрем и тут же почувствовал, как капли пота холодят его лоб.
— Я сказал ему — пусть возьмет нож себе на память, а если его будут в селении спрашивать про нас, пусть скажет, что мы обещали скоро вернуться.
— Из-за какого пустяка чуть стрельба не началась!..
А Илмари, возвращаясь домой и не зная, как выразить радость, закружившую его от такого ценного неожиданного подарка, причалил к берегу и начал прыгать с камня на камень.
Потом он подошел к сосенке, отрезал новым своим ножом кору, обнажая медовое тело дерева, и бережно взял на язык тонкий до прозрачности слой-лоскуток внутренней коры — мязги. Это было весеннее лакомство, ароматнейшее и нежнейшее. Осенью над ароматом и нежностью мязги преобладает горечь.
И все же Илмари показалось это лакомство еще вкуснее, чем весною. Вот какие чудеса делает новый нож…
Инари же с друзьями, посмеявшись, отвели от берега карбас и пошли дальше вниз. Шум порога становился все яснее и яснее.
Снова Инари на челноке выехал вперед, на разведку.
Порог был неопасный, и Инари брался провести через него пустой карбас. Груз же надо было метров полтораста протащить волоком.
Не доезжая метров семидесяти до порога, они снова причалили и стали выгружать карбас.
Перетаскивая патронный ящик по берегу, Лундстрем вдруг увидел человека, который стоял, обдаваемый брызгами, немного пониже водоворота.
Незнакомец так был увлечен своим делом, что не заметил ни карбаса, ни людей. Река в этом месте разделялась на несколько рукавов, образованных огромными, в беспорядке лежащими валунами, и шум падения воды, видимо, заглушал и треск сучьев, и разговор, и другие шумы.
Товарищи притаились на берегу, наблюдая за незнакомцем.
Тот почти неподвижно стоял на одном месте.
— Кумжу ловит, — шепнул Инари.
— Тсс…
Придется переждать, пока он уйдет.
Но рыболов не уходил, время томительно тянулось. Как будто назло им, он прошел несколько шагов к берегу, сел на камень и принялся за еду.
Товарищам тоже очень захотелось есть, но они не решались двигаться, чтобы не привлечь внимания незнакомца. Человек, позавтракав, не обращая внимания на то, что небо заволакивается тучами, снова принялся ловить кумжу.
Лундстрем не сводил глаз с незнакомца, и вдруг он почувствовал легкий удар в бок. Обернулся. Олави указывал глазами на противоположный берег. Там заросли раздвинулись, и из них высунулась прекрасная рогатая морда огромного лося.
Он осторожно втянул воздух, опустил морду к бегущей воде и спокойно, не торопясь, горделиво отряхивая мелкие капли с нижней губы, стал пить.
Рыболов был поглощен своим занятием и не заметил лося. Напившись, лось снова скрылся в заросли. Начался мелкий дождь. Рыболов все не уходил.
— Хоть бы поскользнулся — и головой о камень! — с досадой сказал голодный и промокший Лундстрем.
Только под самый вечер, собрав в корзину весь улов, незнакомец, кажется совсем не обращая внимания на то, что дождь промочил его одежду насквозь, наконец ушел.
Когда он скрылся, товарищи разложили подальше от берега небольшой костер, чтобы просушить свою одежду и сварить уху.
Инари пошел к тому месту, где весь день просидел рыбак.
Сюда, к порогу, подходила любопытная форель и толпилась около камней, покрытых пеной. А в дождь рыба ловится лучше, чем обычно.
Ночи были уже темные, и о том, чтобы провести в эту беззвездную ночь карбас через порог, нельзя было и думать. Поэтому здесь же решили заночевать.
Лесная темень окружила их, тепло костра согрело. В лесу хрустнул валежник. И снова стало тихо. Вдали загугукал филин.
Рассвет окропил все росою.
Утром Олави и Лундстрем выгрузили из карбаса винтовки, патронные ящики и стали их перетаскивать к месту, находящемуся немного ниже порога.
Порог кипел. Если несколько минут пристально смотреть в этот водоворот — закружится голова. Но у них не было времени смотреть на воду, и, занятые своим грузом, они даже не заметили, как Инари провел через порог карбас.
Лундстрему казалось, что карбас еще там, наверху, что Инари еще только приглядывается, как бы лучше приладиться, когда вдруг он увидал карбас, подплывающий к тому месту, куда они перетаскивали винтовки.
Инари стоял в нем, держа в руках рулевое весло.
Лундстрем думал, что переправить в целости карбас через порог чудовищно трудно — цирковой трюк. Теперь же, при взгляде на спокойное лицо Инари, ему это дело показалось легким и простым.
Олави видывал уже «кормщиков», переводивших суда через пороги, поэтому он с большим уважением посмотрел на Инари, который спокойным и привычным жестом вытаскивал трубку из кармана.
Снова они нагрузили карбас своей поклажей и стали спускаться вниз по течению.
Сосны теснились на берегу шумной толпой. Лиственные деревья встречались все реже.
Река становилась все шире, течение медленнее, плавнее, и солнце пригревало по-осеннему.
Олави пустил за лодкой «дорожку». Рыба к обеду была очень кстати.
Ладони, давно уже не державшие топорища, накалялись от гребли, а у Лундстрема на левой руке вскочил волдырь.
— Не руби выше головы — щепа в глаза попадет, — сухо сказал Инари и взял у него весла.
Так прошел день, ни одной живой души они не встретили. Правда, видели они, как подходила напиться остроносая лисица, — ее прозвище здесь Микко Репполайнен, — но, услышав тихий скрип уключин, она быстро убежала в лес, и Лундстрем уже заметил только «трубу», мелькавшую в кустах можжевельника.
Ночью пустили лодку по течению: двое спали, а третий дежурил.
Инари захотелось пить, и он, зачерпывая воду в ковш, поймал себя на том, что ловит вместе с водой звезду, отраженную в реке. Но звезда не давалась.
На рассвете они проснулись от сырости и холода. У Лундстрема сводило челюсти, зубы стучали. Но он приналег на весла и вскоре согрелся.
И снова шли мимо скалистые берега, и река делалась все шире, и снова расстелил за кормой «дорожку» Олави, и снова проходил ласковый осенний день, и журчали, разбиваясь о дощатое днище карбаса, речные струи.
И Лундстрем смотрел на сверкающую на солнце рябь реки и при гребле, откинувшись назад, запрокидывал немного голову и видел порыжевшую хвою и бегущие над ней облака, и ему казалось, что путешествие не имело начала и нет ему конца, что плывут они так уже недели и месяцы, и тогда ему делалось очень легко. Тут его останавливал Олави:
— Зачем так высоко подымаешь весла над водой? Скоро устанешь.
И он старался проносить весла над самой водой, и с влажных лопастей падали на речную гладь тяжелые прозрачные капли.
Так прошел третий день их пути. Поздно вечером речка словно распахнулась перед ними, и они въехали в большое лесное озеро.
Им нужно было провести лодку через все озеро и опять плыть по другой речке, соединявшей озеро со следующим озером, пересечь его и оттуда перевезти груз километров на тридцать сухим путем до села Сала и дальше, на лесоразработки.
На берегу озера расположилась деревня. Надо было провести лодку мимо селения, не возбудив ни в ком подозрения. Чтобы оттуда не заметили пламени костра, пришлось отвести карбас назад, в речку, на километр, за небольшое колено.
Утром они вывели свой карбас из убежища и вошли в озеро. Около трех часов пополудни показалась деревня. Но уже издали заметно было какое-то необычайное для таких заброшенных местечек оживление.
Надо было разузнать, в чем дело.
Олави лучше других знал эти места — он в челноке отправился на разведку.
Карбас же до выяснения всех обстоятельств подвели к берегу, под защиту леса.
В полукилометре от селения Олави перестал грести и стал всматриваться в необычайное скопление народа и суету на берегу. Что бы это могло быть? Наверное, какой-нибудь праздник.
Он усмехнулся и провел ладонью по щеке. Слишком долго не скребла ее бритва. Нет, в таком виде, — и он посмотрел на свою измятую куртку, — нечего было и думать о том, чтобы принять участие в празднике.
Олави увидел издали коробейника.
Коробейники обычно торговали, кроме галантереи, финскими ножами и часами, а Олави как раз тосковал о своем ноже, и пустые кожаные ножны у пояса висели как постоянный укор. У коробейников нюх острее даже, чем у Микко Репполайнена. Они ночуют там, где можно хорошо поживиться.
Но зачем же сюда сейчас собрались крестьяне, торпари, батраки, бобыли и нищие, видимо, со всего прихода?
А, теперь он понимает! У самого берега ставят белый аналой. Черный крест, вышитый на белой ткани, отчетливо виден. Значит, сюда забрел бродячий проповедник. Олави снова слегка улыбнулся — он совсем забыл теперь календарь и святцы.
Да, здесь это бывает: далеко от кирки, и люди заняты, не могут за тридцать — пятьдесят километров пойти воздать честь богу. Тогда пастор сам приезжает и собирает прихожан окрестных селений и в два-три дня венчает, крестит и справляет панихиды, объявляет последние законы правительства и читает проповеди.
