В Суоми — страница 2 из 9

ГЛАВА ПЕРВАЯ

В конце 1919 года всех здоровых парней прихода, достигших двадцати лет, призвали, ощупали их мускулы, постучали пальцами по спине, признали годными и направили в казарму. Унха, знавший все тяготы жизни торпаря и лесоруба, тоже был с этими ребятами, но в казарму не пошел, а отправился на север, на лесоразработки. Через два месяца нашли его в лесной хижине, арестовали и в наручниках отправили в город Улеаборг. Там он в первый раз увидел железную дорогу. Наручники натирали ему кожу у запястья.

В Улеаборге зачислили Унха в северный егерский батальон; всего прослужил он в армии год и восемь месяцев, из них — два месяца штрафных за дезертирство. Восемь месяцев из этого срока отбывал он в пограничном отряде поручика Лалука.

Здесь Унха научился владеть оружием — винтовкой русского образца 1891 года, трехлинейной и облегченной винтовкой японского образца.

Поручик Лалука на судьбу свою не жаловался, но в глубине души считал себя обиженным. Мало того что ему приходилось жить в этой окаянной местности, в пограничной холмистой тундре, сюда присылали для службы самых отпетых ребят, прямо из дисциплинарных рот.

— Лечь!..

— Встать!..

— Бегом марш!..

— Кру-у-у-гом!..

И Унха стискивал челюсти, — шестнадцать килограммов колотили по спине, и винтовка в его руке становилась скользкой от пота.

Командиры обращались с ними как с собаками; правда, поручик Лалука был лучше других, он по вечерам приходил в казарму и читал вслух стихи старика Руннеберга и рассказы Юхани Ахо.

«Мы ждем своего Александра, своего завоевателя, который пойдет, предшествуемый финляндским знаменем и сопровождаемый финской культурой… Юная и великая Финляндия объединит свое царство от Балтики до Берингова пролива, охватывая Ледовитый океан. Будем ждать; эта надежда поддержит нас вплоть до новой и отрадной великой борьбы…»

Здесь поручик задыхался от восторга и думал, что, может быть, ему суждена судьба Великого Александра. И не понимал, почему эти мысли не заставляют волноваться солдат?

Они сидели, глядя куда-то мимо него, и как будто ни о чем не думали. Но они думали.

Нимеля думал, что если еще раз его ударит фельдфебель по лицу, то он убежит, как Эйно в прошлом году, в Швецию.

Керанен вспоминал про письмо из дому. Он уже боялся получать письма из дому — ничего в них не было хорошего.

Унха думал о том, что в этом году кончается его служба, он еще успеет поработать в лесу, — как это хорошо: вдыхать морозный сосновый воздух и наваливать раскряжеванное дерево на панко-реги, — и еще он думал, что завтра вечером он пойдет в Рабочий дом — его пригласили рабочие, там будет спектакль; а фельдфебелю он скажет, что ходил в клуб шюцкоровцев.

Лехтинен думал о девушке, розовощекой и крепкогрудой, которая подарила ему на память подвязку.

Пененен за спинами товарищей мерно, в текст речи поручика, посапывал в дреме. Он сегодня два часа стоял под ружьем — в наказание. За плечами был мешок с песком, а когда кончились эти два часа, под ногами было мокро. Снег растаял.

И только один Таненен, вылупив свои рачьи глаза на офицера, вслушивался и старался что-то сообразить. Но в голову лезла разная чертовщина. Например, какое хорошее сукно пошло на мундир господина поручика или почему ему так нужен какой-то Берингов пролив, когда сейчас на берегу озера такая благодать. Золото, багрянец, сквозная желтизна березовой листвы и тихая, гладкая-гладкая, зеркальная вода. Эх, разложить бы костер, слушать, как медленно потрескивают сучья, и, пожалуй, спать…

Поручик на судьбу не жаловался, но ему втайне было обидно, что сидит он в такой глуши, где никаких событий произойти не может и нельзя проявить себя инициативному, боевому человеку.

В воскресенье вечером солдат отпустили из казармы, и они пошли в клуб шюцкора.

Там были девушки, и приехавший из города седой, бородатый лектор рассказывал о голоде в России и о том, что надо помочь «страдающим братьям карелам». И все сидели, слушали и ждали танцев.

Унха вспомнил про спектакль в рабочем клубе и пошел туда.

За ним увязался старик, который прихрамывал и говорил:

— Вот и карелы братьями стали, а я помню: этот же лектор — только совсем черноволосым он был тогда — приезжал к нам лет двадцать назад и разорялся, что нельзя пускать коробейников из Карелии, что эти карелы православные и что никто из честных финнов ничего покупать у карелов не должен и в дом их пускать непатриотично…

— Времена меняются — и песни меняются, — безразлично процедил Унха и, обогнув военный пикет, поставленный по приказанию господина поручика, чтобы солдаты не заходили в Рабочий дом, с заднего крыльца пробрался в зрительный зал.

Шла трагедия «Ромео и Джульетта». Среди публики был еще один военный.

— Это вы нам показываете кукиш, мессер?

И другой нагло отвечал:

— Никак нет. Совсем не вам я кукиш показываю. Я так, сам по себе, показываю кукиш, мессер!

Весь зал грохотал от смеха.

И когда эти чудаки Монтекки и Капулетти бранились и хватались за деревянные мечи, было очень забавно.

А время шло, вечерняя поверка приближалась.

Надо было вернуться в казарму к десяти. Но не хотелось уходить, не узнав, что будет в конце пьесы.

Фельдфебель пришел в клуб шюцкора, стал на пороге зала и переписал в свою записную книжку всех, кто здесь был, потом пошел в казарму, чтобы произвести вечернюю поверку.

По дороге его встретил поручик. Он шел под руку с фельдшерицей — круглолицей девушкой, смотревшей на него с обожанием; в руках ее был пузырек со спиртом из больничной аптеки. Девушка только что приехала из соседнего прихода, где ее сестра работала заведующей почтовым отделением, и привезла секретный пакет поручику и несколько писем, которые он прочитал сразу же в передней клуба Суоэлу-скунта и пошел искать фельдфебеля, а она пошла с ним.

Фельдфебель очень удивился, видя свое начальство в таком волнении. Поручик сказал:

— Подтянуть всех, отпуска из казармы прекратить. Сказать дозорным и передать на заставу: если увидят подводы или лодки, которые идут с нашей стороны в Карелию, не замечать их, не обыскивать и не расспрашивать сопровождающих.

Он еще раз повторил свое приказание и радостно спросил:

— Понимаете?

Фельдфебель сказал, что понимает, хотя ему и не все было ясно.

Поручик, по-военному щелкнув каблуками, так что брызнула осенняя грязь, взял фельдшерицу под руку и пошел к себе, а фельдфебель отправился передавать многозначительный приказ и производить обычную вечернюю перекличку.

Окончив ее, он распустил солдат и пошел к Рабочему дому.

Пикет был снят, шел дождь. Фельдфебель взошел на крыльцо и стал ждать.

А на сцене люди умирали от любви, и Унха, забыв о вечерней поверке, жадными глазами смотрел на пестрый сумбур, и его одолевало настоящее горе.

Он забыл о времени, он не помнил, как очутился на крыльце, и, лишь увидев широкую спину фельдфебеля, в десятый раз читавшего афишу, почувствовал, что погиб…

Когда фельдфебель зашел к поручику, на диване у него полулежала фельдшерица; прическа ее была растрепана, а сам поручик, застегнутый на все пуговицы, сидя за столом, громко читал книгу Юхани Ахо, обращаясь скорее не к единственной слушательнице, а к портрету молодого героя Евгения Шаумана, застрелившего царского генерал-губернатора Бобрикова:

— «Финляндия — то же, чем некогда была Греция, и финский народ есть другой греческий народ. Разве нет у нас островов — таких же, как Эгейский архипелаг? Разве мы не так же победоносно боролись с насилием, как они? Ведь у нас также были свои Фермопилы и свой Саламин, и мы также спасали западную цивилизацию…»

— Осмелюсь доложить, — наконец решился прервать офицера фельдфебель.

— Да, — неохотно остановился поручик Лалука и помрачнел.

— Опять один из солдат вместо клуба шюцкора вечер провел в Рабочем доме. Как прикажете быть?

— Кто?

— Унха, тот, который имеет два штрафных месяца.

— На неделю в холодную!

И фельдфебель, не желая мешать любовным утехам господина поручика, щелкнув каблуками, откозырял, а поручик взял книжку и, обращаясь к портрету, снова начал вкрадчивым голосом:

— «Финский язык богат и силен и благозвучен не меньше греческого. И с помощью этого языка мы создадим литературу, которая вытеснит все прочие, мы создадим финскую цивилизацию, новую, свежую культуру, которая победит все старые и отжившие. И кто знает, может быть, в нашей среде явится когда-нибудь новый Александр Великий».

И тогда фельдшерица подошла к нему, положила руки ему на плечи.

А солдат Унха пошел в холодный и темный карцер и там на воде и хлебе отсидел положенные семь суток; он ругал Лалуку страшнейшими из всех ругательств, которые мог придумать, — монтекками и капулеттами…

По окончании срока службы Унха был демобилизован и пошел работать в лес, нанялся вальщиком в этом же приходе у акционерного общества «Кеми», на участке Керио. И все же ему еще два раза пришлось встретиться с поручиком.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Первая встреча произошла тогда, когда поручик, едва только установился санный путь, поехал по рабочим баракам вербовать добровольцев в «карельскую» армию.

Белая карельская авантюра уже началась. Отдельные отряды лахтарей добрались до моста через Онду на Мурманской железной дороге и подожгли его. Реакционные газеты кричали о долгожданной и чудесной победе финского оружия, финского духа и требовали немедленного объявления войны Советской России. Была открыта запись добровольцев в карельские отряды. Маннергейм поднял бокал и провозгласил тост «за независимую Карелию».

Английская делегация в Лиге наций и спичечный король Ивар Крейгер подготовляли «материалы», которые должны были оправдать затеянную ими авантюру в Карелии. Поручик Лалука, разъезжая по округу, был уверен, что победа близка и неотвратима. После победы над Советской властью, думал он, надо будет размыслить над тем, каким топом разговаривать с Британией, когда финская армия дойдет до Урала. Он был убежден, что лесорубы будут записываться в добровольческие отряды толпами…

Когда сани застревали в прикрытой легким снегом, но еще не замерзшей грязи, он волновался, торопился, сам помогал вытаскивать их и, запахивая на ходу медвежью полость, ехал дальше. Однажды он попал в одну из лесных хижин, где помещались лесорубы. В нос ему ударил запах портянок и тяжелый дым простого табаку. Бревенчатые стены были черны от копоти.

Он успел сказать только несколько слов, а люди уже заторопились, стали выходить из хижины.

— Господин офицер, нам пора идти на работу, — сказал один из лесорубов, которого товарищи называли Сунила.

Другой спросил, будет ли по случаю восстания «братьев карелов» повышена заработная плата и обойдется ли без мобилизации.

У поручика Лалука першило в глотке и подступали слезы к глазам от спертого воздуха. Он поспешил выйти, а лесорубы, проваливаясь по пояс в снег и увязая в еще не замерзшем болоте, пошли на работу. Скоро поручик услышал стук топоров.

— Это молодую елочку рубят, — сказал один лесоруб другому.

Тот прислушался и согласился.

Солнце сияло в каждой снежинке наста, сосны стояли прямые, высокие. В этом редком лесу было очень много света и было приятно дышать.

Поручик Лалука шел по лесу и думал: «Какая благодать, какое богатство, как хорошо!» Он встретил надсмотрщика, который спорил с пожилым лесорубом.

Тот упрямо твердил, что плата маленькая, лес редкий, приходится ходить и выбирать деревья.

— Больше ходим, чем работаем, а снег глубокий; ни к черту не годный лес, и без прибавки работать никто не станет: на кеньги не выработать!..

— Так ты, Сара, мне угрожаешь забастовкой? — громко, чтобы слышал поручик, спросил десятник.

Лесоруб замолчал, а потом сказал:

— Я тогда перейду на другой участок.

Поручик прошел мимо. А он-то был уверен, что добровольцев будет много — в армии просить сапоги не приходится.

Марьавара жил в лесном бараке рядом с Каллио, а по другую сторону было место Унха. Марьавара мечтал отдать в школу своего восьмилетнего сына, чтобы он стал пастором и пригрел его старость, но дневного заработка в этом проклятом году хватало только на еду, и то при большой бережливости. Мысли о судьбе сына не оставляли Марьавара, и он иногда делился ими со своим соседом Каллио.

А Каллио, набивая табаком свою трубку, смеялся и отвечал:

— Сын тогда о тебе забудет, купит гармонь и будет ее бедным парням давать в аренду.

Марьавара очень сердился и обращался тогда к Унха. Тот поддакивал ему, а потом совсем некстати говорил о том, что в Советской России простой батрак и лесоруб может стать офицером и даже министром.

Засыпая, Марьавара видел во сне своего сына проповедником. Ему очень нравилась егерская шапка Унха с бараньей отделкой, и он обменял ее на свою и в придачу дал фунт колотого сахару.

Как-то вечером в их барак, когда они уже собирались спать, пришел поручик Лалука и стад горячо говорить о Карелии, о великой Финляндии и о том, что в добровольческих отрядах хорошо кормят, обувают и одевают (Марьавара стал внимательно слушать), можно будет кое-что подработать, и, вероятно, каждому участнику освобождения дадут по гектару строевого леса и пахотную землю, а лес в Карелии отличный. И… все молчали.

Каллио думал, что и здесь леса хватит каждому по гектару. И вдруг вспомнил о том, что ему на сплаве говорил Инари и как он тогда ничему не поверил.

«Черт дери, куда запропастился этот Инари, и почему Сунила надул, не зашел за мною осенью, и где он теперь раскряжевывает сосны?..»

А Унха радовался тому, что барак полутемный и поручик не узнает его.

Никто почему-то не записывался.

Десятник объявил, что записываться можно у него утром, перед работой, и вышел вместе с поручиком из барака.

— Что касается записи, то многие бы записались, но… У них это принято называть солидарностью, а поодиночке их уломать совсем не трудно. Вот увидите, — сказал десятник офицеру.

А Каллио говорил в бараке:

— Много их таких ходит по баракам! Пусть сами идут и воюют, если нравится.

Унха долго не мог заснуть и все рассказывал другим, уже засыпающим товарищам, как ему жилось в армии под этими проклятыми капулеттами.

Марьавара тоже долго не мог заснуть и утром пошел к десятнику, и записался в Карелию добровольцем, и в барак не вернулся. Унха, узнав об этом, догнал Марьавара — он бежал за ним два километра, проваливаясь в снег, — и, отдышавшись, сказал:

— В таком случае отдай назад мою шапку!

Но Марьавара ответил:

— Обратно я не меняю.

Унха сначала схватился за финский нож, висевший у пояса, затем у него отлегло от сердца, он только обругал Марьавара темным человеком и ушел.

А поручик Лалука, рассерженный, поехал обратно; лошади бойко втаскивали сани на пригорки, мимо бежали тундровые леса, дымились лесные озера. Досадуя на неудачу своей миссии, поручик заснул и проснулся уже в селе.

Около избы играли с большим медвежонком две девочки.

— Нанни, Нанни, сойди с дороги! — закричала старшая.

Офицер въехал в село.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Инари пришел на лесозаготовки в начале января.

Было очень холодно, и люди согревались только в работе. Но работы всем не хватало, и лесорубы с заткнутыми за пояс топорами, со свертками своих вещей, отыскивая работу, шли от одного лесного барака к другому, а на морозе есть хочется больше, чем в жарко натопленной горнице. Они знали, что огромные ящики — по сто шестьдесят килограммов — американского сала были доставлены к лесопромышленным складам акционерных обществ, как только установился санный путь.

Свиной шпик был заготовлен на чикагских бойнях для американской армии. Но война кончилась, мир в Версале был подписан, американская армия демобилизовалась, и огромный запасы сала некуда было девать. Сало уже начинало протухать, и тогда стало абсолютно ясно, что американские капиталисты не могут спокойно смотреть, как вымирают от голода целые области Европы, опустошенные войной.

Американское сало пошло по «сходной» цене (оно дважды было оплачено выигрышем войны) в кредит (самый выгодный вид займа — заем товарный) с немедленной доставкой (оно уже начинало портиться) в Европу.

Акционерные лесные общества в Кеми обрадовались возможности дешево достать корм для своих лесорубов. Впрочем, сало обходилось дешево только господам акционерам: лесорубы же платили за него больше чем вдвое. Хороший хозяин на всем заработает: на труде лесоруба и на стоимости пищи. Правда, тем, кто работал на заготовках, сало давали в кредит, и кладовщик только записывал выдачу на особых листках. Записи принимались во внимание при расчете.

Дело было поставлено хорошо, точно, никто не мог пожаловаться, что у него из получки высчитали больше, чем он забрал. Правда, все ворчали, что шпик обходится слишком дорого и, если бы не кредит, никто не стал бы его брать.

— Но разве есть такая страна на земле, где рабочие не жалуются? — глубокомысленно спрашивал десятник-надсмотрщик, краснолицый Курки, затягиваясь ароматнейшим дымом египетского табака.

Безработных могла согреть работа, но работы не было. Слишком много приходило ребят с юга. Все они были своими парнями, но работавшие на лесозаготовках лесорубы поглядывали на них исподлобья.

— Как бы из-за них не снизили нам плату, — сказал Унха.

— Тогда забастуем, как весной, — ответил Каллио и вспомнил Сунила в его ярко-красной куртке, пылавшей, как костер в лесу.

Отличнейшая была куртка, хороший был парень. Они условились с ним встретиться к зиме. Но это дело не вышло. Каллио проиграл шулеру весной почти весь свой заработок и пошел помочь немного Эльвире по хозяйству. Ведь это такая славная женщина, а у него не было никого родных на этом свете… Разве Унха уже заснул и не слушает его? Нет, не заснул. Так вот, Эльвиры он на месте уже не застал. Домик, паршивый, по правде сказать, был брошен, окна наглухо забиты досками, а дверь замкнута — как будто стоило оберегать всю эту рухлядь! Прямо смех разбирает. Соседи рассказали, что за Эльвирой приезжал зимой отец и забрал ее, двух дочерей, взял корову и повез к себе домой. Интересно, что скажет на это сам Олави, когда выйдет из тюрьмы. Он, наверно, не ожидал, что Эльвира так скоро забудет его и вернется к отцу. Но вернее всего, что Олави никогда никуда не вернется, хотя он и здоровяк.

Унха уже не слушал товарища. После дня тяжелой работы сои не заставлял себя ждать.

— А если из-за этих безработных опять снизят оплату, тогда надо будет бастовать, — бормотал, поворачиваясь на другой бок, Каллио.

Но оплату на этот раз не снизили, потому что парни, которые искали работу, тоже понимали, почем фунт лиха, и не хотели сбивать цены, как бы солоно им не приходилось, а также и потому, что фирме нужно было срочно выполнить заказы, чтобы получить из Англии новые, еще больше. Забастовка была фирме сейчас особенно невыгодна.

Инари пришел на рассвете, когда лесорубы уже выходили из бараков. В бараке Каллио жили девятнадцать человек, а в соседнем семнадцать. Между этими бараками была выстроена конюшня.

За поясом у Инари торчал отличнейший топор, и большая сумка за плечами была туго набита вещами. Каллио встретил его на пороге и страшно обрадовался.

— Ну, вот кого не ожидал встретить!

Радость его не знала пределов. Он даже не заметил, что Инари продрог.

— Есть работа здесь? — сухо спросил Инари, видимо не желая распространяться перед незнакомыми.

Каллио чуть было не обиделся.

— Ты один, без возчика и без товарища? — удивился он. — Как же ты не нашел себе компании?

— Здесь и артельно работы не найдешь, не то что в одиночку, — сказал подошедший к ним Унха. — Идем, Каллио, пора.

— Погоди секунду, это ведь мой лучший друг, — сиял Каллио.

— Так это и есть тот самый Олави, о котором ты рассказывал?

Услышав имя Олави, Инари насторожился.

— Нет, это Инари. Про него я тебе ничего еще не рассказывал, а есть что порассказать.

И они пошли в лес на работу.

Инари остался один. Он вошел в барак.

Сразу было видно, что здесь нет хозяйки. Огонь в каменном очаге затухал, и горький дымок щекотал ноздри.

Осколок грошового зеркальца, бреясь перед которым видишь только клочок бороды, был прикреплен к столбу, поддерживавшему бревенчатую крышу, скаты которой одновременно были боковыми стенами. На одной из постелей храпел человек.

Инари подошел к нему и растолкал.

— Эй, пора на работу! Потеряешь место!

Тот поднял на Инари мутные глаза и снова опустил тяжелую голову. Он был болен.

Когда вечером возвратились парни с работы, уже закипал кофе и Инари возился у очага с видом старожила.

— Ему плохо! — показал Инари на больного.

— Понимаешь, нет горячей жратвы, только кофе, а остальное всухомятку, — говорил Унха.

— Куда же ты высыпал все свое барахло из мешка? — спросил Каллио.

Но Инари так взглянул на него, что он сразу прикусил язык и почувствовал себя обладателем какой-то новой тайны. Он знал характер Инари, знал, что Инари не может жить без разных секретов. Но разве Инари теперь станет что-нибудь скрывать от него, после того что было осенью? Ладно, наедине он все выспросит у него.

И Каллио свысока посмотрел на Унха, который ничего не знает, и затянулся дымом из трубки.

Парни закусывали, запивая второпях непрожеванные куски сала горячим кофе.

Разговаривать было лень, веки смежал сон.


Инари положительно повезло с работой. В барак зашел десятник Курки и сказал:

— Из вашего барака один сегодня не вышел на работу. Если он чем-нибудь недоволен, то пусть идет ко всем чертям, на его место найдутся десятки.

Никто ничего не ответил, и от молчания Курки, очевидно ожидавший возражений или оправданий, рассвирепел еще больше, он побагровел и громко закричал:

— Пусть сейчас же собирает манатки и убирается вон!

Тогда Унха сказал:

— Господин десятник, он совершенно больной и, наверно, скоро умрет, тогда мы его и вынесем на улицу. — И он кивнул в ту сторону, где лежал больной.

Десятник посмотрел на больного и сказал уже спокойнее:

— У нас здесь не больница. Но, конечно, если он не может выйти, пусть отлеживается денек-другой.

И тут выступил Инари и сказал, что вот он сегодня пришел и не имеет еще работы, что он с благодарностью стад бы на место больного, пока тот не выздоровеет, потому что десятник сам понимает, что возчик и один вальщик — это не то, что возчик и два вальщика.

Гнев отошел от сердца Курки, и вежливый разговор Инари понравился ему.

— Это меня не касается, я веду расчеты с возчиком, но, если он тебя возьмет, я возражать не буду. Ну, ладно, спите с богом!

И он вышел.

— Тоже, хлопает дверью, как помещик, — проворчал Унха.

Возчик жил в том же бараке, и он скоро поладил с Инари.

Каллио буркнул возчику как бы невзначай:

— Ты не пожалеешь: я его знаю, это отличнейший работник.

— Ладно, ладно, срядились уже, — сказал возчик и с сожалением поглядел на больного. — Эх, что я скажу его жене, если он отдаст богу душу. Односельчане ведь. — И пошел задавать лошади корм.

Возчик действительно не прогадал. Инари работал по-настоящему. Он владел топором, как художник карандашом, или нет — как парикмахер бритвой. Финский топор кирвас — узкий, клинообразный, слегка скошенный по линии острия, — в его руках был сущим клинком фехтовальщика.

Всей своей работой он опровергал старую мудрость: от большого дерева много щепок. У него щепок в работе было мало. И умел он брать дерево низко, так что пни были у него самые маленькие, а выход древесины большой.

Что это был опытный лесоруб, видно было и по тому, как ловко он при раскряжевке умел размечать самый хлыст, так, чтобы получить наибольший выход делового леса.

Да, возчик был доволен. Он даже подумывал о том, чтобы оставить у себя Инари и тогда, когда больной выздоровеет.

Унха, увидав работу Инари, сказал своему другу:

— Хотел бы я так владеть топором.

— Это еще ничего, Солдат, а ты посмотрел бы Инари на сплаве!

Унха все еще не потерял своей военной выправки, и среди товарищей за ним установилась кличка «Солдат». Они принялись раскряжевывать поваленное дерево, срезать ус и ветви. Потом вместе с возчиком наваливали они бревна на панко-реги, и тот медленно вез эти бревна по просеке на заморенной «шведке» к заснувшей до далекой весны речке.

Разговаривать было некогда. Платили сдельно, за каждое бревно.

По воскресеньям не работали. Брились перед осколком зеркала, дулись в карты и через воскресенье ходили мыться в баню. Это был настоящий праздник.

Инари и тут повезло. Барак, в который он попал, стоял недалеко от лесной бани.

Около этой бани был еще склад акционерного общества и дом, где жили «господа», а в другую сторону, на расстоянии метров пятисот, стояли добротные бараки, где помещались лесные объездчики, все до одного шюцкоровцы. Бараки же лесорубов были разбросаны по всему лесу на расстоянии от двух до семи километров от бани и от «господского» дома, где жили десятники и находилась контора.

Мыться в бане приходилось наскоро, потому что в очереди ждали свои ребята, все достаточно грязные и продрогшие.

Инари, встретив в бане Сунила, не мог с ним вдосталь наговориться.

Каллио, окруженный белым густым паром, видел, как разговаривали Сунила и Инари и как они даже не удивились, встретив друг друга неожиданно в этой лесной, душно натопленной баньке.

«Значит, это не неожиданность, значит, они как-то сговорились». И опять он начал сердиться на Инари за какие-то секреты. Ведь он-то ему, в случае чего, помог бы, как осенью.

Ночью, за все это время впервые, Инари видел сон.

Ему снилось, что он живет в городе, большом и прекрасном. Вот он идет по мосту домой, на остров. В комнате сидит его жена — это Хильда.

— Вот, слава богу, наконец встретились…

Он обнимает и жарко, до головокружения, целует ее, а она поднимает на него глаза и шепчет:

— Тише, Инари, сын спит!

Да, он совсем забыл про сына, а тот дремлет, уронив голову на стол. И он снова целует Хильду, и она прижимается к нему. И надо же было проснуться в такую сладкую минуту!

В бараке отчаянно холодно.

Рядом стонет больной. Ему, кажется, стало немного лучше.

У очага возится, раздувая огонь, Каллио. Хорошо бы завести хозяйку!

К Инари подходит незнакомый лесоруб и насмешливо говорит:

— Что же ты, приятель, не признаешь? Или не помнишь? А я тебя хорошо запомнил.

Инари вздрогнул и мысленно выругал себя за то, что не может сразу вспомнить, где он видел это лицо. Перед ним стоял лесоруб, каких тысячи бродят по северу нынче, когда топору на свете места нет.

— Ну, тогда я напомню. Я сторожил тебя в девятнадцатом году, когда ты сидел, арестованный англичанами, в Княжей Губе. Как тебя списать в расход хотели, ты тоже забыл?

Да, это был один из бойцов финского легиона, организованного англичанами и взбунтовавшегося против них в 1919 году.

— Приятно встретить старых знакомых, знающих толк в жизни, — обрадованно сказал Инари и протянул руку бывшему легионеру. — Много старых легионеров здесь?

— Есть.

И опять потянулись дни каторжного труда (по сорок — пятьдесят пенни за дерево); дни, когда уходишь из холодного барака, с зудящей от насекомых кожей, еще совсем затемно, и, приступая к работе, вдруг замечаешь, что весь лес наполнен розовым светом, а все сосны и ели как бы озаряются изнутри; дни, когда приходишь домой в густой темноте, промокший от снега, с ноющей поясницей, и, закусив всухомятку, валишься, как подрубленное дерево, спать.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

В субботу вечером Инари побрился перед осколком зеркальца, почистился и, поспав несколько часов, задолго до рассвета, захватив свой опустевший мешок, куда-то ушел на лыжах. Каллио изумился, не найдя его утром на месте.

Начинало смеркаться, когда Инари, возвращавшийся с тяжелым мешком за плечами, дошел до лесозаготовок акционерного общества. Карманы его были набиты письмами, захваченными с почты для передачи лесорубам, и газетами для конторы. По дороге нужно было зайти в барак, где жил Сунила, чтобы передать ему письмо и кое о чем договориться.

Но договориться ему не удалось.

Когда он подходил к бараку, оттуда вышел десятник Курки в сопровождении Сунила. Курки сразу же узнал лесоруба, понравившегося ему с первого раза своей вежливостью.

— Откуда идешь?

— А из села, с почты. Письмо принес.

— Ну, передай, что есть для этого барака, и пойдем вместо — нам ведь по дороге.

Инари отдал письмо Сунила и пошел вместе с десятником Курки через лес домой.

При медленной ходьбе можно было продрогнуть. Но Курки, очевидно, медленную ходьбу считал признаком собственной важности, и к тому же он был одет гораздо теплее, чем Инари.

Он шел и все время старался показать Инари, что он, десятник, птица высокого полета, и если разговаривает с Инари почти как с равным, то это потому, что он добр и любит приличных работников.

Тут Инари вспомнил, что он захватил газетку для конторы, вытащил ее из кармана и отдал Курки.

Десятник сказал, что без очков он плохо разбирает печать, и спросил, чем это у него так плотно набит мешок.

— Да так, разной дребеденью, по просьбе ребят купил в лавочке.

— И чего это они вдруг деньги тратят, когда можно у общества взять в кредит?

Кстати, не говорили ли ему на почте, когда придет кассир с деньгами для выплаты жалованья? Жаль, что ничего не слышно. Что рабочие говорят насчет задержки платы? Привыкли. А ведь у общества деньги есть. За обществом, пусть не беспокоятся, ломаного пенни не пропадет. Пусть работают хорошо. Общество умеет ценить хороших работников. Сам он, Курки, думает, что сейчас, когда, судя по газетам, так здорово идут дела на бирже и ожидаются крупные заказы, общество, наверно, все наличные деньги бросило на игру, на акции, на биржу, потому и произошла такая задержка. Тут десятник испугался, что он, пожалуй, хватил через край в беседе с простым лесорубом, и замолчал. Так они некоторое время шли молча.

Молчание нарушил Инари. Если у господина десятника есть хороший табак или сигары «Malta» или «Fennia», он с удовольствием купил бы: в чем, в чем, а в табаке и кофе он не может себе отказать. В этом грошовом ларьке в селении нет хороших сортов.

Курки немного смягчился: да, он мог бы уступить штук десять хороших сигар, но, понятно, за наличные. Потом они снова шли молча, но разговаривать на этот раз начал уже Курки.

Между прочим он рассказал, что в их бараке есть молоденькая хозяйка, славная девчонка Хильда.

— Как зовут? — переспросил Инари.

— Хильда!

— У меня есть знакомая девушка, тоже Хильдой зовут!

— А-а… — протянул десятник.

Они стояли уже около барака, в котором жил Инари. Было совсем темно в лесу, когда он вошел в берлогу, где ютилось около двух десятков крепких, сильных ребят.

— Нет, ты только подумай, Унха, у него опять полный мешок, — сказал Каллио и стал прятать карты в задний карман брюк.