Суета понемногу затихала на берегу — значит, сейчас начнется проповедь.
Олави издали видел, как высокий седой старик подошел к аналою. Он узнал в проповеднике пастора, который венчал его с Эльвирой.
— Сатана-пергела! — выругался вслух, Олави. — Ведь я ему должен. Пора бы и расквитаться с этим должком…
— Братья во Христе… — донесся голос проповедника.
Голос его как бы летел над водой и был далеко слышен.
«Надо будет переждать этот праздник». Но не успел Олави повернуть в обратный путь, как увидел, что из речки, около которой раскинулась деревня, в озеро быстро выплыла лодчонка с парнем на веслах и направилась прямо к нему.
Олави стал уходить. Оглянувшись немного погодя, он отметил, что парень неуклонно идет за ним.
Вести незнакомца прямо на карбас недопустимо, поэтому Олави взял курс налево, в открытое озеро. Неизвестный вслед за Олави тоже повернул влево. Тогда Олави, обозлившись, круто повернул вправо.
Незнакомец повернул тоже направо. Олави погнал свой челнок изо всей силы прямо на берег. Незнакомец за ним.
Всадив со всего разбегу челн в береговой ил, Олави выскочил на сушу и положил руку на маузер, спрятанный под курткой.
Владелец лодчонки, дубоватый парень, тоже вылез на берег, подошел к Олави и, развязно похлопывая его по плечу, пробасил:
— В деревню ехать вам нельзя: там сейчас ленсман и народ, опасно.
— Чего же нам бояться? — сухо спросил Олави, не снимая руки с рукоятки маузера.
— Как чего? Да ведь вас сразу всех арестуют за самогон.
«Вот какое дело! Значит, не так еще опасно», — думает Олави, рывком вытаскивает маузер и говорит:
— Если ты выдашь — застрелю.
— Да что вы! — обижается парень. — Разве бы я приехал тогда предупреждать? Да я рад вам и сейчас и всякий другой рад помочь, если вы мне поднесете стопку-другую.
— Ладно, — говорит Олави. — Как тебя звать?
— Юстунен. Моя изба у речки, крайняя.
— Ладно, — повторяет Олави, — буду иметь в виду. А теперь проваливай!..
Юстунен возвращается на своем челноке назад в деревню.
Олави следит за ним, затем отталкивает от берега свой челнок и медленно, не торопясь, гонит его к карбасу.
Карбас замаскирован неплохо — Инари наломал ветвей и сверху прикрыл посудину, — но Олави почему-то кажется, что карбас стоит совсем на виду и каждый может его увидеть.
Отраженный в воде, опрокинутый вниз вершинами, лес колышется при каждом ударе весел Олави.
Олави подплывает к своим и обстоятельно, а Лундстрему кажется, слишком медленно, — рассказывает обо всем, что он видел и слышал.
— Надо переждать здесь этот сход, — решает Инари.
Но не успели они еще принять решения, как послышались голоса в лесу. Прислушались.
Судя по голосам, сюда шло много людей.
— Выдал нас твой Юстунен, — пытаясь улыбнуться, прошептал Лундстрем.
— Да, по всей видимости, это так, — нехотя согласился Инари и, вытащив из-за пазухи револьвер, проверил, все ли патроны на местах.
Олави выскочил из челнока на берег. Прошел несколько шагов. Осторожно раздвинул кусты и стал вглядываться. Да, люди идут прямо на них. С собаками. Впереди двое с ружьями. Позади них Юстунен. Сомнений не может быть.
— Будем, значит, драться до конца? — спросил Олави Инари.
Впрочем, в топе его было скорей утверждение, чем вопрос.
Инари на секунду задумался. «Наша задача — доставить оружие, а не погибнуть. Если мы погибнем, оружие попадет шюцкору». И он сразу же решительно объявил:
— Груз наш надо свалить в озеро.
«Если нас не убьют, значит, и оружие не пропадет. Нас пришьют — оружие пропадет», — так он думал, отпихивая карбас от берега.
Можно было бы винтовки и патронные ящики спрятать в осоке у самого берега. Но там было слишком мелко, а металлические патронные ящики предательски блестят.
Голоса все приближались. Да, народу шло немало. Об этом можно было заключить еще и по тому, что они не таились, не маскировались.
Тогда товарищи отвели карбас немного подальше от берега, где илистое дно не так ясно виднелось. Лундстрем удивился, что он раньше не заметил, как здесь прозрачна вода.
Олави измерил веслом глубину — весло не достигало дна. Осторожно, чтобы не было плеска, они стали поднимать связки винтовок и оцинкованные ящики с патронами и бережно опускать в воду.
Надо было торопиться, потому что голоса гудели уже совсем близко и слышно было, как хрустит под ногами идущих сухой валежник.
Когда последний ящик был опущен в воду, голоса раздавались совсем близко и уже около самого берега показались фигуры крестьян.
Поселяне шли спокойно, не торопясь, поодиночке и небольшими группами, и с ними — двое охотников.
И немного времени понадобилась, чтобы установить, что это мирные крестьяне, батраки и торпари возвращаются после проповеди восвояси по берегу реки.
Юстунен, ожидая угощения, и не подумал доносить.
Наряженные в самые лучшие свои платья, девушки и парни, тетушки и племянники, невестки и свекрови, золовки и зятья, — они, кроме проповеди о воздержании в сем грешном мире, несли с собой сплетни и слухи со всего прихода, а также и необходимые в обиходе безделушки, купленные по сходной цене у коробейника из Улеаборга.
Только к позднему вечеру прекратилось хождение. Далеко в селении засветились одинокие огоньки, отраженные, как и звезды, в озере.
Наступила ночь, тяжелая для троих людей, опустивших на дно и труд и мечту многих своих дней.
Они долго молчали. Их охватил приступ отчаяния. Набегающие на небо тучи углубляли ощущение нахлынувшего несчастья.
Но Инари вспомнил Коскинена, свое обещание выполнить приказ, подумал о том, что на севере, в лесных бараках, товарищи ждут драгоценное оружие, и приказал разжечь костер и сесть в карбас.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Они повели карбас туда, где потопили оружие. Найти это место ночью было нелегко.
Олави запомнил, что, когда они топили винтовки, карбас находился на линии створа высокой сосны и обгоревшего пня, у самого берега. Потом карбас отнесло немного влево. Найти эту линию створа в темноте осенней ночи было трудно.
Лундстрем стал веслом промерять глубину. Весло доставало дно. Надо было еще немного отойти от берега. Метра через три уже нельзя было нащупать дно. Значит, здесь.
Они измерили глубину веревкой с камнем. Около двух сажен. Лундстрем попробовал рукой воду. Она была холодная. Воздух тоже был по-осеннему прохладен. Ночь окружила леса, и озера, и карбас.
Инари стал медленно раздеваться.
«Он окончательно сошел с ума, — подумал Лундстрем, но не решился мешать Инари. — Холодная вода приведет его в чувство».
А Инари, раздеваясь, вспомнил, как он мальчишкой прыгал в прозрачную воду и доставал со дна монеты в двадцать и пятнадцать пенни. Некоторые монеты не успевали еще коснуться ровного песчаного дна — он ловил их на лету. Но тогда целью было двадцать пенни, а сейчас?
Он разделся и, взглянув на темное, безлунное осеннее небо, прыгнул в воду.
Карбас покачнулся. Холод сразу охватил все тело.
Инари набрал мало воздуха в легкие, он не вовремя перевернул свое тело вниз головой, поэтому руки его напрасно хватали воду, он не мог даже коснуться дна. Он вынырнул, тяжело дыша, и сразу же, едва успев перевести дыхание, приподняв, насколько это было возможно, свое тело над водою, снова нырнул.
Мелкими лопающимися пузырями доходило его дыхание до товарищей, напряженно смотревших на покрытую рябью темную воду.
На этот раз Инари удалось зацепить рукою дно. Но почва была тинистая, илистая, и задержаться на дне не было никакой возможности. Вода отрывала Инари от дна и с силой тащила наверх. Ил, зажатый в горсть, был его добычей. Холод, казалось, уже добирался до самого сердца. Трудно было даже огибать руки, но Инари нырнул третий раз.
Снова темная, тяжелая, холодная вода над головой. На этот раз он дотронулся ногами до дна и ощутил — в этом он мог поклясться самым ему дорогим — ощутил уже подернутый илом гладкий скользкий предмет. Прямые углы ребер говорили о том, что это патронный ящик. Снова вода выбросила Инари наверх, и, стуча зубами от холода, он крикнул товарищам:
— Я нашел ящик! На этом месте… Не потеряйте его!
Лундстрем помог взобраться Инари в карбас.
Самому Инари это было бы сейчас сделать нелегко. Он чувствовал, что руки его одеревенели, но воздух теперь не казался таким холодным, как тогда, когда он снимал с себя куртку.
Лундстрем принялся растирать дрожащего Инари шерстяным одеялом.
Олави сидел молча, мрачно вперив свой взгляд в то место, откуда вынырнул Инари. От него сейчас, как от брошенного камня, шли, все увеличиваясь и удаляясь, круги.
Через несколько минут Инари перестал дрожать и снова пришел в себя. Он отбросил шерстяное влажное одеяло, встал во весь рост в карбасе и спросил Олави:
— Где?