Инари, как бы не обращая внимания на слова Каллио, громко, на весь барак, сказал:

— А тебе, Каллио, есть письмецо.

Это было совсем неожиданно. У Каллио не было ни жены, ни сестры, ни родителей, ни братьев, ни даже невесты. И кто бы мог знать его адрес?

— Может быть, ты перепутал и письмо это мне? — вступил в разговор старик возчик. Он уже целые две недели ждал писем из дому: ему не терпелось узнать, скостили ли недоимку и что принесла корова — телку или бычка.

Каллио подошел к очагу и, распечатав письмо, стал медленно при неровном красноватом свете углей читать.

Белый огонь в очаге — к оттепели, красный — к морозу.

После конфирмации Каллио не часто приходилось что-нибудь читать.

Он медленно разбирал написанное фиолетовыми чернилами письмо-воззвание:

«Товарищи рабочие севера! До вас дошли слухи об организованном и поддерживаемом финскими буржуями налете белобандитов на Советскую Карелию?..»

От напряжения и близости очага Каллио сделалось жарко. Он продолжал читать про себя:

«…Вооруженные силы брошены в наступление на Советскую Карелию. Там они грабят привезенный для карельских рабочих хлеб, жгут дома, пытают и убивают советских работников и учителей. Они пытались разрушить железнодорожные мосты, чтобы помешать движению и помешать рабочим, которые взяли власть в свои руки, строить свое хозяйство…»

— Ребята, он получил письмо от невесты из Похьяла, — пошутил Унха и смутился оттого, что Каллио даже не обратил внимания на его шутку.

«…Это дело финских белогвардейцев.

Каждый финн — рабочий севера — знает, что там, где находится шюцкоровец, лахтарь, егерь, — там кровный враг рабочего».

— Всегда так бывает, — недовольно ворчал старик возчик, — кому на все наплевать и кто ничего не ждет, тому обязательно придет письмо, как мороз к январю.

— Да брось мешать, ты, заноза! — обозлился наконец Каллио. — Письмо-то вовсе не мне одному написано, а нам всем, ребята!

— Так все и будем читать, — обрадовался Унха и выхватил письмо из рук Каллио, — Я буду вслух, я в казарме приучен уставы и молитвенники читать.

И вот они — Каллио, Унха, возчик, ожидавший вестей из дому, возчик, с которым работал Инари, и бывший легионер — читают это неожиданное письмо у очага. Инари куда-то вышел. Остальные уже засыпали.

— «Товарищи!

Предприниматели хотят снизить нашу заработную плату, они хотят войны с Советской Россией. Мы в тысяча девятьсот восемнадцатом году не смогли их сбросить с наших плеч… Мы вынуждены были повиноваться и ждать. Финский народ хочет вечного мира с Россией рабочих и крестьян. Мы не хотим войны. Настало время действовать! Довольно ждать!»

— Это правильно, — перебил чтеца возчик.

— Что же делать? — озабоченно спросил бывший легионер.

Унха, не останавливаясь, ровным и тихим голосом продолжал читать:

— «Товарищи! Пусть наша весть пройдет между стойкими революционными борцами с быстротою молнии. Пусть наша весть обежит закопченные сажей бараки, захватит низкие хибарки, товарищей, которые проводят ночи у костров».

Унха продолжал читать:

— «Пусть они забастуют и грудью встретят финского белобандита, стремящегося захватить Советскую Карелию, — и для блага Суоми сведут с ним счеты…»

В барак вошел Инари, и никто не заметил, что снова мешок его был пуст.

Он подсел к товарищам.

Унха деловито читал:

— «Товарищи! Это не обман: вас не соблазняют большой военной добычей, разными обещаниями, как это делают белогвардейцы. Вас призывают стать под знамена коммунистической партии, чтобы нанести смертельный удар белобандитам.

Прочь расхлябанность! Долой трусость! Если белогвардеец победит в Карелии — он сразу же пойдет в наступление на нас. Пусть никто не подумает: «Сперва другие, а потом уже я».

Другие уже начали.

Смелые северяне уже ходят по лесам, уничтожают белобандитов. Докажите и вы, что если на сторону белобандитов за их неправое дело встанут сотни негодяев, то у нас тысячи честных рабочих борются за правое дело.

Финский рабочий должен подавить, уничтожить, стереть с лица земли поход финских бандитов.

Руки прочь от Советской России!

Это дело нашей чести!

К действию, товарищи!»

— Эх, жаль, что я тогда выпустил этого проклятого капулетта Марьавара с моей шапкой! — прервал опять себя Унха.

— Да читай же, Солдат, дальше!

— Дальше немного:

«Да здравствует трудовая Карельская Коммуна! Да здравствует пролетарская революция!

Финский коммунист Коскинен».

Когда Инари услышал это имя, произнесенное вслух, он, хотя и знал чуть ли не наизусть текст этого послания, весь вспыхнул от гордости за человека, чья подпись стояла в конце листовки.

В этот момент в барак вошел десятник Курки. Инари бросился навстречу.

— Как это любезно с вашей стороны, что вы занесли мне сигары! — быстро заговорил Инари, становясь в проходе. — Извините, сколько я вам должен? Только-то? — спросил он, переплачивая сверх действительной стоимости сигар почти вдвое.

«Ценит мое расположение к нему», — подумал Курки и решил в будущем устраивать этого ладно скроенного парня на работу около себя.

— Я пошел прогуляться и решил, отчего бы не зайти в ближний барак?

— А мы здесь письмо одно из дому вслух читали, — продолжал Инари.

— Какие новости?

— Ничего особенного. Впрочем, там рекомендуют то же, что рекомендовал нам приезжавший сюда поручик Лалука: отправиться в Советскую Карелию… — вызывающе начал Каллио, но Инари так строго взглянул на него, что он замялся и, не сложив письма, комкая его, стал запихивать в карман.

Курки ничего не заметил и продолжал, пересчитывая монеты, говорить, казалось, для одного только Инари:

— Это, наверно, будет прибыльное дело. В газете написано, что мы получаем огромный заказ из Англии. Одних только телеграфных столбов миллион. Шутка ли! А там, в Карелии, превосходный лес.

Затем он, не прощаясь, вышел из барака, едва заметным жестом пригласив Инари следовать за собой. Отойдя в сторонку, стоя на утоптанном, скользком снегу, Курки шепнул Инари:

— Ты парень честный, я зашел сказать тебе, что в наших местах, по утверждению полиции, водятся агенты красных. Имей в виду: за каждый неблагонадежный разговор имеешь пять марок. За каждого красного — пятьсот марок. А ведь это не работа!

И он, многозначительно подмигнув ему, пошел к конторе.

«Отлично! — подумал Инари. — Значит, в нашем бараке у него шпиона нет. Отлично!»

Инари подумал еще о том, что сегодня он разнес четыре письма. В четырех бараках, значит, прочли это послание. Оно долго не будет залеживаться в одном кармане, оно пойдет дальше.

Да, это послание прочитали во всех бараках и в бараке, где жил Сунила. Остролицего и такого белобрысого, что брови казались совершено стертыми, Сунила парни очень любили. Он умел пошутить. Вот и сейчас, перед сном, он говорит своему соседу:

— А может быть, лучше отдать это письмо десятнику?

Но сосед после письма стал серьезным, он думает о другом и хочет убедить Сунила в своей правоте.

— Ты подумай, я работаю никак не хуже товарища, а возчик мне платит меньше. «Ты, говорит, молод еще, через несколько лет будешь получать, как мужчина». Разве я виноват, что мне девятнадцать лет? Ведь я работаю, как положено.

И, не дожидаясь ответа, он со злостью плюет на холодный пол.

— По таким порядкам топора и то не оплатить, — говорит другой лесоруб и продолжает начищать свой медный котелок.

В этом бараке котелок служит вместо барометра — к непогоде он всегда темнеет. Вот и сегодня он немного потемнел. Должно быть, завтра будет непогода. Лесоруб усердно чистит свой котелок.

Большая Медведица горит голубым светом на черном небе, и если пойдет небольшой снежок, то каждую снежинку, каждую звездочку со всеми ее тончайшими узориками можно разглядеть поодиночке.

А Хильда, засыпая у очага, думает о том, что, может быть, явятся сюда ее осенние хозяева из экспедиции.

Все спят.

Медный котелок начинает снова темнеть.


Метель пришла через несколько дней.

Вечером Инари, мокрый от пота и снега, вошел в барак. Почти все были на месте. Кто сушил шерстяные носки или свитер, кто чинил расползавшиеся кеньги, кто на вилке поджаривал себе ломтик хлеба с куском сала, — все только что пришли из леса, — и вдруг среди всего этого гомона и медлительной суеты Инари увидел знакомое лицо Коскинена: коротко подстриженные седоватые усы пожелтели от табака, под глазами мешки.

Инари метнулся было к нему, но сразу застыл под его ровным и спокойным взглядом.

Коскинен смотрел на него так, как будто видел впервые. И продолжал таким же ровным и спокойным голосом разговаривать с лесорубами.

Инари сидит как скованный.

Коскинен медленно прожевывает свой ужин, спокойно вытаскивает из кармана зубочистку и начинает ковырять в зубах. Затем он лениво спрашивает у Инари:

— Как заработки?

Инари с трудом разжимает зубы и отвечает в тон:

— Поработаешь — узнаешь! — Он видит, что Коскинен одобряет теперь его поведение, и показывает на изодранные штаны товарища: — Вот, на штаны не хватает.

— Да, все в долгу, — подтверждает возчик.

И пожилой лесоруб говорит:

— От комариного сала не растолстеешь!

У Инари сердце бьется так, что ему кажется, все в бараке должны слышать, а он, с видимым равнодушием посасывая трубку, пускает в сторону едкий дым дешевого табака.

— Для кого сигары сохраняешь? — ехидно спрашивает Унха Солдат.

Но Инари не обращает сейчас на него ни малейшего внимания.

— Работа есть? — продолжает допрос Коскинен.

— А ты вальщик или возчик?

И так продолжается разговор — о нормах выработки и оплате, о сортах древесины, о санном пути. И когда Инари говорит обо всем этом, ему хочется кружиться от радости. А он должен быть спокойным и даже не подавать виду, что знает этого человека с седеющими подстриженными усами, глубокими морщинами на еще не старом лице, человека, олицетворяющего сейчас для него мозг, волю и бесстрашие революции.

В бараке были еще два незнакомых лесоруба.

Коскинен едва заметным движением головы пригласил Инари выйти из барака на воздух.

ГЛАВА ПЯТАЯ

— Ты не плачь, Хелли, дай я сказку тебе лучше расскажу! — успокаивала дочку Эльвира.

Наверное, такой же белобрысой и розовенькой, пухлой и голубоглазой была и сама Эльвира семнадцать лет назад. И так же льняными хвостиками болтались косички с вплетенными в них ленточками.

— Не плачь, капелька, послушай, я тебе сказку расскажу… Вот здесь, где теперь наша деревня, одна только избушка стояла, а далеко вверху, на этой же речке — другая. И жили в этих избушках люди и друг про друга не слыхивали. И вот пошла раз девушка, которая в верхней избушке жила, в лес веники ломать. Связала много веников, да один-то в воду уронила. Поплыл этот веник по речке и приплыл вниз, сюда, к нашей избе. Вышел парень на берег дрова колоть, видит веник и думает: «Если веник по реке приплыл, стало быть, вверху люди живут, надо познакомиться». Собрал он лепешки, соль — и в дорогу…

— Простоквашу, — добавляет нетерпеливо Хелли.

— И простоквашу, — соглашается мать. — Нашел одинокую избу. «Чем так, врозь, жить, лучше вместе, — сказал он девушке и привел ее сюда, и стали они жить вместе. Так наша деревня и началась.

Эльвира умолкла, прислушиваясь к голосу отца.

Он провожал из внутренней горницы фельдшерицу и жаловался на зятя:

— Ну, казалось бы, помирились мы с ним, я ничего ему не вспоминаю — ни про тюрьму, ни про то, что дочь со двора увел, — а он, как медведь какой, все сердится, в дом вместе со всеми не хочет идти жить, обособился в бане, запирается там, живет, никого не пускает. Я ему и говорю: «Все отдаю за дочерью, только образумься ты наконец…»

И старик, осторожно ступая по половикам, прикрывающим скрипучие половицы крепкого дома, проводил свою собеседницу на крыльцо. Эльвира слышала, как фельдшерица, спускаясь по скользким ступеням, утешала его:

— После тюрьмы всегда дичатся.

Когда отец проходил обратно через горницу, Эльвира, возмущенная и обиженная тем, что ее отец совсем посторонним людям рассказывает о разладе в семье, прошептала с укором:

— Папа!

Старик услышал боль в голосе дочери, и ему стало неловко.

— А разве ты сама не хочешь, чтобы Олави перешел жить в дом? Зачем такому работнику пропадать?

Хелли расплакалась.

Теперь старик уже дал себе волю. Он злился за то, что ему было неловко перед дочерью, о которой он так заботился.

— Не умеют воспитывать детей! Разве ребенок должен плакать? На, Хелли, на, не плачь. — И он снял с полки кофейную мельницу и опустил в ее воронку горсть кофейных зерен. — На, Хелли, крути, мели!

Слез как будто и не было. Глазенки восторженно заблестели, пухлые ручонки потянулись к мельнице.

— Так мели, крути, — приговаривал дед. — Видишь, она не плачет.

Но тут от ровного хруста перемалываемых зерен и скрипа мельницы проснулась младшая, Нанни, и, увидев свою сестренку за таким увлекательным делом, потребовала своей доли в этом замечательном занятии. Но она была еще так мала, что даже дед не решился доверить ей кофейную мельницу. Впрочем, она скоро утешилась и вцепилась ручонками в белые баки старика.

Конечно, Эльвира сама бы хотела, чтобы Олави переселился из бани в дом. Конечно, она хотела бы спать каждую ночь, обнявшись с ним. Но она хорошо знала также и то, что Олави еще должен находиться пока там, где он сейчас находится.


Она вспоминала, как однажды вечером, когда ветер наметал у крыльца глубокие пуховые сугробы, когда снег валил хлопьями из низкого неба, без стука вошел в горницу Олави.

Старик закрывал Библию, прочитав свою ежедневную порцию. Бабушка уже спала вместе с девочками, а Эльвира пахтала масло. Она счистила веником снег с тужурки мужа, и Олави, отряхнув снег с кеньг, подошел к старику. Тесть, готовясь встретить зятя, раньше, наедине с собой, повторял не раз, что будет ему говорить, но сейчас растерялся и молча протянул руку.

— Здравствуй, блудный сын! Три снега сошло с тех пор, как мы расстались. Четвертый лежит, — сказал он словно нехотя.

Все выходило не так, как он себе представлял.

Эльвира переставляла с места на место горшки со сметаной. Только спокойное дыхание матери и девочек да отдаленное завывание ветра в печи и однообразное тиканье часов нарушали тишину.

Старик развязал кисет и протянул Олави:

— Угощайся. Славный табак.

Олави протянул руку за мелко нарезанным табаком. И тогда отец сказал:

— Ну, осмотрись здесь после клетки. Рад, наверно, что вырвался? А потом отдохнешь — и за работу.

И старик обрадованно ухватился за известный и привычный разговор о коровах, овцах, молоке и ценах на рынке.

Олави слабо поддерживал разговор и наконец сказал, что хотя сейчас и поздно, но он не может спать в доме.

— Одолели насекомые, — словно просил извинения он, — надо истопить баню.

Старик улегся спать, а Эльвира пошла за дровами.

У самой поленницы догнал ее Олави и, прижав свои губы к ее губам, радуясь, заговорил:

— Насекомые — это так, для слова, а на самом деле — я с товарищем, и никто не должен знать, что он здесь. Он будет жить в бане, и я с ним, дорогая моя девочка!

Эльвира спросила:

— Значит, ты снова скоро уйдешь от меня?

— Скоро. Через несколько дней. Только это, помни. Эльвира, в последний раз мы расстаемся. Потом я скоро приду, и мы будем всю жизнь вместе.

Они стояли у поленницы, ветер сметал с нее сухой снежок и бросал в их лица.

— Через две субботы мы будем вместе. На всю жизнь!

Эльвире захотелось петь, и она, набрав охапку дров, пошла в баню.

В холодной бане сидел человек.

— Здравствуйте, — хмуро сказал он и зажег лучину.

Это был тот молодой, коренастый, неловкий парень, которого она видела еще в прошлый раз, когда они доставляли сюда оружие. Его звали Лундстрем.

Пока Лундстрем оставался один, он думал о том, что вот наконец-то и они хоть несколько ночей проведут под крышей, хоть несколько дней не придется ломать голову над тем, где и как переночевать. Думал о том, что вот они пообтрепались и стали похожи на тех путешественников, на которых в детстве он мечтал быть похожим, и что, наверное, в слесарном деле его обогнали ребята. Но все это скоро должно кончиться.

Когда Олави вернулся в баню с ворохом попон, двумя подушками (одеяла у них были с собой), Лундстрем, нераздетый, крепко спал на лавке. Олави будить его не стал, постелил себе и, засыпая, все еще чувствовал у своей шеи горячее дыхание Эльвиры.

Так Олави поселился с Лундстремом в бане. Они сидели там, не выходя иногда по целым дням.

Олави запретил входить к нему кому бы то ни было, за исключением Эльвиры.

Старик обижался на зятя, раскидывал умом, искал примеров в Библии, ходил советоваться с фельдшерицей, и она терпеливо объясняла ему, что такие случаи упорной нелюдимости наблюдаются у людей, находившихся долгое время в заключении, но что скоро это пройдет.

— Ему надо снова привыкать к миру, привыкать к людям.

— Да как он может привыкнуть к людям, когда он их не видит? — горестно замечал старик.

Он хотел видеть зятя совсем нормальным человеком, к тому же ему был нужен работник.

Поздно вечером, когда все село засыпало, занесенное снегами, Олави и Лундстрем, крадучись, выходили из бани и становились на лыжи. Озираясь, не следит ли кто за ними, они шли один за другим, в затылок, по одной колее, к лесу.

Впереди шел Олави, он был без палок; за ним с палками шел Лундстрем. Для него, горожанина, бег на лыжах был спортом, приятнейшим развлечением; он ходил на лыжах хуже Олави, для которого становиться на лыжи было так же естественно и необходимо, как вдыхать воздух и пить воду.

Уйдя за несколько километров от селения в лес, они добирались до кустарников, занесенных по самые вершины сыпучим снегом, и по известным лишь им одним приметам находили нужное место.

Найдя это место, они начинали разгребать снег, вытаскивали спрятанные в молоденьком ельнике, погребенные под густым слоем снега связки винтовок, снова засыпали разрыхленным снегом оставшийся груз и, разметав следы, взваливали винтовки на плечи, становились на лыжи и возвращались в баню.

Если бы какой-нибудь запоздалый охотник случайно набрел на лыжню, еще не успевшую подернуться свежим снежком, он подумал бы, что перед ним этой дорогой прошел только один человек. Он узнал бы это, взглянув в стороны на разрыхленные лыжными палками кружки на снегу.

Один конец был не меньше трех километров.

Тот, кто когда-нибудь вставлял свою ногу в ремешок лыжи, понимает, что значит идти без палок, прокладывая путь по еще рыхлому снегу, с грузом, давящим плечи.

Они входили в баню, предварительно убедившись в том, что никто за ними не следит, сваливали свой груз на дощатый пол, на скамью, а если успевали, шли и второй раз за ночь. Так они должны были перетащить двенадцать тяжелых связок.

Баня была курная, и на бревенчатых стенах и в пазах, проложенных коноплей, годами оседала сажа. Они стали похожи на лесных угольщиков, или смоловаров, «на смоляных молодцов», как говорил Олави.

Они развязывали принесенные связки. Винтовки отсырели, отдельные части покрылись ржавчиной. Олави и Лундстрем должны были их вычистить, смазать, полностью приготовить к действию. И ждать…

И так ночью они ходили в лес за оружием; потом, вернувшись в баню и закусив тем, что приносила из дому Эльвира, принимались за работу. Они разбирали механизм винтовки, чистили каждую деталь до блеска, смазывали, перетирали и снова собирали.

Это были японские винтовки — совсем другое оружие, чем то, которое, после всех их трудов, так бессмысленно погибло осенью. Одно только воспоминание об этом и сейчас сжимало сердце. Но другие товарищи сумели достать новое оружие, — вернее, отбили его у обоза, который шюцкоровцы тайно переправляли через границу для карельских кулаков. И теперь Олави и Лундстрем боялись ошибиться при сборке. Ведь затвор японской винтовки иной, чем у русской трехлинейной. Это оружие у них можно было отнять только с жизнью.

Да, в это медленно тянувшееся время они хорошо изучили оружие. Потом время пошло скорее. Только бы успеть все сделать: раскопать, принести, приготовить к тому часу, когда будет получено новое распоряжение!

Так они трудились в низенькой бане, а потом засыпали. Спали, пока в дверь не постучит Эльвира. Она приносила скромную еду — вяленую рыбу, молоко.

Позавтракав, Олави иногда уходил в дом. Чинил хомуты, поправлял изгородь, отправлялся в ближний лесок за дровами и почти ни с кем ни о чем не говорил.

— Испортили твоего Олави, — говорила Эльвире сестра. Она жила с мужем в другом конце села.

— Фельдшерица говорит, что это скоро пройдет, — пытался утешить Эльвиру старик.

Но Эльвира помнила слова Олави: «Через две субботы мы будем вместе на всю жизнь!»

Ее сначала смущало только то, что Хелли и Нанни недоверчиво относятся к отцу.

Лундстрем, оставаясь наедине, размышлял о разных вещах, но большей частью занимался чисткой оружия: смазывал пружину, ударник, курок. Возня с металлическими предметами напоминала ему мастерскую, где он работал раньше. Где теперь те, кто был тогда рядом? Что думают о нем его приятели? Сколько дней можно отшельником прожить в курной бане?

Наконец они принесли последнюю связку и с облегчением вздохнули.

Олави вышел из бани поглядеть, нет ли кого поблизости, не подсмотрел ли кто, как они внесли груз в баню, и вдруг увидел фельдфебеля.

Фельдфебель стоял, прислонившись к плетню, и попыхивал трубкой.

Снег уже не шел, и месяц выглянул из-за туч.

Фельдфебель стоял как снежная баба. Он кого-то подкарауливал. А может быть, ждал солдат, чтобы захватить драгоценнейшее оружие?

«Не лучше ли, пока еще не поздно, угостить его свинцовой пулей? Маузер точен. В темноте перетащить тело в лес — пусть потом разбираются».

Фельдфебель стоит, словно ему по уставу положено стоять в три часа ночи у плетня на карауле.

«Ладно, если он через полчаса не уйдет, мы его снимем», — решает наконец Олави.

К счастью для себя, фельдфебель уходит через десять минут, громко ругаясь вслух:

— Сатана-пергела!

«Наверно, назначил встречу своей бабе», — догадывается Лундстрем, и они ложатся спать до условного стука в дверь.

Они уже вычистили все оружие. Каждая винтовка готова к бою.

Через два дня наступит обещанная Эльвире вторая суббота, а Олави никуда не уходил. Как же он успеет возвратиться, чтобы быть вместе и навсегда?

«А вдруг все отложено, и мы напрасно портим себе зрение в этой курной бане?» — приходит в голову Лундстрему.

Днем Олави пошел в дом, а Лундстрем остался наедине со своими мыслями и винтовками. Вдруг через несколько минут раздался условный стук в дверь. Вошла Эльвира.

Сегодня воскресенье, большой праздник, все домашние отправились в кирку, дедушка захватил с собой даже внучек. Она сварила кофе, и пусть он тоже пойдет в горницу и позавтракает на этот раз по-человечески.

О да, Лундстрем с радостью принимает это приглашение, он спешит в дом, в прихожей споласкивает себе лицо из рукомойника, смотрит в зеркало по дороге и видит, что он совсем оброс густой щетиной.

— Надо бы побриться!

Они пьют горячий кофе. В комнате натоплено чуть ли не до духоты. Они выпивают по три стакана душистого горячего кофе.

Эльвира приготовила кипяток и мыло для бритья. Зеркальце готово, и полотенце сияет белизной. Давно Лундстрем не бывал в такой уютной обстановке.

Бритва старика тоже к его услугам. Он с увлечением вспенивает на блюдечке мыло. Обильно намыливает себе щеки. Как хорошо хоть на минуту опять почувствовать себя цивилизованным человеком! Вдруг… Что это? Кто разговаривает во дворе, отряхивая налипший на кеньги снег около крыльца? Будет совсем нелепо, если его застукают сейчас, за бритьем.

Эльвира быстро выбегает из комнаты, она хочет задержать незваного гостя, а может быть, и сыщика. Надо скрываться!

Олави знает: под половиком, в углу, у стены, есть люк в подполье. Он быстро берется за вделанное в половицу кольцо, поднимает крышку люка, и Лундстрем с намыленным лицом лезет вниз. Крышка плотно захлопывается над его головой.

Однако здесь приходится сидеть на земле. Земля заиндевела. Темно. На щеках стынет мыло. Встать во весь рост нельзя, на четвереньках стоять неудобно. Лундстрем садится на корточки и прислушивается.

— Так, значит, она уехала с отцом и со всеми в церковь? — недовольно бубнит мужской незнакомый голос.

— Да, Лейно, сестра уехала с отцом. — Это говорит Эльвира.

«Слава богу, значит, это не облава», — стараясь сдержать дрожь, думает Лундстрем.

Наверху молчат. Передвинули стулья.

— Может быть, выпьете кофе? Я поставлю для вас. — Это спрашивает Эльвира.

«Неужели эти черти надолго там рассядутся?»

— Нет, нам надо торопиться. Пойдем, Лейно, — говорит какой-то новый, незнакомый голос.

И снова там, наверху, молчание и какое-то шарканье. У Лундстрема начинают неметь ноги, икры покалывает тысячью тонюсеньких иголочек. И ему смертельно хочется откашляться. Кашель застрял в глотке, вот-вот Лундстрем не сумеет его удержать — и тогда конец.

Лундстрем запихивает в рот трубку и начинает тихо сосать ее. Оказывается, табак в трубке все время тлел, он разгорается, и легкий дымок наполняет подполье.

«Новая беда, — думает Лундстрем, — теперь они почувствуют дым и из-за этой проклятой трубки откроют меня. Однако, если я раскашляюсь, они еще вернее застукают». И он, сидя на корточках, осторожно продолжает сосать трубку. А там, наверху, почему-то еще не уходят.

— Ты совсем забыл меня, Олави, — снова раздался первый голос. — Вот мы с тобой взяли в жены сестер, но ты меня не узнаешь. Я Лейно, Лейно, я в тот вечер, когда ты увел Эльвиру, играл на гармони. Я играл на ней, — помнишь, когда мы провожали Каллио? Что же ты молчишь? Да, женились мы на сестрах, только разные свадьбы были. На моей так кофе таскали ведрами.

— Я все отлично помню и не забыл тебя, Лейно, — отвечает Олави. — Но разговаривать с тобой не могу, потому что не хочу порезаться.

— Разве ты не видишь, что он бреется? — насмешливо говорит второй незнакомец (у Лундстрема челюсти сводит от холода, зубы его выбивают дробь). — Пойдем!

— Я побреюсь и зайду к тебе минут через десять, Лейно, — говорит Олави.

Опять это проклятое молчание. Потом шарканье по полу. Потом слышно, как хлопает дверь. Эльвира говорит:

— Нужно ж было Лейно сегодня прийти с заготовок, когда сестра с отцом уехала в церковь!

Лундстрем слышит, как, разговаривая, проходят мимо дома по улице нежданные гости.

Снег скрипит под их кеньгами. Над головою Лундстрема поднимается крышка.

Эльвира стоит над люком и приглашает Лундстрема выйти. Он хочет подняться, но тело его окоченело и зубы выбивают дробь. Эльвира помогает ему выбраться наверх.

Олави сидит перед зеркальцем и бреется. Он уже почти начисто выбрит.

Эльвира смеется громко, как в Рабочем доме на спектакле. Олави смотрит на Лундстрема и тоже улыбается, Лундстрему неприятно, что смеются над ним, но смех Эльвиры заразителен, и он тоже начинает улыбаться, уже довольный тем, что дал повод к такому веселью, сам еще не соображая, над чем смеется эта молодая красивая женщина. Тогда Эльвира подает Лундстрему зеркало.

Лундстрем смотрит в зеркало и видит на своем лице маску. Это холодное, засохшее мыло.

Но он не будет здесь бриться, нет! Не ровен час: вдруг кто-нибудь еще нагрянет. Тогда опять под пол, в люк. Нет уж, извините, покорнейше благодарим! Да он после этого случая никогда из бани не вылезет!

И он уходит в баню. Его провожает Олави, осматриваясь, чтобы никто их не заметил.

Снова начинается томительная жизнь в бане. Они ждут распоряжения. Все сроки прошли.


Хелли и Нанни привыкли к отцу. Дед уговорил их свести медвежонка к Олави в баню. Услышав возню, Олави выскочил из бани навстречу.

О, они весело повозились в мягком, пуховом снегу!

Медвежонок укусил, играючи, Нанни до крови, и его пришлось все-таки посадить на цепь.

А распоряжений и вестей все не было.

Олави и Лундстрем решили рано утром в воскресенье покинуть свое убежище и на лыжах пойти навстречу друзьям. Но поздно вечером в субботу, когда всей деревне полагалось давно уже спать и видеть сны, когда все лыжи стоят прислоненными к бревенчатым стенам в холодных прихожих и даже олени перестают выкапывать своими копытами из-под разрыхленного снега ягель, товарищей разбудил в их черной бане условный стук.

В полусне вскочив с постели и стукнувшись лбом о низкий потолок, Лундстрем слышал, как щелкнул взводимый курок револьвера. Тогда к нему пришло ощущение серьезности положения, и он сразу проснулся.

Стук повторился.

Это было условное постукивание в ставню, которое предвещало появление Эльвиры. Но сейчас была ночь.

Олави отодвинул засов, и в низкую баньку ворвался свежий воздух с хлопьями снега.

Рядом с Эльвирой на пороге стоял незнакомый человек; шерстяной шарф его, намотанный на шею, был покрыт снежной пылью.

Прибывший вошел в баню.

Эльвира закрыла дверь, и снова темнота обволокла всех.

— Олави от Коскинена предписание.

— Не знаю Коскинена. Кто это такой? — резко прозвучал в темноте голос Олави.

— Коскинен?! Начальник полярных товарищей. Победа!..

— Победа! — обрадованно говорит Лундстрем и чувствует, как от волнения кровь приливает к щекам.

— Все в порядке. Завтра ночью за оружием придут две лошади. Надо погрузить все, что здесь есть. Со второй лошадью вы отправляетесь в Керио. Возчики наши… Нет, я должен сейчас же идти обратно, — спокойно отклонил прибывший предложение остаться отдохнуть.

Через десять минут снег занес следы долгожданного посланца. Он растаял в ночи, будто его и не было. Олави и Лундстрем долго не могли заснуть.

«Завтра, завтра ночью», — думал Лундстрем и чувствовал, что сердце его замирает.

Совсем похоже на ту ночь, когда он ждал свою первую девушку, — таких девушек больше нет на всем свете. Вот так же замирало сердце предвкушением чего-то совершенно несбыточного и до невозможности хорошего, и так же, как сейчас, ни за что нельзя было заснуть.