Олави, не ответив ни слова, указал пальцем в то место, с которого не спускал глаз.
Инари нырнул и на глубине под руками почувствовал скользкую поверхность патронного ящика. Но трудно было сразу ухватить его — на отполированной поверхности не было ни выступа, ни углубления, за которое можно было бы зацепиться. И опять вода оторвала Инари и вытолкнула на поверхность. Он не почувствовал, как, пытаясь взять ящик, содрал кожу на ладони. Он снова нырнул, и на этот раз ему посчастливилось — удалось просунуть кисть руки под дно ящика. Он приподнял его. Сразу вода ударила в нос, закружилась голова, и, закрыв глаза, стараясь не выпустить из деревенеющих рук скользкого ящика, Инари выплыл на поверхность. И сразу ящик потяжелел и начал поворачиваться в руках. Если бы ловким рывком, перегнувшись за борт карбаса, его не подхватил Олави, он, несомненно, очутился бы снова на дне.
Опять Лундстрем старательно, изо всех сил, растирал Инари шерстяным одеялом. От ледяных брызг Лундстрем и сам (поминутно вздрагивал. Инари дрожал уже не так отчаянно, как в первый раз. Его, очевидно, согревала надежда вытащить из воды весь драгоценный груз.
В самом деле, если можно достать со дна один патронный ящик, почему же нельзя достать десять, почему не поднять все сброшенное в озеро оружие? Но кто же это сделает? Олави плавает плохо, Лундстрем глубже двух метров не ныряет и, уж конечно, ничего не сумеет поднять со дна, а одному Инари этого не осилить.
Но Инари снова прыгнул с карбаса в леденящую воду и через несколько секунд вынырнул с пустыми руками. И опять, не влезая в карбас, он нырнул, и на поверхности стало спокойно.
Сорвавшись с неба, прочертил быструю параболу метеор.
Инари был под водою. И вдруг Олави и Лундстрем почувствовали удар в днище карбаса.
— Он стукнулся головой о карбас! — громко вскрикнул Лундстрем.
— Тише! — проворчал Олави и стал табанить.
Карбас медленно повернулся, и из воды выставилась голова Инари. Он тяжело дышал. Руки его вцепились в какой-то неопределенной формы сверток.
— Тащите, — задыхаясь, прохрипел он.
И, перегнувшись через борт, совсем забыв осторожность и заботу о равновесии, один из них вцепился в мешок с оружием, другой схватил и вытащил Инари.
Инари задыхался, у него сводило челюсти, и Олави изо всей силы растирал его одеялом.
Одежда Лундстрема тоже была совсем мокрая, и его трясло как в лихорадке.
Инари торжествующе показал рукой на спасенный мешок и ящик.
«Это сущее сумасшествие, — подумал Лундстрем, — воспаления легких ни ему, ни мне теперь не миновать. Это сущее сумасшествие», — повторил он про себя и с уважением взглянул на ящик и винтовки.
Через несколько минут Инари немного отогрелся и вновь обрел дар речи.
— Я думаю, этой ночью половину удастся выудить.
Он прыгнул в третий раз и снова скрылся под водой.
Вынырнув, он крикнул:
— Сюда!
И по его голосу Лундстрем решил, что все уже кончено. Одним ударом весел Олави подвинул карбас к Инари. Перегнувшись, они втащили в лодку тяжелое, почти безжизненное тело товарища. Левая нога и рука у Инари были скрючены.
— Чертова судорога! — хрипло процедил, стуча зубами, Инари. — Дайте что-нибудь острое, — сказал он.
Лундстрем подал свой нож. Инари сделал небольшой надрез на бицепсе и на икре сведенных судорогой конечностей.
— Теперь несколько капель дурной крови сойдет и вместе с ними судорога, это верное дело, — убежденно сказал он.
— Одевайся! — сказал Олави тоном приказа. — Одевайся! — повторил он еще решительнее.
И Олави повел карбас обратно в речку, чтобы спрятать его там, где он простоял конец прошлой ночи.
Развели большой, жаркий костер.
Инари пил большими глотками горячий кофе.
Они, все трое раздевшись догола, грелись у пламени лесного костра. Олави и Лундстрем установили вахту. Инари заснул и спал без просыпу; только время от времени он вздрагивал и бормотал что-то невнятное.
Первым на вахте был Лундстрем. Он думал о том, что ни одни сутки в его жизни не были такими страшными и тяжелыми, как протекшие, что Инари достанет оружие не раньше чем через неделю, если они не умрут от простуды. А о событиях этой ночи и не придется никогда никому рассказать, и даже если он уцелеет, то никто не поверит ему, что так было на самом деле.
Солнце уже стояло над горизонтом, когда дежурство принял Олави. Он достал из ящика, стоявшего на носу карбаса, длинную веревку и принялся за работу.
Когда Лундстрем проснулся, солнце снова низко висело над лесом на другом берегу озера. Инари, заметно исхудавший и бледный, ел уху, одобрительно покачивая головой в ответ на то, что ему говорил Олави.
Олави показывал ему канат с завязанными на концах двумя петлями.
— Ты нырнешь, зацепишь петлею мешок или ящик, а мы втащим в карбас.
Опять с наступлением темноты товарищи отправились за оружием. Опять Инари снял с себя одежду и нырнул один раз, два и три…
Дрожащее тело растирали шерстяным одеялом. Инари немного отогревался, зубы переставали выбивать барабанную дробь, и он снова прыгал в ледяную воду. И почти каждый раз он подцеплял на петлю добычу. Холод проникал во все его поры, и вода отчаянно сопротивлялась его стремлению достичь дна, она выталкивала его все время на поверхность, набивалась в ноздри, заполняла уши.
«И люди ухитряются тонуть!» — злясь, думал он, после того как вода снова швыряла его, как пробку, наверх.
Теперь, когда он нырял, он говорил себе: «Сегодня это последний раз», — и все-таки опять нырял.
Так он нырял двенадцать раз, и друзья девять раз подымали драгоценный груз. И снова Олави, поглядев на измученного Инари, стал грести обратно к убежищу.
У Инари в голове стучали какие-то молоточки, уши ныли не переставая, и казалось ему — вот-вот лопнут барабанные перепонки. Лундстрем усиленно тер его шерстяным, уже ставшим мокрым одеялом. Но Инари, казалось, не чувствовал никаких прикосновений, и перед его глазами плыли, перемежаясь и растворяясь, красные, зеленые и желтые круги. Это было больше, чем мог выдержать человек.
Инари начинал терять сознание…
…Когда он очнулся, было уже далеко за полдень, и лес скромно и спокойно гляделся в зеркальную поверхность реки.
Он приподнялся и, опершись на локоть, осмотрелся. Около карбаса стояла торжественная тишина.
Ударяясь о ветки, упала шишка. Олави привязывал к концу каната тяжелый валун.
— Одиннадцать мест уже есть, — вслух подсчитал Инари, — осталось еще девять. — И про себя подумал: «На девять-то меня, пожалуй, хватит».
У него болела голова, и ему не хотелось есть. Он снова заснул и спал до вечера.
Олави и Лундстрем говорили, что не стоит Инари снова в эту ночь идти на работу, пусть он оправится и подождет одни сутки.
— Мы и так возимся больше, чем полагается. Коскинен сказал, что оружие должно быть на месте точно в срок, — ответил Инари.
И снова они выехали на карбасе к месту, где утопили оружие. И снова Инари скинул с себя одежду. Олави опустил в воду канат с тяжелым валуном. Инари мог держаться за канат, и его не так быстро выталкивала вода наверх. Этот валун можно было передвигать с места на место, и таким образом работа Инари облегчалась.
Он нырял и, держась одной рукой за канат, другой приспособлял петлю к связке винтовок или патронному ящику, и Олави с Лундстремом вытягивали груз и складывали на дна карбаса. Правда, один раз уже у самой поверхности ящик накренился и, перевернувшись, пошел на дно.
— Сатана-пергела! — выругался сквозь зубы Олави и стал втаскивать в карбас Инари, вынырнувшего с другого борта.
— Ну? — дрожа, спросил Инари.
— Все в порядке, — сказал Олави.
Когда товарищи вытащили последнюю связку, Инари уже не походил на живого человека. Он лежал на дне карбаса, запрокинув голову; из носа у него текла узенькой темной струйкой кровь. Он что-то бормотал.
Лундстрем, растирая распростертое тело, приблизил ухо к губам Инари и услышал торопливый шепот:
— Коскинен, я выполнил приказ…
Олави направил карбас в их старое убежище.
Разложили костер. Инари лежал у огня и спал с раскрытыми глазами. Глядя на него, Лундстрем долго не мог заснуть.
Утром Инари было плохо, как во время большой килевой качки. Он уткнулся головою в сосну и стоял, почти теряя сознание от подступившей к сердцу тошноты.
Около пяти часов пополудни Олави и Лундстрем вывели свой кораблик из речки в озеро. Они гребли по очереди. Инари лежал на дне челнока и уверял товарищей, когда ловил на себе их пристальные взгляды, что ему уже гораздо лучше, что к ночи он сумеет сменить одного из них на веслах.