«Завтра, завтра ночью начало!»

Об этом же думал и Олави. Он думал о том, что дороги заносятся снегом, пуховыми покровами застилаются установившиеся санные колеи и лошадям будет трудно везти непривычный груз. Он думал о том, какие сани пришлет Коскинен — панко-реги или просто розвальни, и о том, чем прикрыть оружие, чтобы не бросалось в глаза, что груз не совсем обычный.

Эльвира тоже долго не засыпала.

Она поцеловала спящих девочек и подошла к окошку. Хотя в комнате было натоплено до духоты, стекло узорилось ледяными листьями и странными ветвистыми стеблями.

Эльвира перестелила свою постель и снова улеглась, встревоженная и счастливая: Олави завтра ночью уйдет и через неделю — так он сказал — возвратится, чтобы никогда не расставаться с ней и детьми. Олави всегда говорит правду.

Отец, просыпавшийся раньше всех в доме, застал Эльвиру на ногах. Она хлопотала около квашни.

За обледенелыми оконцами занимался последний день января.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Олави и Лундстрем набили дорожные мешки снедью, принесенной заботливой Эльвирой. Здесь были и огромные куски шпика, и вяленое оленье мясо, и лепешки, и замороженная мелкая рыбешка, и кусок масла. Трудно даже понять, как ухитрилась Эльвира так устроить, чтобы никто из домашних не спохватился, куда девалось столько припасов.

Все оружие было еще раз подсчитано и переложено с места на место. И тогда вступил в свои права полновластный январский вечер.

Луна сияла, как будто назло, и на снежной равнине до леса пролегла блестящая лунная дорога.

Было так морозно, что лыжи переставали скользить по снегу. Лундстрем и Олави, дождавшись наконец условного часа, вышли на развилку двух лесных троп, мимо которой должны были пройти лошади, посланные Коскиненом. У каждого за плечами было по тяжелому свертку с оружием.

Лундстрем остался поджидать на перекрестке, а Олави пошел за второй очередью груза.

Олави успел вернуться, а обоза еще не было. Назначенное время уже прошло.

И вот донесся наконец далекий скрип полозьев.

Воздух был чист и прозрачен, высокая Полярная звезда сияла почти над самой головой, и каждый звук был отчетливо слышен издалека. Вскоре за высокими соснами послышалась спокойная речь, и из-за поворота показалась лошадиная голова. Это шли панко-реги.

«Слава богу, панко-реги», — подумал Олави и быстро вышел на середину дороги с радостным возгласом:

— Победа!

Ответа не было.

Возчики перестали разговаривать и с видимым изумлением смотрели на Олави.

Тогда выступил на лунную дорогу из тени Лундстрем и повторил:

— Победа!

Сидящий на задних санях человек испуганно хлестнул лошадь, крича:

— Эй, берегись, пропусти!

Но Олави схватил лошадь под уздцы и сказал:

— Победа! Свои!

Тогда возчик умоляющим, испуганным голосом попросил:

— Да отпустите нас! Мы самогоном не торгуем, разве вы не видите?!

Товарищи отступили.

— Чуть не выдали себя… — пробормотал Олави.

— Но уже давно время, — сказал Лундстрем.

Прошло пять минут, пятнадцать, двадцать — никто больше на дороге не появлялся.

— Придется идти восвояси, — угрюмо сказал Олави.

И они, нагрузив на плечи привычные тяжелые свертки, медленным шагом отправились обратно по проложенной лыжне.

Вскоре снова послышались широкое дыхание лошадей и тонкий скрип полозьев. Товарищей кто-то догонял.

За ними шли сани. Олави бросил сверток в снег и снова выступил из тени на дорогу.

— Победа! — полушепотом бросил возчик.

— Победа! — не удержался от громкого возгласа Лундстрем.

— Почему опоздали? Почему едете с другой стороны? — расспрашивал Олави.

— Да все потому же, — отвечал человек с шарфом, намотанным вокруг шеи. — Выехали мы вовремя, но вот видим, по дороге едут за нами еще двое на таких же панко-регах. Гуськом идут за нами. Мы ускоряем ход — они за нами. Ничего другого не оставалось, как хлестнуть наших лошадей и полным ходом уйти вперед. Мы так и сделали, и мимо места прошли раньше условленного времени. На развилке пошли вправо и дождались, пока они проедут влево по большой дороге. Они так и сделали, как по заказу. Тогда мы пошли обратно и вот встретились.

Для нескольких человек нагрузить две панко-реги оружием — недолгое дело, особенно когда торопит январский ночной мороз.

Когда сани были нагружены, они разъехались на развилке по разным дорогам, идущим на север — на лесоразработки. С одними санями ушли вчерашний вестник, возчик и еще один человек. У всех у них были заткнуты за пояс отличные топоры, блестевшие при луне. Лучковые пилы с тонкими полотнищами, с фигурным волчьим зубом лежали поверх попон.

На других санях сидел незнакомый возчик, а за санями шагали ищущие работы — опытный лесоруб Олави и новичок Лундстрем. Изредка они садились по очереди на сани, чтобы немного передохнуть.

«Однако этот Коскинен обо всем позаботился», — с уважением подумал Олави и почему-то вспомнил набитый снедью мешок и смущенный, жаркий шепот Эльвиры, которую он оставил три часа назад. На сколько? На несколько дней, на несколько лет, навсегда?

Так они шли за санями до самого рассвета.

Рыжебородый возчик соскакивал с саней и бежал рядом с ними, стараясь согреться, и бил ладонью о ладонь.

Ночью они молча прошли через какую-то деревушку. Скрип полозьев был их походным маршем.

Утром, часам к девяти, они вошли в большую деревню и, не доезжая до почты, остановились около харчевни. Эта же харчевня была постоялым двором. Жена хозяина, дородная женщина, стояла за прилавком и горячо спорила с молодой девушкой, должно быть, дочерью.

— Эй, дочка! — обратился к девушке рыжебородый возчик. — Хватит у вас припасов накормить трех лесорубов?

Девушка, на полуслове прервав разговор, обиженно и хвастливо сказала:

— Еды здесь будет для двух тысяч таких бродячих отцов, как вы, — и снова повернулась к матери, продолжая скороговоркой прерванную речь.

— Тогда дай нам кофе!

Рыжебородый распряг лошадь на отдых.

Перед тем как устроиться на лавке, чтобы вздремнуть, Лундстрем вспомнил, что в селении есть почта, а если есть почта — значит, можно достать последнюю газету и узнать, что делается на божьем свете.

В тесном помещении в форменной черно-белой кругленькой фуражке сидит девушка и разбирает полученную корреспонденцию. Около нее пожилой почтальон ждет окончания разборки писем, чтобы разнести их по адресам. Иногда, чтобы доставить на дальний хутор заказное письмо, надо потерять целый день. Лыжи почтальона прислонены к стене почты, около маленького черного почтового ящика с серебряным изображением старинного рожка и телеграфной молнии.

— Нельзя ли мне купить или посмотреть последние газеты? — робко спрашивает Лундстрем девушку.

На ней форменная фуражка, она при исполнении служебных обязанностей и не может отрываться от работы, чтобы отвечать на пустые расспросы каждого лесоруба.

Тогда Лундстрем уже немного громче спросил фрекен, не может ли она ему показать последние номера шведских газет, и так как он говорит на чистом шведском языке, молодая почтарша поднимает свое лицо от пачки писем и смотрит в упор на посетителя.

О, ей очень приятно в этой глуши встретить человека, который хорошо говорит по-шведски! Здесь уж слишком много грубых мужиков и мало настоящих интеллигентов. Она состоит в патриотической организации «Лотта Свярд»[1], но правде надо смотреть в глаза: по знанию шведского языка здесь, в Похьяла, всегда можно отличить простонародье от людей образованных.

И она дала ему пачку последних шведских газет.

Самая свежая была недельной давности. Но Лундстрема каждая телеграмма ошарашивала «последней новостью». Он прочел, что «повстанцы» в Карелии теснят на всех участках Красную Армию; что по всей Финляндии идет вербовка добровольцев «на помощь Карелии»; что социал-демократы настроены против поддержки белого карельского мятежа, но полагают, что, прежде чем принимать какое-либо решение, нужно выяснить ситуацию; что демонстрация протеста против карельской авантюры, возникшая по призыву рабочей социалистической партии, «этих скрытых коммунистов», — разогнана, а вожаки арестованы и посажены в тюрьму на разные — к сожалению, небольшие — сроки. В газетах также сообщалось, что предстоит расширение финляндской лесопильной и бумажной промышленности, так как Лига наций, по всей вероятности, решит, что Советская Карелия должна быть присоединена к Финляндии. А лесные ресурсы Карелии неисчислимы.

Лундстрем прекрасно знал, что буржуазные газеты врут, что они клевещут, искажают истину, скрывают неприятные для себя факты, но обилие свежих телеграмм, победоносный их тон произвели на него такое впечатление, что молодая почтарша, внимательно следившая за ним все время, спросила:

— Что, вы нашли объявление о смерти родственника?

— Нет, фрекен, все в порядке, — смутившись, ответил Лундстрем и, поблагодарив почтаршу, быстро пошел обратно.

Он рассказал вполголоса обо всех этих новостях Олави и умолчал лишь о сомнениях, одолевавших его.

Олави, лежа на узкой лавке, спокойно выслушал его и, повернувшись на другой бок, бесстрастно заметил:

— Ну что ж, мы им приготовили другие новости. — И, помолчав, добавил: — Только их они не напечатают…

Была его очередь отдыхать, и он не пропустил ее.

Но спал он недолго. Хозяин харчевни разбудил его.

Хозяин хотел купить картофель, который ребята везли на север, на лесоразработки, в бараки.

— Вам там больше не дадут за мерзлую картошку. Я плачу наличными.

— Картошка не мерзлая. Непродажная. Мы ее сами съедим. Для того и везем.

— Ну что ж, если сейчас еще не мерзлая, через несколько часов совсем обледенеет. Слышал, как трещат дрова в печи?

— Ладно, ладно! Мы обещали ребятам привезти картошку — и привезем!

— Картошка ваша, но хозяева-то вы плохие!

В четыре часа пополудни, в наплывающие вечерние сумерки, они снова вышли в путь.

Шли они молча, скользя на лыжах по сухому снегу, выпуская клубами белое густое дыхание. На ресницах оседал иней. Серебряным блеском покрывалась красная борода возчика.

Так они шли до утра, не присаживаясь в сани, чтобы не продрогнуть.

К рассвету они увидели у дороги лесную сторожку и постучались.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Дверь была не заперта, около раскаленных камней очага спиною к вошедшим сидел человек.

— Вот и отлично! Вы пришли вовремя, товарищи, — сказал он.

Лундстрем, Олави и рыжебородый возчик сразу узнали голос Коскинена. Он уже спокойно отдавал распоряжения:

— Через два часа вы выходите отсюда и идете прямо по дороге, потом сходите на санную тропу и по этой тропе направляетесь прямо к центральным баракам, которые возле господского дома. Останавливаетесь в правом бараке, — в левом буду я с другими санями, — и ждете распоряжений.

И никто из них в спокойной уверенности распоряжений не почувствовал напряженного волнения, которое вот уже сколько времени не покидало Коскинена.

Он не страшился сопротивления белых, ни разу не подумал о смерти, но весь внутренне содрогался, когда на секунду ему представлялось, что вдруг лесорубы не откликнутся на его призыв.

В такие минуты глаза его темнели, мешки под глазами набухали. Забота держала его, как чайник на костре, в непрестанном кипении. Но кипение это не было заметно посторонним, потому что, когда он волновался, речь его становилась размереннее и тише, голос спокойнее.

Вскоре Коскинен ушел из лесной сторожки.

Через два часа вышли Олави, Лундстрем и возчик.

Лошадь временами проваливалась в снег по брюхо.

Они продвигались очень медленно, но вот вдалеке заиграл огнями бревенчатый, на славу срубленный дом, где жили господа десятники и управляющий с молодою, недавно приехавшей к нему женой.

Итак, они были у самой цели. Они свернули вправо и через двадцать минут очутились подле одинокого барака. Все было в порядке, все шло, как они и ожидали, но их смутил несколько необычный для этих мест нарядный вид барака.

Они должны были подойти к баракам, находившимся в полукилометре от дома господ.

Но этот барак стоит одиноко.

Олави распахнул дверь и вошел внутрь.

Да, барак был необычен, здесь был настлан деревянный пол и посредине высилась стойка — козлы для винтовок.

— Надо стучать, когда входишь, — недовольно протянул сидевший на койке парень.

Да, здесь, в этом бараке, были настоящие койки с подушками, койки с настоящими одеялами.

— В чем дело? — еще неприязненнее спросил другой парень и поднялся навстречу Олави. — Что тебе надо?

— Скажите, пожалуйста: в какую сторону идти к самым ближним баракам лесорубов? — смущаясь, произнес Олави.

Парень лениво пошел к выходу, Олави — за ним.

На дворе стояли сани с драгоценнейшим грузом. Около них возчик и Лундстрем ждали Олави.

И только теперь, на вороге, Олави увидел шюцкоровский знак отличия на рукаве у парня.

— Мы ищем работы. Нам на южном участке товарищи, что здесь нужны крепкие парни, — громко, чтобы слышали товарищи, сказал Олави.

— Ваши дела меня не касаются, — грубо оборвал его парень. — Вы взяли слишком вправо. Эй ты, что везешь? — обратился он к возчику.

— Картофель, уважаемый господин, — поспешно отвечает возчик.

Парень развязно подходит к саням, приподнимает попону. Под попоной плотным рядом лежит крупный, первосортный картофель.

Парень берет в руку картофелину и внимательно осматривает.

— Странно, что не замерзла!

Из барака, где живут шюцкоровцы, раздается с детства привычный напев; «Наш край, наш край…»

— Шапки долой! — командует вдруг парень, сбивает шапку с головы Олави, роняет картофелину в снег и становится навытяжку.

И так, вытянувшись, в строгом молчании, в вечернем оснеженном сосновом лесу стоят они и ждут окончания песни. Песня пропета, и парень, забыв о своей важности, говорит:

— Вы, ребята, взяли слишком вправо, — бараки там.

Они идут в ту сторону, куда указал парень, и Олави тяжело дышит.

— У самой цели чуть было не завалили оружие, — с видимым облегчением говорит ему Лундстрем, но Олави не отвечает.

Так они наконец доходят до нужного барака.

Их встречают там неприязненно. Лесорубы боятся, что они собьют и без того низкую оплату.

Один из них снимает с ног своих мокрую дерюгу и протягивает к огню.

— Видишь, — обращаемся он к Лундстрему, — кеньг нет и марок нет, приходится ноги в мешки заворачивать…

И Лундстрем не знает, что ему ответить. Он сам сегодня проводит первую ночь среди лесорубов, и все ему внове.

Да, здесь о койках нечего и мечтать, едва хватит места вытянуть ноги на постланной прямо на землю хвое.

У очага возится уже немолодая женщина, стряпуха-хозяйка. Она, пожалуй, единственное в бараке живое существо, встречающее новых пришельцев без затаенном недоброжелательства. Она дает Лундстрему и Олави по чашке горячего кофе.

И пока возчик на улице возится с лошадью, они успевают согреться.

— Как же будем ночевать? — спрашивает Лундстрем и выходит из барака.

Языки северного сияния колышутся на бархатном небе. Перебегая с места на место, розовые и зеленоватые, они светятся изнутри каким-то необыкновенным светом.

Около саней возится рыжебородый. Немного поодаль спокойно разговаривают Коскинен и Инари. Значит, все идет так, как и должно идти.

Только почему Инари смотрит на него, на Лундстрема, неузнающими, чужими глазами, словно они никогда вместе не плавали на карбасе?

Как далеко ушла та прекрасная печальная осень!

— Нам нужно собраться и все взвесить, — говорит Коскинен, и глаза его светятся таким же спокойным блеском, как эти языки холодного пламени на черном зимнем небе.

Сегодня первый день февраля.

Лундстрем подходит к саням и тщательно прикрывает попоной картошку. Из барака выходит Олави.

— Олави! — окликает его тихо Коскинен.

Они деловито пожимают друг другу руки. И рядом навытяжку стоит Инари.

— Олави, пойди спроси у господ разрешения вновь прибывшим лесорубам переночевать одну только ночь в бане.

Олави идет к дому, где живут десятники.

— Я пойду на всякий случай, помогу уладить дело. — И Инари вслед за Олави растворяется в темноте лесной ночи.

Тогда Коскинен подходит к Лундстрему и пожимает ему руку. Лундстрем чувствует сейчас, что может радостно умереть, если этого потребует дело революции. Он готов снова пройти весь путь, от Хельсинки до этого отдаленнейшего участка Похьяла. Но он не знает, что следует сказать, и, вздохнув полной грудью, неожиданно для себя восторженно произносит, глядя на северное сияние:

— Какая ночь!

— Какой будет день! — Улыбка Коскинена прячется в недавно подстриженных усах.


Уже поздно, и десятники, поужинав, собираются спать и перед сном рассказывают анекдоты.

На стук Олави выходит на крыльцо десятник Курки. Он сердит: его оторвали от такого забавного анекдота…

— Предоставить на ночь баню? — гремит голос Курки. — Знаю я, для чего нужна вам баня — для пьянки. На самогон у вас денег хватает, а на кеньги нет?.. Нет, не самогон? На картеж? Никогда я не дам ключей, чтобы в бане акционерного общества дулись в очко!

Тогда из-за темных стволов выступает Инари и убедительно говорит:

— Херра[2] Курки, это отличные лесорубы, мои земляки. Я могу поручиться за каждого из них. Им в самом деле нет места в нашем бараке.

Узнав вежливого Инари, Курки сменяет гнев на милость.

— А, если ты ручаешься, тогда совсем другое дело, тебя я хорошо знаю.

И через минуту он возвращается из комнаты и вручает Инари большой ключ от бани акционерного общества.

Олави спрашивает:

— Нельзя ли нам получить немного еды, господин десятник, в счет заработков? Не беспокойтесь, мы отработаем.

Курки совсем подобрел:

— Кладовщик спит… Ну, да ничего.

И он выносит картуз с сахаром, пачку кофе, буханку хлеба и с полкило сала.

— Вот, получайте, завтра все впишем в счет.

— Большое спасибо, господин десятник!

Молча они идут обратно к баракам, и ключ холодит ладонь Инари. Он отдает его Коскинену. А Коскинен успел сговориться со стряпухой-хозяйкой.

— Мы здесь новички, нам надо раньше становиться на работу, мы должны уйти дальше, так уж ты, пожалуйста, не забудь разбудить нас совершенно точно в четыре часа утра. В четыре часа, и чтобы к этому времени был готов кофе.

— Да ты не беспокойся, — отвечает стряпуха, — раз я обещала, значит, исполню.

Они идут в лесную баню. Со скрипом поворачивается ключ в замочной скважине, и темнота принимает их. Инари зажигает коптилку; огромные тени бегут по стенам и переламываются на потолке.


Лундстрем начинает в полутьме узнавать собравшихся.

Рядом с ним — привычный уже до последней морщинки у глаз, молчаливый, высокий Олави и Инари. Незнакомые: остролицый, кажется совсем хрупкий человек (Инари называет его Сунила), позавчерашний посланец Коскинена и еще какой-то неизвестный лесоруб с топором, заткнутым за пояс.

Все они ждут слова Коскинена, все они волнуются, готовясь дать Коскинену самый точный отчет обо всем, что ими сделано.

В доме господ, очевидно, выпили перед сном лишнего и поэтому раздумали спать. Они громко, так, что слышно в баньке, расположенной в двухстах метрах от дома, завели хмельную песню. Незнакомый лесоруб вытаскивает из-за пояса топор, отрезает кусок сала из принесенных Олави запасов и начинает медленно жевать его.

Шюцкоровцы поют свою песню.

И тогда раздался взволнованный голос Коскинена.

В первый раз за все время знакомства Лундстрем подумал, что Коскинен тоже волнуется.

— Товарищи, — сказал Коскинен, — встаньте.

И все поднялись с лавок.

Олави доставал головой потолок.

— Товарищи! Мы еще не можем здесь, в Похьяла, громко петь нашу песню, наш гимн. Споемте же сейчас ее про себя.

И они стоя запели:

Вставай, проклятьем заклейменный…

Она спорила с той, с другой песней и заглушала ее. Коскинен молча покачивался в такт ритму, звучавшему в его душе. Сунила сосредоточенно и тихо носком отбивал такт. Олави шевелил губами, с трудом удерживаясь от того, чтобы не запеть вслух.

Она звенела в их сердцах, неистребимая, объединяющая волю и надежду миллионов, — мелодия «Интернационала».

Она подымала и несла их, кружила сердца.

— Ни бог, ни царь и не герой… — шептал Инари.

Темная тень Коскинена качалась на потолке.

Они стояли и тихо-тихо, чуть слышно, пели великую песню освобождения трудящихся.

Родная и неповторимая, поднимающая души, заглушая голоса из господского дома, обещая победу, звучит эта песня в тесном бревенчатом срубе лесной баньки в Похьяла и раздвигает стены ее до пределов широкого мира.

А за окном по крепкому насту, сугробам и снеголомам запевает метель.

Тусклый огонек дрожит на лавке, качаются тени на стенах.

Ощущение нахлынувшего счастья, единства с тысячами таких же, как он, поющих эти слова, делает Лундстрема спокойнее и отгоняет непрошеные слезы.

Но — она кончается, эта песня, и, обтирая платком лицо, Коскинен говорит:

— Теперь о делах!

Все садятся на лавки и деловито, по очереди, начинают рассказывать о том, что оплата труда низка, едва хватает только на скромную еду, что выплата и этих денег задерживается; о том, что сюда приезжают вербовщики и, суля разные льготы, стараются набрать рекрутов для белых банд, орудующих в Карелии; о том, что, если бы было оружие, легко было бы выгнать отсюда всех лахтарей.

Коскинен прерывает говорящего:

— За скольких парней можешь ты поручиться? Кому ты сам можешь вручить оружие?

Сунила начинает медленно перечислять, Инари тоже называет имена. И Лундстрем замечает, как Олави волнуется, слушая Инари.

— Но у нас нет оружия! — говорит один из лесорубов. — Надо взять его у лесных объездчиков, в их бараке.

— Это шюцкоровский барак? — переспрашивает Олави.

— Да!

— У нас есть оружие! — говорит Коскинен. — У нас есть сейчас винтовки, и они здесь. Шюцкоровцы должны быть немедленно разоружены.

И Коскинен разворачивает перед товарищами свой план. Его слушают, затаив дыхание.

— Лундстрем, выйди и посмотри, нет ли вблизи подозрительных типов.

Лундстрем, выполняя приказ, нехотя выходит из бани.

Очертания деревьев, покрытых снегом, неопределенны и расплывчаты. Мороз перехватывает дыхание, снег кажется совсем черным. Далеко-далеко, совсем в другом мире, в другой, невозможной жизни, вздрагивают гаснущие стрелы северного сияния. Вокруг ни души. Лундстрем возвращается в баню. В насквозь прокуренной конуре обсуждают план Коскинена.

Кто же быстро обучит лесорубов владеть оружием? Сам Коскинен, Инари, который отлично обращается с оружием, Лундстрем и Олави — они за это время прекрасно изучили устройство винтовок. Инари говорит:

— У меня в бараке есть надежный солдат — Унха.

А затем начинается распределение мест, поручений, обязанностей. Коскинен внимательно прислушивается к каждому, даже случайно оброненному товарищами замечанию.

Лундстрем снова выходит проверить, все ли спокойно вокруг.

Еще совсем темно. Ветер улегся, и Лундстрем слышит, как кто-то громко дышит. Лундстрем кладет руку на рукоятку маузера и сразу же облегченно вздыхает. Это закутанная в шерстяной платок, держа в руках огромный горячий кофейник, обмотанный теплыми тряпками, идет стряпуха — хозяйка барака.

«Уже четыре часа. Надо будить, расталкивать спящих», — думает она. Но что это? Двери бани распахиваются, и густой гурьбой выходят из нее утомленные, но решительно настроенные лесорубы.

Стряпуха изумленно смотрит на них: здорово, значит, дорожат работой ребята, если сами проснулись до четырех часов. Да, ее кофейник очень кстати. И парни на ходу глотают дымящуюся бурду и расходятся в разные стороны.

Они идут выполнять намеченный на ночном совещании план.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Каллио просыпается от толчка в бок. Над ним стоит Инари.

— Что? Что? — испуганно протирая глаза, спрашивает Каллио. — Неужели проспал на работу?

— Еще не проспал… Тише! Настало время действовать. Не шуми! — настойчиво шепчет Инари.

Каллио понимает, что случилось что-то очень важное, и сразу встает.

Инари успел разбудить Унха и старого знакомого по финскому легиону. Они готовы.

— Выйдем во двор, — торопит Инари.

Он совсем не хочет, чтобы его слышали малознакомые возчики. Кто знает, может быть, кто-нибудь из них дрался в восемнадцатом году в кулацких отрядах. Вот один возчик, правда, не опасный, тот, что все время ждет письма от жены о списанных недоимках, проснулся, приподнялся на локте и прислушивается.

— В баню в карты идете дуться? — с нескрываемой завистью спрашивает он Инари.

Но они уже прикрыли за собой дверь.

Рыжебородый возчик выдает Унха, Инари, Каллио по винтовке и по три обоймы на каждого. Себе оставляет столько же. Около саней стоят вновь прибывшие вооруженные лесорубы. Это Коскинен, Лундстрем, посланец Коскинена — лесоруб, который, даже опираясь на винтовку, не расстается с заткнутым за пояс топором, — и трое других. Каллио хорошо знал Сунила, и… и — неужели… неужели глаза не обманывают его?! — перед ним стоит живой Олави.

— Олави!

— Каллио!

Вот они стоят друг против друга и жмут руки, не доверяя своим глазам.

Черт дери, наконец-то они снова нашли друг друга! И когда!

Снег на вершинах сосен совсем розовый, от мороза стынут губы, а они стоят и смотрят в глаза друг другу.

— Олави!

— Каллио!

— Пора, — разлучает их спокойная команда Коскинена.

Лундстрем, Сунила и еще трое вооруженных лесорубов идут к господскому дому. Все на лыжах.

— Не забудь: общее собрание в восемь часов, у дома господ! — уже на ходу, оборачиваясь, напоминает Коскинен.

Но Инари не нуждается в напоминаниях.

— Через час должны быть посланцы во всех бараках, — шепчет он про себя, смотрит на тяжелый снег, пригибающий ветви, и командует: — За мной!

У саней с оружием остаются радостно озабоченный Олави и Коскинен.

Олави сейчас не просто лесоруб Похьяла, он сейчас не просто носильщик или конвоир, — нет, он начальник хозяйственной части, начальник снабжения и боевого питания первого красного партизанского батальона Похьяла.

Коскинен входит в барак. Он достает из сумки лист бумаги, придвигает к огню широкий круглый чурбак — им здесь пользуются как табуретом и как столом, — садится на корточки и начинает писать крупным, размашистым почерком воззвание, слова которого он продумал в длинные зимние ночи.

Он останавливается, думает и снова склоняется над чурбаком… Дрова в очаге все время трещат, стреляют — к морозу.

Коскинен целиком поглощен своим делом и почти не обращает внимания на то, что люди в бараке просыпаются, шевелятся и начинают готовиться к новому дню труда. Они с удивлением смотрят на Коскинена.

Он не окончил еще писать, но, услышав разговор, складывает бумагу, прячет ее в карман и встает.

— Товарищи, сегодня работы не будет.

— Почему?

— Не пророчь, для этого ты слишком большой грешник, — кричит Коскинену возчик.

Заходит Олави — на минуту, отогреться. Коскинен во всеуслышанье объявляет:

— Сегодня начинается забастовка!

— Ты, наверно, тот самый финский коммунист Коскинен, который письмо нам написал? — соображает возчик, напрасно ожидавший писем из дому.

— Да, я Коскинен.

Раздается отдаленный винтовочный выстрел. Глаза Коскинена заблестели, и он громко сказал:

— Товарищи, через час назначено собрание лесорубов около господского дома и складов. Олави, доставь туда сани для перевозки продуктов.

— Слушаюсь, — отвечает Олави.

Коскинен выходит из барака и идет к господскому дому. Почти совсем рассвело. Розовый свет столбами стоит между стволами сосен.

Возчики — тот, с которым работал Инари, и тот, который так и не дождался письма из дому, — оба добровольно отдают свои сани, своих лошадей и себя в распоряжение Олави.


В барак, где жил Сара, посланец прибыл, когда было совсем светло. Почти все уже собрались идти в лес. Сара направлял пилу. Жена возчика, с которым он работал, была стряпухой в их бараке. Она проспала сегодня, и поэтому кофе только еще закипал на очаге. Возчик лениво переругивался с женою.

— Вот теперь все торопятся, оттого и гнило все, — продолжал урезонивать своего молодого приятеля Сара. — Раньше в полнолунье дерева не рубили, и лучше лес был. А теперь из смотрят, что полная луна, рубят, и сосна мелкослойнее стала.

Возчик, прекратив перебранку с женой, пошел задать корму лошади и на самом пороге столкнулся с незнакомым лесорубом, который, держа в руках лыжные палки, быстро вошел в барак и, переводя дыхание, громко сказал:

— Сегодня работы не будет. В восемь утра состоится собрание всех лесорубов этого прихода.

Все сразу заволновались:

— Какое собрание?

— О чем разговор?

С самого восемнадцатого года не бывало таких собраний. Как же тут не взволноваться?

— Да это просто митинг, — решила стряпуха.

«Наверно, сообщат, что повышают заработок, а то ведь и жить невозможно», — соображает Сара. И решил: «Надо идти. Идти надо!»

— Держи карман шире! Скорее объявят, что жалованье вместо двух недель на месяц будут задерживать, — не утерпел, чтобы не поддразнить своего старшего товарища, молодой лесоруб.

Сара уже надел поверх шерстяного свитера малиновую праздничную куртку. Он твердо решил пойти на собрание.

— Как же мне идти туда в такой холод? — вслух раздумывал высокий парень. — Слишком у меня легкая одежда и рваные кеньги, чтобы без дела шататься по лесу в такой мороз. Только работа и согревает.

— А ты попробуй пойди, может быть, там тебе и выдадут одежду и кеньги, — в шутку утешил его другой. И потом убежденно добавил: — Ручаюсь, наверняка дадут! Для того созывают собрание, чтобы прочесть всем манифест: мол, объявлена война против Советской России, все мужчины мобилизованы в армию, на фронт, и да здравствует Финляндия до Урала! Ура!

— К чертям! В таком случае я на собрание не пойду, — сказал сосед.

Незнакомый лесоруб, не отвечая на расспросы, вышел из барака и, торопясь, вдевал ногу в стремя лыжи. Он спешил оповестить о собрании людей в другом бараке. Молодой лесоруб выскочил вслед за ним и крикнул вдогонку:

— Скажи, для чего собрание?

— Забастовка!

— Забастовка! — ликуя, крикнул молодой лесоруб, входя обратно в барак. — Как и весной, забастовка!

— Тогда идем!

И они шумной толпой направились к господскому дому.