Уже погасли последние огни в деревне, когда нагруженный карбас, пройдя наконец через все озеро, добрался до противоположного конца. Речка, соединявшая это озеро с другим, была очень узкая. С карбаса можно было веслом достать оба берета.
Деревню миновали быстро, молча притушив трубки, чтобы не обратить на себя внимания. В северных деревнях рано ложатся спать и встают на работу еще до рассвета.
Заслышав скрип весел, затявкала собака.
— Вот изба Юстунена, — улыбнулся Олави. — Не придется парню нашим самогоном угоститься.
Деревня была пройдена. Оставалось пройти водой километров сорок — сорок пять, а там на лошадях или оленях перебросить груз к селу через холмы. Друзья раньше предполагали в крайнем случае все перетащить на своих спинах. Но сейчас из-за болезни Инари это отпадало.
Под утро Инари попросил трубку у Олави.
Олави, просияв, протянул ему свою трубку и шепнул Лундстрему:
— Просит закурить… Слава богу, выздоравливает!
На этот раз они днем не пристали к берегу, шли вниз по течению реки, почти не берясь за весла.
Инари за обедом ел вместе с другими и даже похвалил похлебку.
К следующему утру вышли они в новое большое озеро.
Инари требовал уже своей доли в работе, но товарищи не давали ему сесть за весла.
Карбас был переведен через озеро вдоль берега, поросшего редким леском. Достигнув противоположного берега, они выгрузили всю поклажу из карбаса и устроились на ночевку.
Ничего особенного не произошло в эту ночь, если не считать того, что, привлеченный запахом испорченного сала, к связкам винтовок подобрался Микко Репполайнен, внимательно обнюхал их и, недовольно взмахнув «трубою», затрусил подальше от этой непонятной добычи. Это случилось, когда смена Лундстрема уже подходила к концу.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
С наступлением дня Инари и Олави, оставив Лундстрема сторожить оружие и патроны, погнали карбас с челноком к селению.
Водная часть маршрута кончилась, и посудина была больше не нужна. Чтобы не тратить лишнего пенни, Инари решил отдать карбас тому крестьянину, который предоставил бы в его распоряжение тягло на несколько дней.
Они причалили к берегу метров за сто до становища и пошли напрямик к селению.
Но как только они подошли к избам, из-за угла выскочили три человека; двое из них держали в руках заряженные браунинги.
— Руки вверх! — крикнул ленсман. — Наконец-то мы вас поймали!
— Я не думаю, что вы попали именно на тех, на кого охотились, — равнодушно сказал Инари.
— А это мы сейчас узнаем, — торжествовал ленсман и повел арестованных к карбасу.
Человека с браунингом Олави никогда не видел, а в третьем узнал Юстунена.
— Никогда тебе, паренек, не угощаться даровою выпивкой! — угрожающе буркнул ему Олави.
— Да разве я виноват? — разводя руками, сокрушенно отвечал Юстунен. — Меня самого господин ленсман обвинил в сообщничестве, и, чтобы доказать свою невиновность, я пошел с ним.
— Без лишних разговоров! — приказал ленсман.
Они подошли к карбасу.
Инари думал, что, если ленсман начнет их обыскивать, найденные при нем и Олави маузеры грозят годом тюрьмы, даже если и не будет в наличии другого обвинения. Поэтому он решил во что бы то ни стало не допускать обыскивать себя и в случае необходимости защищаться.
Пока ленсман был занят осмотром карбаса, Инари знаками и намеками пытался передать свое решение Олави. Но он так и не понял, усвоил ли что-нибудь из его сигналов Олави, когда рассерженный ленсман вылез из карбаса и стал ругаться.
Ленсмана очень расстроило полное отсутствие улик: ни самогонного аппарата, ни бутылей со спиртом, ни запаха сахара, из которого в тех краях гонят самогон, он не обнаружил в карбасе. Прямых улик не было. Он лишится премии в сто марок за открытие противозаконного самогонного гнезда.
— Я не понимаю: за что нас задержали? — жалобно обратился к ленсману Олави. — Я столько времени не видел родных и семью, и вот, когда я тороплюсь к ним, меня без всякой причины задерживают здесь…
Говоря это, Олави вытащил из кармана удостоверение, выданное ему начальником тюрьмы, что он действительно находился в заключении с такого-то срока до такого и является жителем Похьяла.
— Ведь я даже не мог за это короткое время, господин ленсман, заняться таким богопротивным делом.
Документ был убедительным, и ленсман поколебался и уже без всякого озлобления сказал:
— Если улик не будет, тогда суд вас освободит, а сейчас вы арестованы и препровождаетесь на сессию выездного суда в Сала.
— В Сала? — удивился и обрадовался Олави.
Конвоируемые ленсманом и его помощником, они пошли прочь от карбаса.
— Бежать сейчас нельзя, — прошептал Инари. — Ленсман устроит облаву по всему району, и тогда могут обнаружить наш груз. — Олави кивнул толовой. Поэтому они спокойно шли под конвоем.
Ленсман запер их в сарай с сетями и поставил стражников.
Товарищи заснули, покрывшись сетями.
Через несколько часов им просунули в дверь кашу, дали несколько вяленых рыбешек. После еды они снова заснули.
По их подсчетам прошло больше суток, когда дверь вдруг распахнулась и на пороге показался ленсман.
Он выглядел добродушнее и веселее, очевидно получив какие-то радующие его известия.
— Если вы дадите честное слово по дороге не убегать, я вас возьму с собой к судье — у меня есть дельце. В противном случае будете сидеть в холодной дольше на двое суток, пока я не возвращусь с обхода.
Делать было нечего, от транспорта оружия друзья и не собирались бежать, а там будет видно. Лишь бы только Лундстрем не засыпался.
«А ему так легко влипнуть, — думал Олави, — ведь он здешних мест не знает».
Правда, у него есть карта с ясной чертою маршрута, но в глубине души Олави не особенно доверял картам. Как бы отвечая на эти затаенные мысли, Инари успокоил его:
— Нет, Лундстрем, пожалуй, дождется нашего возвращения.
Они дали честное слово ленсману, который при этом обрадованно вздохнул. Ему тоже не улыбалась перспектива возвращаться после «дела» за арестованными, терять время и понапрасну стаптывать сапоги.
Сопровождали товарищей три человека: ленсман, его помощник, который все же из предосторожности держал в руке браунинг, и, взятый в качестве понятого, злополучный любитель выпивки длинноногий парень, старый наш знакомец Юстунен. Они шли по тропинке, еле приметной для глаза; временами тропинка совсем терялась среди высоких сосен и мшистых кочек. Ленсман шел уверенно, как гончая за зверем.
— Где два оленя пройдут, тут нам и большая дорога, — самодовольно улыбался своему знанию лопарских пословиц ленсман.
…К вечеру они подошли к стоявшему посреди леса одинокому торпу.
Без предварительного стука вся компания ввалилась в избу. Пришлось сгибаться, протискиваясь в низкие двери хижины. В нос ударило кислым.
Ленсман, оживившись, стал вынюхивать, где бы мог находиться источник этого аромата, и глаза его быстро бегали по почерневшим бревенчатым углам курной избы.
Все обитатели хижины безмолвно стояли перед пришельцами; на лицах был написан явный испуг.
Старый дед, лежавший на матраце в углу, и тот повернул голову, когда ленсман, расстегнув воротник пальто, заговорил, обращаясь к хозяину, который, делая вид, что происходящее вокруг нисколько его не касается, разворачивал для просушки листья табака.
Ленсман в таких случаях говорил, как положено законом, спокойно, отчеканивая каждое слово и очень любезно. К такой любезности владелец торпа не привык.
— Вы, наверно, догадываетесь, по какому делу я пришел. Я получил самые верные сведения, что в вашем доме практикуется тайное винокурение, и поэтому прошу вас немедленно принести сюда всю посуду, необходимую для этого дела; в противном случае я вынужден буду произвести обыск.
Хозяин молчал, он казался очень смущенным. Олави угадывал, что больше всего он смущен вежливым обращением ленсмана. Помолчав немного, хозяин возмутился:
— Позвольте спросить вас: кто сделал такое заявление? — И, сказав это, он взглянул на Юстунена, который пытался спрятаться за спиной Инари.
— Это мое дело, — сухо ответил ленсман, — по долгу службы я должен буду произвести обыск.
И обыск начался.
В избе нашли большой ушат киснувшей барды. Затем стали обыскивать двор, но аппарата не нашли ни в стоге сена, ни в поленнице дров, ни в навозе. Правда, под сеном помощник ленсмана нашел почти не тронутый мешок сахара. Улик было много, но необходимо было все же найти аппарат, а его-то и не было.
Ленсман, совсем обескураженный, мял в руке носовой платок, когда Юстунен, почтительно взяв его за локоть, показал на узенькую тропинку, едва-едва заметную, начинавшуюся сразу у поленницы.
Тропинка петляла и пропадала. Впереди шел Юстунен, мечтавший проглотить стаканчик крепкого самогону.
— В здешних местах самогон несравненно вкуснее, чем на юге, — мечтательно проговорил помощник ленсмана.
— Да там по преимуществу пользуются эстонским рецептом и гонят не из сахара, а из картофеля, — отозвался сам ленсман.