По дороге парни боролись, чтобы согреться. А стряпуха заставила мужа везти ее на санях — не распрягать же, в самом деле, лошадь! На эти сани примостился и тот парень, который из-за рваных кеньг не мог идти. Он все время соскакивал с саней и возился с товарищами, стараясь согреться. А сани в этом время уходили вперед, и надо было их догонять.

Не пошли на собрание только три человека.

«Что там будет, на собрании, повысят плату или не повысят, забастуют или не забастуют, а все равно за сделанную работу так или иначе заплатят».

Так думали эти трое и поэтому пошли, как и всегда, на свою делянку. Они были довольны собой, им казалось, что они в бесспорном выигрыше.

Лесоруб, гонец Коскинена, тоже был очень доволен собой. Он убыстрил свой бег, но от холода никуда не уйти.

Он нагибался вперед, приседал, и вся сила его уходила к рукам, и тогда он отталкивался сразу обеими руками, и лыжи несли его, куда он хотел, и скорость сама вела его, выпрямляла и снова сгибала. Он оповестил уже третий барак, после четвертого он свободен — поручение выполнено! Сейчас, наверно, и к другим баракам подходят гонцы-лыжники. Вместе с парнями из четвертого барака он пойдет на митинг. Только бы не опоздать. И знатная же будет на этот раз забастовка!

— Эй-хо!

— Эй-хо!

А вот наконец виден и четвертый барак. Но оттуда идут уже навстречу ему люди. На лыжах, с топорами за поясом, с пилами и пестрыми свертками одеял за плечами.

— Стойте! Куда, ребята? — кричит он им.

И навстречу ему гремит в морозном воздухе:

— Разве ты не знаешь? Забастовка!

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Лундстрем, Сунила и еще двое лесорубов подошли на лыжах к дому, где жили управляющий и десятники. Они вооружены револьверами и ручными гранатами.

Сердце Лундстрема бьется чаще, чем обычно.

«Сейчас, сейчас, начинается… Может быть, — думает он, — революция, начатая сегодня здесь, на крайнем севере, прогремит по всей Суоми, а может, перекинется и дальше на запад, в Швецию, Норвегию…»

И он уже слышит свою четкую команду — ать-два, ать-два! А впереди верхом на лошади, в украшенном резьбой седле по Хельсинки едет Коскинен, — Лундстрем видел похожую картину в художественной галерее, — со всех балконов свешиваются красные полотнища, и шелк развернутых знамен полощет над его головой.

Только зачем так мерзнут пальцы? От самых кончиков, от ногтей покалывающий холодок ползет к ладони…

«Однако эти господа тоже не поздно встают», — думает Лундстрем, увидев синеватый дымок, столбом подымающийся из трубы к небу. Какая благодать, что нет ветра!

Сунила распределяет товарищей по местам. Один из них остается во дворе, под окном самой большой комнаты, другой должен войти в дом с черного крыльца. Сунила назначает Лундстрему место рядом с собой. Они вдвоем осторожно поднимаются на крыльцо.

Дверь не заперта. Они ее тихо отворяют.

— Скрипит, проклятая!

— Сволочи, пожалели пенни на смазку! — бормочет Сунила.

И они входят в дом. В помещении натоплено так жарко, как топят только на крайнем севере. Они слышат разговор в соседней комнате, но о чем речь — разобрать не могут.

— Ты готов? — шепотом спрашивает Сунила.

Лундстрем снимает с пояса ручную гранату и шепчет:

— Готов.

Сунила рывком распахивает дверь.

Обыкновенная комната с большим обеденным столом посредине. Аромат душистого кофе идет от кофейника, водворенного уже на стол. Ломти горячего, только что поджаренного хлеба лежат на блюдцах. Желтоватое масло наполняет масленки, крупные белые яйца со всех сторон обступили солонку. За столом сидят пять здоровущих, бритых, уже немолодых мужчин. Один в пиджаке и при галстуке — мелкая розовая горошина на атласной синеве; другие в пестрых свитерах.

Три двери ведут из столовой в спальни — это Лундстрем знает по плану. Сейчас одна из этих дверей открыта, на пороге стоит Курки в шерстяных носках, от брюк длинным двойным хвостом спускаются до самого пола подтяжки.

Человек в галстуке, горячась, что-то разъясняет другим. Но он сразу же замолкает и изумленно смотрит на вошедших; замирает на пороге своей комнаты и десятник.

— Херра Курки! — громко говорит Сунила. — Мы принесли вам ключи от бани. Большое спасибо!

— Ладно, — говорит Курки, — вы могли так не торопиться.

Сидящие за столом переглядываются. И тогда Сунила выхватывает револьвер из кармана, срывает с пояса гранату и кричит:

— Встать! Руки вверх!

Десятники смущены, они не понимают, шутит ли этот взбалмошный лесоруб или приказывает всерьез. Сунила стреляет в воздух. Лундстрем тоже выхватывает свой маузер и потрясает им; в другой руке у него граната. Господа видят, что лесорубы не шутят.

Они вскакивают и подымают руки. Лундстрем подбегает к отворенной двери, возле которой стоит растерянный десятник с поднятыми руками, с ниспадающими пестрыми подтяжками, захлопывает ее и поворачивает ключ.

— Это бандиты! — испуганно кричит человек в галстуке.

— Херра, это красные лесорубы, — вежливо поправляет его Сунила и приказывает Лундстрему обыскать всех и изъять оружие.

Лундстрем подходит к каждому по очереди и засовывает руки в карманы. Эти сильные мужчины очень испуганы. У одного из них колени дрожат мелкой дрожью, когда Лундстрем обшаривает карманы. У двоих Лундстрем вытаскивает из карманов браунинги и кладет их на стол.

Где оружие? У них должно быть оружие!

Из кухни появляется, неся на подносе вымытые чашки, господская стряпуха, рыхлая Марта. Она ничего не понимающими глазами смотрит на то, что происходит в комнате, на своих хозяев, стоящих с поднятыми руками, на Лундстрема. Когда взор ее доходит до револьвера Сунила, она дико вскрикивает и роняет на пол поднос. С грохотом разбиваются чашки. Марта приседает над осколками и в ужасе закрывает лицо руками.

— Тише! — кричит на нее Сунила.

— Где остальное оружие?

Херра Курки, высоко держа руки вверх, осторожно пятится, чуть не наступая на собственные подтяжки, к двери в кухню, из которой только что вышла стряпуха. Медленно подвигаясь, он добирается до двери и прислоняется к ней широкой спиной.

Дверь подается. Сейчас он выскользнет из рук этих людей. Наплевать, что он в одних носках. В первом же бараке ему дадут все, что нужно. Пока еще не поздно, надо позвать объездчиков, шюцкоровцев. И вдруг он застывает на месте, боясь обернуться, пошевелиться. Он чувствует на своей спине жесткий, круглый холодок стали. Медленно поворачивает голову. Из темноты коридорчика смотрят на него упрямые глаза.

— Ступай обратно!

И он идет обратно. А в ту секунду, когда дверь в коридор со скрипом закрылась за ним, оконное стекло, покрытое ледяными папоротниками и выпуклыми узорами заиндевелых стеблей, задребезжало и звонкими кусками легло на пол. И сразу холодное дыхание леса рванулось в комнату. В образовавшееся отверстие видно, как грозит маузером оставленный на дворе часовой.

Красных больше, чем думал Курки.

— Где остальное оружие?

И эти, еще вчера вечером наглые и грубые господа, запинаясь и торопясь, предупредительно рассказывают, где хранится оружие.

У одного оно покоилось под подушкой, и Лундстрем сбросил с измятой, еще не остывшей постели подушку на пол. У другого револьвер лежал в чемодане под кроватью, и Лундстрем, став на колени, вытащил чемодан, выбросил из него все аккуратно уложенные вещи и достал со дна холодный браунинг. Было еще два ружья с круглыми тяжелыми пулями — для охоты на медведей.

— Все! — сказал Сунила.

Он подошел к двери, которая до сих пор была заперта.

— Херра Курки, подай ключ!

— Там еще спит управляющий с женой, — как будто стараясь оправдаться, заговорил Курки.

Сунила постучал.

— Прошу не будить меня — и так слишком много грохота за стеной, не дают выспаться человеку.

— Ну, ну, завтра выспишься! — И Сунила нажал плечом на дверь.

На огромных медвежьих шкурах, постланных на полу, спал управляющий со своей молодой женой. Женщина спрятала голову под одеяло. Управляющий вскочил в нижнем белье и стал ругаться. Но, взглянув через дверь в столовую, он увидел растерянные лица десятников, стоящих с поднятыми руками, револьверы на столе и, сразу поняв серьезность положения, вежливо спросил:

— Что вам угодно?

— Пока немного. Где твое оружие?

— Сейчас достану, под подушкой. — И он нагнулся, желая достать револьвер.

— Ни с места! Стой! Я сам достану!

Но Сунила не успел нагнуться, как из-под одеяла высунулась рука, осторожно держащая браунинг, и женский голос произнес:

— Берите скорей эту гадость и дайте мне одеться.

— Виноват, — сказал Сунила, беря браунинг. — Извините за беспокойство, — повторил он и вышел в столовую.

Руки у господ десятников словно налились свинцом, трудно было держать их поднятыми.

— Заходите в комнаты, — приказал Сунила.

Когда они разошлись по спальням и Лундстрем запер за ними дверь на ключ, Сунила облегченно вздохнул и, выйдя на крыльцо, из ружья, предназначенного для охоты на медведей, выстрелил в морозный воздух.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Услышав этот выстрел, Инари скомандовал:

— Вперед!

И они побежали на лыжах с новыми, еще не пристрелянными винтовками к бараку, где жили объездчики-шюцкоровцы.

Впереди, прокладывая лыжню по сухому, рыхлому, выпавшему за ночь снегу, шел Инари. Сразу за ним — Унха Солдат, Каллио, рыжебородый, еще двое, один из них так и позабыл вытащить из-за пояса топор.

Они подбегают к бараку.

Около дверей стоит объездчик и умывается снегом.

— Взять его! — приказывает Инари.

Но тут Унха не выдерживает и кричит:

— Смерть проклятым капулеттам!

Объездчик вздрагивает, выпрямляется и видит бегущих к нему вооруженных лесорубов. Он быстро вскакивает в барак и захлопывает за собой дверь. Слышен лязг задвигаемого засова.

— Надо будет драться, — бормочет Инари и, подбегая к двери, рвет ее за ручку.

— Рано встали они сегодня! — негодует Каллио и пытается запихнуть патроны в магазин японской винтовки.

Они не лезут. Пальцы коченеют на воздухе. И тогда он вкладывает всего один патрон и досылает вперед затвор. Остальные патроны — в карман.

— Открой сейчас же! — командует, барабаня рукояткой маузера по двери, Инари.

Никто не отвечает.

Тогда Инари подбегает к окну, и Унха уже рядом с ним. Они выпускают в окно несколько зарядок, оглушительных в настороженном морозном воздухе.

Ответа нет.

Прячась за оснеженные стволы сосен, остальные по команде Инари окружают барак.

Солнце уже готово взойти, и розовый свет, бродящий по лесу, желтеет. Слышно, как трещат от мороза ветви. Белое дыхание рвется изо рта.

— Огонь! — командует Инари.

Каллио, зажмурясь, нажимает спусковой крючок. Шум от выстрела слегка оглушает его. Он слышит грохот залпа, ощущает на лбу прохладное прикосновение снежинок. Залп стряхнул лебяжий пух с ветвей. Пушинки тают на лице Каллио. Он открывает глаза… и видит, что ничего вокруг него не изменилось.

— Если выйдете, гарантирую сохранение жизни! — громко кричит Инари.

И опять молчание.

— Огонь! — снова командует Инари.

Каллио на этот раз не зажмуривает глаза. Он занят вкладыванием очередного патрона в винтовку. Поэтому он не успевает выстрелить вместе с другими; выстрел его запаздывает и раздается тогда, когда Инари уже снова барабанит в дверь шюцкоровской обители.

— Что с тобою? — одергивает его Унха. — Ты, чего доброго, таким порядком своих перестреляешь!

И они оба бегут на зов Инари.

— Вышибай дверь! — командует он и указывает на молоденькую сосну.

Топор, прихваченный с собой, оказывается как нельзя более кстати. Один из лесорубов берет сосенку под корень. И тогда к ногам его валится черный комок.

— Что это? — Каллио берет его в руки. — Ворона! Замерзла!

И в эту секунду раздается неожиданный выстрел. Остатки замерзшего стекла с дребезгом сыплются на утоптанный снег. Стреляли из барака. Пуля вязнет в стволе сосны.

— Ах, так!

Лесоруб разозлился. Сосенка, подняв снежный водоворот, не успевает рухнуть, ее на лету подхватывают сильные руки и, держа за смолистый ствол, направляют тяжелым тараном в дверь. Торец свеж и тяжел. Дверь не рассчитана на такой напор. Она подается и с легким скрипящим стоном падает, срываясь с петель. И тогда из барака снова выстрел в упор. Но стрелок, вероятно, очень волнуется, пуля уходит вверх.

Парни выпускают из рук сосну, сторонятся вправо и влево от двери и беспорядочно стреляют. Из дверного проема раздаются быстро, один за другим, четыре выстрела. И снова выстрел — и громкий крик боли.

Это Инари подошел к выбитому окну и выстрелом из маузера сбил с ног шюцкоровца.

— За мной! — кричит Инари.

И Каллио вместе с Унха первыми вбегают в барак. На полу около койки лежит молодой объездчик-шюцкоровец. Это с ним вчера разговаривал Олави. Это он вчера сбил шапку с головы Олави, когда шюцкоровцы в бараке пели гимн.

Но где остальные объездчики?

Одиннадцать винтовок, начищенных, готовых к бою, стоят в козлах посредине чистенького барака.

Но где же люди?

Одежда, кеньги валяются в беспорядке на незастеленных койках и на дощатом полу. Инари тянет за вделанное в пол круглое железное кольцо. Квадратная крышка люка лениво, словно нехотя, приподнимается.

— А ну, вылезай! — командует Инари.

И Каллио и Унха услышали неожиданно для себя в голосе товарища начальнический тон, не повиноваться которому нельзя.

Первым вылез тот молодчик, который умывался снегом перед бараком.

Объездчики виновато, один за другим, подымаются из люка. Их выводят на морозный утоптанный снег. Кое-кто еще не успел надеть кеньги.

Их строят в шеренгу и пересчитывают. В это время Инари сам, никому не доверяя этого важного дела, перерывает все сундучки и койки. Но больше оружия нет. Он поднимает револьвер, валяющийся на полу рядом с убитым, и приказывает ввести пленных обратно в барак.

— Снять кеньги! — командует он тем, кто успел их раньше надеть. Те, поглядывая на тело убитого, покорно и быстро выполняют приказ. — Отлично! Забери все эти кеньги с собой, — говорит Инари Каллио. — Они пригодятся нам, а эти молодцы без них никуда не уйдут.

Инари оставляет лесоруба, что рубил сосенку, и рыжебородого сторожить пленных шюцкоровцев. Они должны сменяться — один снаружи, на холоде, другой внутри барака — и ждать дальнейших распоряжений. Пленным разговаривать между собой запрещено.

Взвалив на плечи оружие — по три винтовки на человека, — они пошли на лыжах к господскому дому.

— Отлично, отлично! — радовался Унха. — Все захваченные винтовки русские. Я научу тебя с ними обращаться, Каллио.

А Каллио шел рядом с ним и думал о том, как много времени ушло с той минуты, когда он вчера в этот же самый час приступил к работе — валке сосен.

Когда они подошли к дому господ, возле него уже стояли сани с оружием. У саней суетился Олави.

— Вали сюда, ребята, винтовки и патроны, — сказал он и снова пожал руку Каллио.

Возле дома стоял часовой.