Олави и Инари передвигались почти машинально, думая о том, что сейчас делает Лундстрем, долго ли он будет ждать и как переслать ему весточку, если им придется задержаться надолго.
Ветка хлестнула по лицу Инари. Он вздрогнул и остановился. Другие тоже остановились. Вдали виднелся просвечивавший сквозь деревья огонек.
Нагибаясь, местами почти припадая к земле, ленсман пошел на огонек. Помощник, не спуская глаз с арестованных, шел за ним. Юстунен замыкал шествие.
Когда пробрались поближе, увидели — на пне сидит с довольным видом седобородый мужчина и поправляет огонь, изредка обращая глаза на вековые сосны, которые до сих пор его отечески оберегали; пожилая женщина доливает из ковша воду в бочонок с трубой.
Ленсман разрядил в воздух револьвер. У женщины выпал из рук ковш, и она повалилась на землю.
Самогонных дел мастер вскочил на ноги, как медведь, которого потревожили в берлоге, схватил прислоненное к пню охотничье ружье. Но он вовремя заметил два наведенных на него дула.
Через минуту ленсман, присев у пня, при прыгающем свете костра составлял протокол. Потом началось веселое уничтожение «завода». Огонь был потушен, котел опрокинут, деревянную лейку рубили в куски. Ушат, полный барды, был настолько тяжел, что ленсман с помощником и Юстунен с трудом его наклонили. Барда полилась на лесной мох.
— Какая жалость, что мы пришли так рано! — усмехнулся Юстунен. — Ну, право, приди через несколько часов — получили бы готовую выпивку.
Ему никто не ответил.
Мастер сумрачно смотрел на то, что делал ленсман.
Ударами топора помощник ленсмана разнес ушат в мелкие щепы. Женщина хмуро и сосредоточенно подобрала железные обручи.
Составив протокол и разгромив «завод», ленсман объявил мужчину арестованным, и все, не торопясь, пошли обратно через лес в хижину.
Ленсман наблюдал, знакомы между собой или нет старые его арестанты и новый, и под конец решил, что если и знакомы, то ничем не выдают себя.
Позади всех шла женщина, державшая в руках железные обручи.
Почти на рассвете вернулись они в одиноко стоящую хижину.
Спали долго, всласть, особенно винокуры, словно желавшие оттянуть срок прощания с домом. Когда все выспались, поздно уже было отправляться на ночь глядя в дальний путь, через поросшие густым лесом холмы и болота. Поэтому вскоре все снова залегли спать.
Олави спал тревожно, ему все снилась Эльвира, заливающаяся слезами над связкой оружия. Инари же спал так, словно отдыхал от тяжкой болезни.
Когда на рассвете, разбуженные ленсманом, все арестованные и конвой вышли из дому, Олави шепнул Инари:
— У меня предчувствие, что Лундстрем и оружие погибли.
— Довольно насчет предчувствий.
И они пошли в гору.
Под ногами осыпалась земля и катились с шумом мелкие камешки. Шли гуськом. И опять позади всех шла женщина, которую никто не приглашал в этот невеселый путь. Тропинка круто вела вверх, порою приходилось хвататься руками за колючие ветви елок, чтобы не соскользнуть вниз.
Утомленные, только после полудня остановились они на привал у шумного, пенящегося водопада; он срывался с крутизны и ревел как бешеный, перескакивая с камня на камень.
— Почему бы тебе не бежать? — спросил Инари мастера-самогонщика.
— Старики говорят: так гни, чтоб гнулось, а не так, чтоб лопнуло! И правильно говорят.
После этого ответа старик многозначительно замолчал.
Зато Олави от Юстунена в пути узнал о спиртном производстве больше, чем он раньше мог себе представить.
Далеко за полночь, измученные дорогой, арестанты и конвоиры пришли в село Сала. Олави, проходя мимо одного двора, толкнул локтем Инари:
— Здесь живет жена моя Эльвира.
И они пошли дальше.
— Отсюда уже можно бежать, — сказал Инари.
Их привели в арестантскую комнату. Там уже сидело человек восемь, и все по самогонным делам.
Суд должен был начаться завтра к вечеру — тогда приедет судья и явятся все вызванные повестками подсудимые и свидетели.
Олави и Инари нашли себе место на полу, среди спящих вповалку.
На другой день их повели на суд, в большую избу, разделенную на две комнаты.
В одной заседал суд. В другой ожидали вызова подсудимые вперемежку с многочисленными свидетелями.
Инари стал осматриваться, как бы лучше улизнуть.
У входа стоял вооруженный полицейский, но окна были не защищены решеткой. Правда, порою по улице проходили солдаты. Здесь теперь был расквартирован пограничный отряд. Это для Олави было новостью. Но если спокойно удалиться из помещения суда, то никому и в голову не придет остановить их на улице.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Лундстрем сначала спокойно ждал возвращения Инари и Олави с подмогой для переноски груза, беспорядочно наваленного на берегу и прикрытого свеженаломанными ветками.
Он чувствовал себя превосходно и отдыхал весь день, рассчитывая, что товарищи вернутся только под вечер. Он насвистывал знакомые ему старинные песенки, палкой сбивал шишки с сосен и елей. Но потом, когда подобрались сумерки, он забеспокоился.
Да, товарищам следовало бы уже возвратиться.
Солнце садилось далеко за озером. Беззвучно спускались сумерки.
Лундстрем встал с валуна, на котором сидел, и тревожно прошелся по берегу.
Еще полчаса назад все было так знакомо и понятно, а теперь холм вырос в высокую гору.
Метрах в двадцати от берега в лесу высилась муравьиная куча. Лундстрем подошел к ней. Муравьиная жизнь к ночи, очевидно, угасла, и он захотел потревожить ее, но раздумал. По муравейникам учил его Олави распознавать близость дороги. С какой стороны они покатее, с той — дорога. Надо проверить. И Лундстрем, определив более покатую сторону муравейника, пошел искать в сумерках дорогу. Олави был прав. Метров через двадцать он нащупал ногою еле заметную твердую тропку.
Лундстрем вытащил из-за пазухи план пути. Здесь начинался новый этап, и черта на плане указывала прямое направление на север, к селу Сала.
«Как мало осталось идти!» — подумал Лундстрем; он умел обращаться с чертежами — ведь он был квалифицированным металлистом. Он был прав: по линии полета птицы до Сала оставалось около тридцати километров. Наступил темный осенний вечер. Лундстрему стало холодно, он разложил костер подальше от берега, чтобы чужой глаз не приметил.
Товарищи все еще не приходили. Неужели с ними приключилось что-нибудь? Может быть, они попали в засаду, может быть, их убили, а он сидит здесь и ничего об этом не знает? Нет, этого не может быть. Просто дорога оттуда труднее, чем предполагали, с крестьянином сторговаться хлопотливее; они придут сюда уже сразу с лошадью.
Ладно, если они не придут через час, он пойдет им навстречу, и если не встретит, то, во всяком случае, разузнает, что с ними и куда они запропастились. Но тогда оружие останется без присмотра. И потом — куда идти на ночь глядючи? И напрасно это он разволновался. Ведь в случае чего один-то — или Инари, или Олави — добрался бы к нему.
Да что там, утро вечера мудренее.
И Лундстрем стал устраиваться на ночлег. Он постлал ветки и накрылся шерстяным одеялом Олави. Но он долго не мог заснуть, думая все об одном и том же, и деревья, колеблемые отсветами костра, казались ему похожими на старинные чудища, о которых говорится в детских сказках.
Спал он настороженно и несколько раз просыпался; ему казалось, что хрустит валежник, что пришли наконец долгожданные товарищи.
Но никто не приходил.
Наступил холодный, туманный рассвет. От росы одеяло отсырело и стало тяжелым. Солнце нехотя вставало где-то на краю земли, и Лундстрему стало вдруг ясно, что Инари и Олави попали в переделку.
Идти их выручать? Тогда можно самому попасться. И тогда оружие погибнет. Для чего же тогда его выкапывали, перевозили, для чего Инари столько раз нырял за ним в холодную воду?! Нет, нельзя отходить от оружия.
И тут ему пришла в голову блестящая идея: ведь они же решили, если не достанут лошадей, перетаскивать транспорт на своих спинах, а если так, то почему он один, в крайнем случае, не сумеет этого сделать!
Правда, это будет в три раза медленнее, даже, может быть, еще немного дольше, потому что у Олави спина шире и сильнее, чем у него, но все-таки он вполне может справиться и один. И по карте путь прочерчен, и он знает, кому передать транспорт. Фамилию Сунила он запомнил крепко.
И если он это сделает… нет, не если, а когда он это сделает, Инари и сам Коскинен проникнутся к нему уважением и скажут: «Да, Лундстрем, ты сделал большое дело».
А если вдруг Инари убит и никогда, никогда он его не встретит и не сумеет до конца оправдаться перед ним? Руки Лундстрема опустились, и он прошептал:
— Нет, Инари должен быть обязательно жив, а если он убит, тогда… тогда я, после того как перетащу все оружие, сам все расскажу Коскинену, и про Хильду тоже, и он наверняка все поймет. Значит, надо приступать к делу.
Лундстрем подымает связку винтовок. Он решает так: «Я пронесу ее три километра, потом приду за другой — и так до ночи перетащу все на три километра. Все сделаю в десять, самое большее — в двенадцать дней».
Дольше, чем рассчитывал Коскинен, но что же делать!
Он набивает мешочек едой: лепешки некки-лейпа, несколько вяленых рыб, полтора кило сахару, щепотка соли и горсть кофе. Он увязывает все это в шерстяное одеяло, сверток прилаживает ремнем, как противовес связке винтовок, и бодро взваливает груз на плечи.
Не очень тяжело — всего около двух пудов.
Лундстрем идет по тропинке и насвистывает свой любимый мотив.
Скорее бы все это дело сделать! Это правильный расчет — нести груз три километра, а не километр: меньше времени и сил уйдет на опускание, поднимание, перегрузку.
Тропинка подымается в гору, идти уже не так легко, как раньше, и к тому же ремень режет плечо. Надо бы его заново приладить. Нет, впрочем, это будет лишняя перегрузка. Лучше пронести все три километра, а там и поправить.
Вот и отлично — тропинка не петляет, она идет прямо и ведет уже вниз, можно наддать ходу.
Лундстрем идет быстрее, ноша подталкивает и гонит вниз, а тут ноги начинают завязать в болоте. Под кеньгами хлюпает вода, и сразу ногам делается прохладно.
Вот это уже ни к чему. Приходится с трудом вытаскивать уходящие в мох ноги, идти становится еще труднее. Пожалуй, не стоит двигаться по трясине, которая не хочет сразу отпускать ноги. Надо перепрыгивать с кочки на кочку, а кочки покрыты кустами багряной брусники. Ягоды гоноболи осыпаются, а кеньги Лундстрема беспощадно их давят. «Впрочем, если нагнуться и набрать горсть ягод, можно освежиться», — думает Лундстрем, но решает проделать это на обратном пути.
«Вот я уже и прошел с полпути… Нет, зачем же обманывать себя! Пройдено не больше километра. Все-таки это приятно, что здесь еще растет береза».
Но вот низина кончилась, почва становится все тверже, и тропинка опять начала карабкаться вверх. Подымаясь даже по отлогому склону с грузом за спиной и свертком, бьющим в грудь, легко потерять дыхание.
Лундстрем вскарабкался наконец наверх и увидел, что ему предстоит снова сойти в мокрую низину, чтобы затем снова подняться и, наверно, снова спуститься. Дальше нельзя было разглядеть: мешал лес.
И он пошел вниз. Вытаскивая кеньги из трясины, опять перепрыгивал с кочки на кочку, а груз ударял по спине и груди, тянул его, пригибая к земле.
Когда начался новый подъем, Лундстрем решил, что три километра уже пройдены и, нагнувшись, опустил ношу в мох, в стороне от тропинки. Вытерев пот, он оттащил груз подальше, чтобы не было видно с тропы, и пошел обратно, подбирая по пути влажные ягоды брусники и немного приторную гоноболь.
«Все идет прекрасно, только немного медленно», — думалось ему.
Он пришел на берег и остановился, вглядываясь в ту сторону, куда (уже минуло сутки с тех пор) уплыли на карбасе Инари и Олави. Он отлично запомнил, как беспомощно волочился на привязи за карбасом челнок.
На этот раз, как противовес связке винтовок, он приладил, использовав для этого одеяло Инари, патронный ящик и, подняв груз, снова отправился в путь.
Ноша была немного тяжелее, чем в первый раз, но зато дорога уже знакома.
Он шел молча. Груз стеснял его дыхание, и рассыпанные под ногами ягоды уже не привлекали его.
На этот раз он опустил свой груз на землю на вершине холма, пройдя лишь два километра. Ему показалось, что кто-то его зовет с берега озера. Обратный путь он почти пробежал, задыхаясь от радости, но… на берегу никого не оказалось.
Он приладил на другое плечо новую связку винтовок и, как противовес, патронный ящик и пошел по очень знакомой тропе.
Нет, первоначальный план был положительно плох. Пока без передышки тащишь три километра, совершенно выбиваешься из сил, и потом, на обратном пути, слишком много времени уходит на отдых. Гораздо правильнее будет так: пронести ношу всего лишь один километр — за это время не сумеешь выдохнуться, а на обратном пути можно отдохнуть. Этот план еще и тем лучше, что все время весь почти транспорт не уходит из поля зрения. Поэтому третью связку Лундстрем перенес лишь на километр, опустил на землю и пошел обратно за новой.
На берегу он разрешил себе отдохнуть примерно полчаса — ведь он уже прошел по прямой дороге двенадцать километров и перетащил не одни десяток килограммов на своих плечах. Он отломил кусок лепешки и, торопясь, почти не разжевывая, уничтожил вяленую салаку — нет времени наловить свежей.
После получасового отдыха не хотелось приниматься снова за работу. «Ну, еще минуточку можно повременить! — просил какой-то внутренний голос. — Ну, еще одну минутку!»
— Баста! — вслух решительно произнес Лундстрем.
От этого слова на душе как-то повеселело и плечи, казалось, на время перестали гореть.
Теперь он перетаскивал груз на один километр. Но с каждым переходом ноша становилась тяжелее и тяжелее.
Казалось, здесь в древние времена подымал свои высокие волны океан. По волшебному слову волны застыли, превратившись в землю, ощетинились лесом, и только между гребнями, между взлетами волн, сохранилась еще влага. И Лундстрем должен был то подниматься по этим каменным волнам, вытягивая на гребни груз, то сбегать вниз, а ложбины, где между поросшими брусникой кочками увязали кеньги, и нужно было, вытаскивая их, еще тащить давивший плечи груз.
Так по каменным волнам перетаскивал свой груз Лундстрем, и к солнечному закату, — а солнце закатывалось сегодня в тучу, — на берегу не осталось ни одной связки винтовок, ни одного оцинкованного ящика с патронами. Правда, почти весь груз находился всего лишь в одном километре от берега, и только одна связка — первая — в трех километрах и две — в двух. Около последней связки сидел на берегу Лундстрем и, не обращая никакого внимания на северный осенний, многоцветный закат, жадно смотрел в ту сторону, откуда должны были прийти товарищи. Но они не приходили.
У него ныла спина и дрожали ноги. Может быть, товарищи сейчас придут, ну, через каких-нибудь десять — пятнадцать минут. Выйдет из-за наволока Инари и скажет: «А вот мы и пришли». А Олави молча улыбнется. Как хорошо было бы видеть рядом с собой Олави! Но они все не приходят.
Вот они вернутся и увидят его работу, и Инари скажет: «Молодчага!» Не важно, что Лундстрем дело не довел еще до конца, — важно то, что он взялся за него…
И тут Лундстрему становится стыдно, он вспоминает произнесенные как-то мельком слова Коскинена: «Ничего не сделано, пока не сделано до конца».
Солнце уже село, а товарищи все не идут. Они, наверно, и не придут. А если вернутся, то как же узнают, куда он скрылся? Впрочем, наметанному глазу лесоруба Олави тропинка сумеет рассказать многое… А вдруг они погибли?!
И Лундстрем взваливает на плечо последнюю связку и последний ящик и идет по знакомой до тошноты темной тропе.
Он спотыкается почти на каждом шагу, но все еще тащит ношу сквозь дикие заросли кустарника. Все ветви тянутся к его ноше, и каждый сучок, словно злобствуя, хочет отнять ее.
Он взобрался на гребень большой волны, и тяжесть груза погнала его быстро вниз. Вот он уже прошел груду транспорта, оставленную на первом километре. Он во что бы то ни стало должен дотащить последнюю связку до второго километра. Если он остановится на первом сейчас, он не сумеет за ночь отдохнуть и все время будет просыпаться, слушать, не кричат ли ему с озера, а то еще, чего доброго, побежит сам навстречу случайному эху к берегу, и там, на берегу, его встретят пустота и отчаяние. Нет, Олави и Инари сами найдут к нему дорогу.
Его захлестывает порыв отчаяния. Он останавливается, со злобой ударяет дерево и успокаивается при воспоминании о том, что Инари нырять на озере было не легче, чем ему волочить это оружие.
Он должен меньше есть — осталось еще две лепешки и пять вяленых рыбешек. Но ведь есть же морошка, брусника, гоноболь, потом сахару по три куска на день, — и, произведя эти вычисления, он перекладывает неудобную связку на другое плечо.
Лундстрем добирается наконец до второго километра и, так и не собравшись с силами, чтобы разложить костер и закусить, ложится и тотчас засыпает.
Он спит и не слышит громкого полета и страшного гуканья белого филина. Он спит и не слышит, как быстроногий, похожий на собаку песец ходит около оружия и с вожделением глядит на блестящий в лунном луче оцинкованный ящик. Песцы очень, любят все, что блестит. Ему снилось, что он лежит на мостовой Эспланады и через его поясницу прокатываются колеса тяжело груженных телег. «Не надо!» — просит он неумолимых возчиков. Но те катят по брусчатке мостовой, норовя проехать прямо по пояснице и огреть его кнутом по плечам. Такой сон приносит мало облегчения, поэтому Лундстрем был очень доволен, когда проснулся. И еще доволен он был пустым, безоблачным, холодным небом.
Сегодня он не умывался, хотя вода была недалеко. Немного размявшись, он сам прикрикнул на себя:
— Ну, ну, марш на службу!
И когда он думал о Коскинене, об Инари, о товарищах, брошенных в сырые тюрьмы, о тех, для освобождения которых он тащит этот груз, — к нему постепенно приходило вселяющее новую силу ощущение своей общности со всем, что делается для революции, со всем, что делается в самых шумных и самых глухих местах прекрасной Суоми, в сердцах батраков, торпарей, лесорубов, рабочих…
И так он, перескакивая с кочки на кочку, перетаскивал все ближе к северу свой груз, тщательно прятал его от чужих глаз и по знакомой уже до одурения тропе возвращался за новой поклажей.
В этот день он перестал верить в возвращение товарищей.
В этот же день на него напал кашель.
Слава богу, пройден еще километр… Сколько же их еще осталось?! Вот подымается какая-то тяжелая незнакомая птица. Он бросает наземь свою поклажу, вытаскивает маузер и стреляет, но рука дрожит, три патрона пропадают напрасно.
В бессильной злобе опускает он руку.
И снова взваливает на плечи груз и тащится вперед.
Кончаются низины, и волны лесного океана как бы замерли перед огромным девятым валом — отсюда уже идет неуклонный подъем.
Лундстрем хочет поднять на плечо ношу, силы изменяют ему, и ноша рушится обратно на землю.
— Сатана-пергела! — озлобленно ругается он, и вместе со злобой приходят к нему силы.
Он взваливает на плечи ношу и начинает взбираться вверх.
Камешки, срываясь, ускользают вниз из-под ног, земля осыпается. Лундстрему приходится опускаться на четвереньки и, упираясь ногами, цепляясь руками за выступающие из-под земли узловатые корни, ползти, волоча свой груз, вперед. Скоро руки его покрываются царапинами, а сучья рвут брюки и куртку.
Ему приходится все чаще останавливаться, чтобы отдышаться; у него начинает кружиться голова.
На широкой площадке он оставляет свою ношу и спускается за новой. Но ему теперь надо пройти еще вперед без груза, налегке, чтобы высмотреть путь, места, где можно уверенно поставить ногу.
Потом он опять бредет вниз и снова волочит винтовки и патронные ящики.
Остановившись на площадке, отгибаясь назад, чтобы размять ноющие мышцы — так учили его в гимнастическом обществе, — он видит вершины деревьев, взбирающихся в гору, и думает: «Эх, хорошо было бы построить здесь канатную дорогу! Весь груз был бы поднят на вершину в два счета. Но канатной дороги здесь еще нет, и поэтому пожалуйте, господин Лундстрем, к своему грузу».
Он идет осторожно и тяжело дышит. Но вот он поскользнулся, и шерстяное одеяло, развязавшись, бросило ему под ноги патронный ящик и отпустило вниз связку винтовок.
Ящик ударил по ноге.
Связка, поднятая с таким трудом на высоту, летит, катится по земле, устремляется вниз. Она стучит, ударяясь о стволы.
— А, ты так? — кричит в отчаянии Лундстрем. — А, ты так?
Он, срываясь, прыгая, бежит за своей ношей, которая лежит, остановленная темной елью. Отдышавшись, он толкает груз перед собой по земле, потом поднимает на плечо и снова начинает подъем.
Он бережно несет связку.
Оружие! Разве в бессонные ночи перед восстанием не о тебе первая и последняя мысль? Разве перед боем, в битве и после схватки не о тебе первая дума бойца? Как выйти без тебя на улицу и строить баррикады, как драться без тебя со свиноголовым шюцкором, уничтожившим столько лучших сынов Суоми?
Кто расскажет о радости и гордости владения оружием, оружием, уничтожающим врага? Кто расскажет об отчаянии, с которым прятали и закапывали оружие разбитые красногвардейские отряды, сохраняя его для будущих битв, укрытых в соломе, в поленницах дров маузерах, наганах и браунингах? Оружие! Ты нам еще нужно, и мы сохраняем тебя и учимся владеть тобою, готовясь к новым боям.
Нет, Лундстрем не мог бросить на своем пути ни одной винтовки, ни одного боевого патрона. И он продолжал тащить их, несмотря ни на что, сатана-пергела! — несмотря на боль в пояснице, головокружение, недоедание и дождь.
Поэтому, не дотянув с сотню метров до вершины весь свой груз, Лундстрем заканчивает трудовой день. Он начинает подсчет. Считает отдельно патронные ящики и связки винтовок.
Что это? Почему не хватает двух ящиков и одной связки винтовок?
Он еще раз пересчитал — то же самое. Тогда он наломал сучков и против каждого ящика и каждой связки положил сучок, потом собрал их и сосчитал. Нехватка явная. Не мог же он подряд столько раз обсчитаться! А может быть, он на последнем привале оставил? Нет, не оставил. Но ведь нельзя ни за что поручиться. Как это нельзя, когда он твердо знает, что не оставил!
Ну, незачем мучиться, проще пойти вниз и посмотреть. И вместо того чтобы отдохнуть, как он это собирался только что сделать, Лундстрем быстро спускается с горы. Он на ходу осматривает кусты — ничего нет.
Он доходит до места последней стоянки — и там нет. Он медленно подымается к своему транспорту и, задыхаясь, снова быстро его пересчитывает.
Нехватка налицо.
— Что же делать? Что же делать? — бормочет он и медленно подымается на самую вершину.
Там полянка. Сразу размякнув и отяжелев, он садится на валун и закрывает лицо исцарапанными ладонями.
Ему кажется, что он громко, на весь лес, кричит и душа у него горит, а на самом деле он беззвучно плачет. И слезы, подступая волнами, душат его.
А далеко под ним расстилается закат, и стоят у дальних и близких озер тихие, раскрашенные осенним золотом и багрянцем лиственные и темной зеленью хвойные леса.
Вокруг так тихо, что можно услышать, как бьется сердце. Лундстрем отрывает ладони от глаз и видит это тихое великолепие северной осени. И свинцовый блеск озер.
Он медленно, про себя, начинает считать и насчитывает одиннадцать озер. И каждое имеет свой особый блеск, с розоватым оттенком от закатного света, и каждое окружено лесами. Лундстрем начинает приходить в себя.
Как хорошо он сделал, что поднялся сейчас на эту волшебную вершину! Не на этом ли камне пел Вяйнямёйнен свои руны?
Но солнце заходит, и этот прекрасный мир уходит от глаз Лундстрема. Он едва находит дорогу к своему транспорту…
Спуск удобен тем, что груз толкает вниз и не дает остановиться. Тяжесть заменяет разбег. Правда, иногда налетишь на дерево и больно ударишься, но все-таки это веселее медленного подъема, когда напрягаешь все мышцы ног, рук, спины и живота и все-таки почти не движешься с места.
Он лег на живот, чтобы напиться чистой, родниковой воды, и ему не захотелось вставать.
Несмотря на непрерывную ноющую боль, равномерно разлитую по всему телу, ему кажется, что он стал совсем невесомым. Но стоит присесть на кочку или на валун — и тело начинает ощущать всю свою неизмеримую тяжесть, которая гнет к земле.
Ночь застигла его у костра; он собирал в ладонь крошки хлеба, бережно отправлял их в рот и заедал пригоршней брусники.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Очередной день, шестой с тех пор как ушли товарищи, начался по-обычному. Но ему не суждено было по-обычному кончиться. Началась океанская рябь и зыбь кочковатых низин. Лундстрем научился уже различать тишину и поэтому услышал незнакомые лесные шумы — приближение людей — еще задолго до того, как они появились перед его глазами.
Он торопливо сошел с тропы, пошел в сторону, в лес; отойдя метров двадцать, сложил свою ношу, пряча ее за опущенными до земли ветвями раскидистой ели, и, тяжело дыша, вытащил маузер.
Он решил, если эти люди пройдут мимо, не заметив его, пропустить их беспрепятственно, но проследить до тех пор, пока они не минуют весь транспорт. Если же они остановятся, он пристрелит их из маузера, чтобы они не могли донести.
Вот — он увидел — с пригорка пошел вниз человек, за ним вышел второй. Он чуть не задохнулся от счастья. Не могло быть сомнения: то шли Инари и Олави.
И тогда, рыча от радости, Лундстрем рванулся к ним из своей засады. Они остановились и быстро, словно по команде, вытащили свои револьверы.
— Стой! — крикнул Инари и поднял револьвер.
Ну да, это был Инари, а за ним стоял Олави. Не с ума же он, Лундстрем, сошел, чтобы так нелепо обознаться!
— Стой! — повторил Инари, и, когда оскорбленный Лундстрем остановился, он, обернувшись к Олави, сказал: — Это какой-нибудь сумасшедший сектант.
Лундстрема душила радость.
— Инари! — наконец нашел он нужное слово и, сумев его выговорить, понял, что звуки, которые он издавал перед этим, не были похожи на человеческую речь.
— Да это Лундстрем! — воскликнул Олави.
— Лундстрем? — удивился Инари.
И тут Лундстрем взглянул на истерзанное свое платье, на грязные руки, вспомнил, что он уже столько дней не причесывался и не брился, и понял, почему его не узнали товарищи. Но они уже радостно жали ему руки и спрашивали о транспорте. Тогда, не умея еще собрать всех нужных слов, Лундстрем, торжествуя, отвел их к ели и показал спрятанную связку и патронный ящик.
— А где остальное?
Лундстрем повел их по тропе и, остановившись, громко сказал:
— Все.
Это было второе слово, произнесенное им после встречи.
Инари жарко пожал руку Лундстрему, и глаза Лундстрема засияли. Это была настоящая награда.
Товарищи навьючили на себя ношу и понесли ее вперед по дороге, по которой они пришли из села.
И опять наступила ночь и с нею куриная слепота. Но они еще долго сидели у костра и разговаривали. Олави сказал, что Лундстрем молодчага. И Инари глухо пробасил:
— Да.
Ужин сегодня Лундстрему показался пиром. Пили горячий кофе, ели свежие лепешки с маслом и бруснику. Олави рассказывал:
— Видишь ли, в чем дело. Разбиралось в этот день пятнадцать дел. Ну, напихано было в избу много свидетелей. Обвиняемые-то знали склонность свидетелей к выпивке и притащили с собой не одну бутыль хорошего самогона. И та женщина, которая за нами шагала, не напрасно шагала — она поставила в передней целую корзину самогона, да и «забыла» ее там. Ну, ребята, конечно, воспользовались «забывчивостью». Когда начали приводить к присяге свидетелей, большинство из них ни бе ни ме, а только буянили и кричали. Полиция набросилась на буянов, завязалась драка, а мы воспользовались свалкой и улизнули. Очень боялись мы, как бы тебя с транспортом не застукали и как бы ты не подумал, что мы совсем пропали. Вот и все. Теперь, я думаю, послезавтра к вечеру придем на место.
— Нет, не придем, — отвечал Лундстрем. — Мне тоже сначала казалось, что я быстрее все перенесу. Прибавь еще денек-другой.
И они замолчали. Когда Инари отошел немного, чтобы набрать хворосту, Лундстрем взволнованно сказал Олави:
— Олави, у меня несчастье!
— Что?
— У меня почему-то не хватает двух ящиков и одной связки. Честное слово, я нигде их не оставлял.
Он боялся, что Олави не поверит ему, но Олави закусил губу и, словно вспомнив что-то очень неприятное, нехотя ответил:
— Все в порядке. Так и должно быть. Это я нарочно тогда сказал, что все вытащено из озера в ту последнюю ночь на карбасе. Я боялся, что Инари пойдет еще под воду и не выплывет. Я хотел спасти Инари.
Вскоре они заснули.
Утром первым проснулся Лундстрем, разбудил товарищей — и снова началась страда.
Через несколько дней они дошли до последнего привала перед селом, и Инари, оставив Лундстрема и Олави стеречь припрятанное в зарослях оружие, отправился разведать, как переправить транспорт дальше.
У парома стояло несколько телег; коричневые «шведки», распряженные, ожидали своей очереди для погрузки. Возчики молчаливо сосали трубки.
— Не сегодня-завтра надо вытаскивать панко-реги, — сказал один из них, поглядев на небо.
Нечего было и думать о том, чтобы сегодня удалось переправить оружие дальше. Для этого надо было пойти на север, к баракам, разыскать Сунила, а тот сам должен договориться с надежными возчиками. Когда Инари вернулся к товарищам, Олави сказал:
— Оружие здесь припрятано неплохо. За Эльвиру я поручусь, как за Коскинена. Она пойдет к Сунила и передаст ему, что транспорт доставлен.
Поздней осенью, утром, пришла к Эльвире маленькая девочка, дочь деревенского пастуха, сунула ей в руку записку, сказала, что просил ее передать дядя в лесу, когда она собирала грибы и ягоды, и убежала.
Эльвира прочитала записку один раз и другой. Потом прибралась, взяла шесть штук круглых лепешек некки-лейпа, кусок оленьего мяса, кофе, сахару, кусок масла, положила все в мешок, взяла крынку с молоком и потихоньку ушла в лес.
Она шла по едва приметной тропинке; потом тропинка затерялась в трясине. На кустиках гоноболи замерзали голубые ягоды.
Эльвира шла в сторону от деревни и перепрыгивала с кочки на кочку. И вдруг сильные руки обняли ее, и она увидела сияющие в жесткой щетине небритого лица темные глаза. И Олави воскликнул:
— Все в порядке, ребята, раскладывайте костер!
Эльвира увидела еще двух парней. Олави взял из ее рук мешок. Они стали есть лепешки и разрывать зубами доброе оленье мясо.
— Ты совсем такая же, как и была, — не сводя с нее глаз, сказал Олави.
— Олави, почему ты не пришел прямо домой? Папа будет просить тебя…
— Тише! Нельзя, Эльвира. Никто не должен знать, что я был здесь. И про этих товарищей тоже. Понимаешь?
— Значит, мы опять расстанемся?..
И они ушли в лес, подальше от товарищей.
Он целовал ее и рассказывал, что по ту сторону границы власть в руках лесорубов и батраков, а на них хотят напасть лахтари. Он обнимал ее и говорил, что срок его каторги кончился и что он с товарищами привез оружие для лесорубов и батраков, и если про это узнают, то и его и товарищей повесят.
Она говорила, что все время думала о нем и как это хорошо, что у него снова длинные волосы. Неужели он не хочет увидеть, как выросли Нанни и Хелли?
Он говорил, что скоро увидит их и будет с ними, что оружие они спрятали и что она должна дать знать об этом Сунила — он работает лесорубом у акционерного общества «Кеми», в двадцати километрах на север, — и он должен прийти за этим оружием и переправить его на пароме дальше, туда, в бараки, где живут лесорубы, и что это очень и очень важно.
— Я из-за тебя таяла, как льдинка на солнце!
Они вернулись к костру.
В медном котле закипал кофе, и молчавший до сих пор Лундстрем попросил, желая показать, что знает обычаи севера, соли заправить кофе. И Эльвире стало совестно, что она впопыхах забыла положить в мешок соли, но паренек ее успокоил:
— Ничего, и без соли выпьем кофе…
Эльвира смотрела, как исчезали они за деревьями, потом, чтобы скрыть от самой себя слезы, нагнулась и стала собирать сучья и, набрав полный мешок, пошла домой.
Уже стемнело, когда она пришла. Нанни, не раздевшись, спала на кровати.
Распрощавшись с Эльвирой, товарищи пошли обратно и остановились в лесной сторожке, километрах в двух от того места, где в зарослях ельника подо мхом было спрятано оружие. Когда они подходили к сторожке, Лундстрему чудилось, что они получат новый груз и понесут его опять к селу, к остальному транспорту. Плечи его так привыкли к ноше, что, казалось, тосковали по ней.
После плотного ужина наступил глубокий сон.
Ночью пошел густой, липкий снег и сразу рассыпал по лесу звериные, птичьи и человечьи следы.
Весь день, не выходя, товарищи провели в избушке.
— Про какую гармонь говорила Эльвира? — полюбопытствовал Лундстрем.
Но Олави отмахнулся:
— Дело прошлое, — и как-то ласково улыбнулся.
На другой день пришла утомленная Эльвира и сказала, что Сунила знает все и через два дня придет за оружием.
Олави и Инари решили пойти на лесозаготовки. Лундстрем хотел поехать на юг, уже по железной дороге.
Они не успели далеко отойти от Сала. В соседнем хуторе их ждала новость.
Ленсман только что собрался и уехал в Сала вместе с двумя молодцами из местной организации шюцкоров.
Две женщины отыскивали в лесу около Сала ушедшего оленя. Нашли они его около кучи вкусного мха, и под этим мхом было скрыто много оружия.
Надо бы этим бабам молчать, но они перепугались и побежали к ленсману и все, как перепуганные сороки, выложили ему. Ленсман, взяв в подмогу отделение расквартированной в селе части, пошел в лес и, подтвердив протокольно бабьи россказни, конфисковал находку.
Теперь, говорят, местные «активисты» получат конфискованное оружие. Но интересно знать, откуда это оружие могло появиться в наших местах. Правильно говорят, что в эту зиму произойдут разные неожиданные события.
Товарищи уже не слушали этих рассказов и пересудов. Ясно было одно: транспорт провалился. Это — больше, чем могло вынести самое крепкое сердце.
И они стояли ошарашенные среди двора, боясь произнести слово и поднять глаза друг на друга.
«Коскинен ошибся во мне», — горько думал Инари.
«Значит, все было напрасно», — ныла душа Лундстрема.
Олави думал о том, что творится сейчас с Эльвирой, и, потупя глаза, молчал.
И ни один из них долго не мог произнести ни слова. Постигшее их несчастье казалось безмерным.
Наконец, еле шевеля пересохшими и бледными губами, Инари выдохнул:
— Товарищ Ленин… товарищ Ленин учит нас никогда не сдаваться.
— Ленин организовал революцию, а мы провалили оружие, — с отчаянием сказал Лундстрем. — Мы должны достать оружие — не это, так другое. Для чего же мы остались в живых, если поручение нами не будет выполнено!
Больше говорить было не о чем.