Все остались на дворе. Каллио принялся раскладывать большой костер, потому что было чертовски холодно. Унха объяснял незнающим устройство русской винтовки, а Инари пошел в дом доложить Коскинену, что поручение выполнено.

Большая комната была полна народу. На столе лежали револьверы. Шел оживленный разговор.

У запертых дверей, ведущих из столовой в маленькие жилые комнаты, похаживал часовой-лесоруб, постукивая винтовкою о пол. На уголке стола Коскинен заканчивал — уже чернилами, а не карандашом — обращение к лесорубам и трудовому крестьянству Похьяла. Глядя на него, никто не сказал бы, что за сутки он не сомкнул глаз ни на минуту.

Принимая рапорт Инари, он стоял вытянувшись, держа руки по швам. Так он стоял, комиссар первого партизанского отряда лесорубов Похьяла, и все находящиеся в комнате тоже застыли, с уважением глядя на Коскинена, слушая простые слова отчета Инари.

— Через час должен начаться митинг, мы и так запаздываем, — сказал Коскинен.

В комнату вошел Олави.

— На складе много сала и других продуктов, одежда и инструмент.

— Все, что принадлежит акционерам, мы берем с собой. Одежду выдавай тем, кто в ней нуждается. Сколько казенных лошадей?

— Тридцать.

— Тогда организуй обоз из тридцати саней.

— Ладно, — сказал Олави, вышел и подумал: «Я организую такой обоз, который возьмет все, что здесь есть!»

Коскинен вышел на крыльцо. Из ближних бараков и землянок уже начали собираться лесорубы. Коскинен распорядился разложить перед домом еще несколько костров.

Каллио, разжигая костер, сказал:

— Без растопки и дрова не загорятся, а не то что наш брат.

— Ну, мы разожгли как следует, — улыбнулся Унха.

Сунила шел быстро. Радостный день занимался для него. Неярким огнем встающего солнца горел лес, потрескивая на морозе. Отличный день! Ему хотелось громко петь. Но, боясь выдохнуться, он только замурлыкал себе под нос боевую мелодию. А вот и барак, в котором провел он всю зиму.

«Наверно, никогда в жизни я больше не переночую в нем», — думает Сунила, и от этой мысли ему делается еще веселее, и он, сбросив лыжи у порога, ударом ноги распахивает дверь.

— Здравствуйте, товарищи! — радостно кричит он уже проснувшимся и готовым к новому дню тягот лесорубам. — Здравствуйте, товарищи! Забастовка! В восемь утра собрание у господского дома. Идут все!


— Вот молодец, Хильда, — радуется Сунила, — как быстро собралась! А я не думал, что и ты пойдешь!

Но Хильда, закрасневшись, даже не отвечает. Она так быстро шагает по снегу, что за ней трудно поспеть лесорубу с медным котелком за плечами.

— И сюда ты его взял с собой? — изумляется молодой лесоруб.

Но тот смотрит на юнца свысока.

— В любом походе медный котелок три службы сослужит: и кофе сваришь в нем, и погоду предскажет, и… — Но он так и не договаривает о третьей службе медного котелка.

Так они идут молча — и впереди других раскрасневшаяся от волнения Хильда.

Сунила с силой отталкивается палками и, обгоняя Анти — лесоруба с медным котелком — и девушку, кричит ей:

— Хильда, на дворе такой мороз, а в кармане денежки тают!

От смеха Хильды падают с ветвей сухие пушинки снега. Она сразу теряет дыхание и отстает.

Она идет рядом с молодым лесорубом, торопясь прийти к дому господ еще до положенного срока, чтобы увидеть все, расспросить и поговорить. А за ними спешат все лесорубы из их барака.

Один только Анти с медным котелком не торопится.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Крупным, размашистым почерком пишет Коскинен воззвание, все слова которого он продумал в длинные зимние ночи.

В комнату входят лесорубы с разных участков, из разных бараков, бородатые и такие, чьих подбородков не касалась еще бритва. Их фланелевые и шерстяные рубахи пахнут холодом, и снег не тает на острых носках их мягких кеньг. Все тепло ушло из комнаты через разбитое стекло. Люди громко разговаривают, постукивает винтовкой часовой, прохаживаясь возле дверей, за которыми сидят пленные.

Коскинен окончил свое воззвание, он дышит на пальцы, согревая их, и деловито ставит подпись:

«Уполномоченный комитета Финской компартии Яхветти Коскинен».

И сразу встает. Он велит отворить дверь в комнату управляющего.

Жена управляющего, уже приодетая, со слегка подведенными глазами и намеченными тонкой полоской кармина губами, чувствует себя неуязвимой и обиженно спрашивает:

— Ну-с, какие еще новости, господа?

Коскинен словно не слышит ее слов.

— У вас, наверно, есть пишущая машинка, и вы умеете на ней работать. Так вот, приказываю вам немедленно перепечатать это воззвание!

Голос его строг.

Через минуту бойкая дробь ремингтона рассыпается в комнате управляющего.

— Что ты делаешь?! — возмущается муж и через плечо пробегает глазами напечатанное:

«Мы, рабочие северных лесов, выражаем глубокое сочувствие товарищам, работающим в Советской Карелии и борющимся в рядах Красной Армии. Мы призываем всех классово сознательных товарищей войти в наши ряды, примкнуть к Северному красному партизанскому батальону и под руководством коммунистической партии организованной силой встать вместе с нами на борьбу против капиталистов. Момент для этого подходящий. Мы захватили возы с оружием, которое белобандиты пытались доставить в Советскую Карелию».

— Господи, господи! Что ты печатаешь, милая?! — шипит управляющий на жену.

— Здесь так написано, — тычет она пальцем в белую бумажку. — И если я что-нибудь переврала, так с твоей стороны любезнее было бы диктовать мне, а не шипеть над ухом: «Господи, господи!»

— Нет, печатай уж, как начала.

И снова из-под розовых наманикюренных ноготков посыпалась сухая дробь.

За стеной, в соседней комнатенке, слышен оживленный спор, похожий на перебранку.

Управляющий за стуком машинки среди других голосов различает голос молодого человека с нелепым галстуком, заведующего соседним участком лесозаготовок конкурирующей фирмы.

— Я специально приехал сюда, — сердито говорит он, — чтобы сказать, что здесь ведут глупую политику! Задерживать выплату жалованья, когда поступают такие выгодные заказы и скоро будут по дешевке карельские леса! Это чистейшее безумие. Ведь если у вас начнется забастовка, она в два счета может перекинуться к нам. Я хотел предупредить вас. Но вы не послушались. Вот вы теперь и влопались в историю. (Радость конкурента звенит в его голосе). А я немедленно поднимаю на своем участке все расценки на десять процентов.

Другие голоса перебивают возмущенную речь гостя.

— К сожалению, дело не так просто, как думает этот молодчик, — кисло улыбается управляющий. — Да, дело серьезное… Проклятие, где эти шюцкоровцы? Они всегда гуляют, когда должны быть на местах. Во сколько они уже обошлись акционерам? Да, дело серьезнее, чем думает этот молодой осел.


— Все в сборе! — докладывает Сунила Коскинену.

— Все в сборе? — быстро переспрашивает Коскинен, утомленные глаза его блестят.

— Около шестисот человек.

Народу действительно много; люди шумят, протягивают руки к разложенным перед домом кострам, прыгают с ноги на ногу, чтобы согреться.

Среди других суетится и только что приехавший сюда на своих санях бродячий торговец Ялмарсон. У него замечательный нюх; он появляется на разных лесозаготовительных пунктах всегда к получке, несмотря на то, что выдается она очень нерегулярно, и раскладывает перед лесорубами свою незатейливую галантерею.

— Сегодня ты прогадал! — говорит ему один из лесорубов. — Забастовка.

— Ну, он свое всегда возьмет! — откликается другой.

— Посмотрим, посмотрим, — отшучивается Ялмарсон. — А забастовки я не одобряю.

Он переходит от группы к группе. Подходит к костру и около самого огня снимает шапку, чтобы стряхнуть насевший на нее снег, — и, к всеобщему удивлению, открывает огромную лысину, такую неожиданную при окладистой бороде.

— Бастовать необходимо! — убежденно говорит ему пожилой лесоруб. — Хозяева сейчас пойдут на уступки…

С веселыми выкриками парни тащат огромные, синеватые на морозе бычьи туши, а другие из молоденькой сосенки строгают вертел.

Все разговоры, скрывающие нетерпеливое ожидание, доходят в комнату, где готовится к выступлению Коскинен, ровным, жужжащим гулом.

— А как же мы, безработные, можем бастовать? — слышит он краем уха отрывок разговора.

Нетерпение охватывает и его, и он теряет сразу все собранные им и приведенные в порядок слова. И уже сам торопит Сунила — скорей! И выходит из дому.

Его сразу пронизывает холод, забирается в легкие, щиплет уши. Говор понемногу затихает.

— Сюда, сюда!

Коскинену помогают взобраться на огромный ящик.

Он слышит треск разгорающихся костров, видит, как сияют внимательные глаза; он смотрит под ноги, на дощатый помост импровизированной трибуны, и улыбается: он стоит на ящике с американским салом. И слышит свои слова, как будто кто-то другой, рядом, произносит их:

— Товарищи рабочие, лесорубы, вальщики, возчики! Товарищи!

На него устремлены сотни глаз, его внимательно слушают лесорубы. Воздух как будто стал теплее, и глаза заулыбались.

— …Я говорю как член Финской коммунистической партии и уполномоченный ее комитета. Мы отдали себя целиком революционной работе…

«Это про меня тоже», — с гордостью думает Лундстрем. Только вчера в эти часы он шел рядом с панко-регами, конвоируя до блеска начищенное оружие, которое сейчас будут раздавать.

— …Положение в Суоми таково, что каждый рабочий должен сейчас же решить: будет ли он бороться за интересы капиталистов, против своих товарищей, или единым фронтом против капиталистов?..

«Зачем он спрашивает? Разве рабочий может выбирать?» — думает Унха Солдат; он чувствует револьвер в кармане, и это ощущение усиливает уверенность в победе. Он хочет крикнуть: «Мы уже выбрали!» — но слова не срываются с мерзнущих губ. Он слышит:

— …Капиталисты всех стран готовят общий поход против Советской России!.. Они разжигают войну… А мы, финские рабочие, за мир! Весь народ за мир. Он нужен нашей Суоми! Мир нужен всем трудящимся!

Унха думает:

«В России нет капулеттов, там нет акционеров».

И сосед его слушает и спрашивает шепотом Унха:

— Правда, что в России прогнали помещиков и фабрикантов?

Но тот поводит плечом: не мешай, мол, слушать.

— …Мы связаны крепкими нитями с борющимися пролетариями России. Мы хотим на деле доказать свою солидарность, и мы говорим: «Руки прочь от Советской Карелии!»

«Хороши кеньги!» — думает один из лесорубов. Он сменил только что мешки с ног своих на кеньги, взятые у шюцкоровцев, и теперь, поскрипывая ими, переступает с ноги на ногу.

— Финские капиталисты вооружают бандитские отряды и посылают их на территорию Советской Карелии — и это уже война!..

— Тише! — крикнул кто-то в задних рядах.

Но и так тихо — слышно, как трещат поленья в кострах, как шипит поджариваемое мясо. Дыхание ровными дымками рвется вверх.

— Они убили министра Ритавури, который выступал против войны. Они заставляют правительство проводить подготовку войны. Здесь и в ближайших деревнях уже учтены люди и лошади. Не сегодня-завтра должна и сюда нагрянуть мобилизация…

— К черту мобилизацию! — кричит Унха.

— …А если война разгорится, если аппарат лахтарей заработает и шюцкоровцы будут за нами следить, а мы будем разрознены, то мы не сможем тогда сопротивляться. Товарищи! Настало время действовать! Товарищи! Мы не возьмем в руки оружие, которое нам дадут, чтобы воевать против русских и карельских товарищей, но мы возьмем в руки оружие, чтобы не допустить войны!

— Правильно! Тише!

Инари не сводит глаз с говорящего Коскинена.

«Вот это человек, — думает он. — Как бы я был счастлив, если бы вносил в наше дело хоть десятую долю того, что дает Коскинен!»

— Нам удалось добыть оружие, которое белобандиты пытались тайно перевезти в Карелию. Мы перехватили его. Не скажу, чтобы это было легко.

«Это он говорит о нас». Инари находит в толпе среди сотен глаз глаза Лундстрема. Они понимающе весело перемигиваются.

— И мы повернем это оружие против белобандитов!..

Унха Солдат ощупывает с уважением свой револьвер.

— …Вы, рабочие, плохо накормлены и плохо одеты. Здесь мы забрали склады акционерного общества, склады, полные товара. (Тише!) Мы их конфискуем и раздадим товары нуждающимся. (Правильно!)

«Кто же заплатит за меня недоимки? Почему так давно нет из дому писем?» — упрямо думает возчик, сосед Инари по бараку.

— У меня нет целых кеньг!

— Давно, давно бы так!

— …Частной собственности не тронем. Не допустим никаких беспорядков.

— Правильно!

— Верно!

Инари торжествующе оглядывается и внезапно замирает. Он увидел в толпе Хильду. Глаза их встретились. И Хильда здесь! Как хорошо! Какой счастливый день!

— Вот ты можешь и совсем не платить недоимок, — весело говорит Каллио возчику и хлопает его по плечу.

Мысль о такой возможности внезапно озаряет возчика. Как это? Можно ли? Первый раз в жизни пришла к нему эта мысль, и он потрясен ее новизной и простотой.

«Как это? Да, правда, ведь можно не платить недоимки, а дальше… ленсман… Нет!»

— …Никого не принуждаем идти с нами. Кто хочет добровольно идти, пусть заявит об этом. Там происходит запись…

Коскинен показывает на дом господ, а Каллио видит — на крыльце дома стоит Сунила с листами чистой бумаги в руках. Каллио видит — ярко-красная куртка пробирается к крыльцу. Ему делается смешно, и он вслух смеется.

— Вот это повезло! Сунила, оказывается, тоже здесь. И как это мы раньше не встретились? Вот это молодец, я понимаю, он хочет записаться первым! — И Каллио поднимает руку вверх, машет товарищу и кричит: — Эй, Сунила, Инари тоже здесь!

— Тише, тише, черт! — кто-то толкает его в спину.

А голос Коскинена по-прежнему звенит в морозном воздухе ясного февральского утра:

— …Товары, лошади, касса акционерного общества с этой минуты наши. Мы проверили все ведомости и списки должников и увидели, что большинство лесорубов после зимней работы еще находится в долгу у акционерного общества. Но есть и такие, кому акционеры должны. Обычных расчетов мы производить не будем. Каждому вальщику будет выплачено сто пятьдесят марок, каждому возчику — триста пятьдесят, независимо от того, кто кому должен.

— Хорошо!.. Так… Хорошо, хорошо!.. Верно!..

Гул одобрения катится над толпой.


Олави возится, распоряжаясь укладкой ящиков с американским салом. Он занят также подсчетом пил, топоров, кеньг, теплых рубах, пакетиков кофе. Потом еще надо взглянуть, как работает десятник, которому он приказал составить ведомости на выплату жалованья. Сани с оружием он уже передал Лундстрему.

Какая досада, он не слышит, что говорит Коскинен! Но дел так много! И на складе так много добра!

Он входит в комнату к арестованному десятнику. В этой комнате сидит человек в пиджаке и с галстуком; говорят, что это управляющий соседнего пункта. Этот человек раскрыл форточку и старается услышать, что говорит Коскинен.

Олави некогда, он выходит из комнаты; часовой запирает ее на ключ.

Управляющий соседнего пункта задумался. Нет, это серьезнее, чем он думал. Пожалуй, никакой выгоды для его компании не будет от этой забастовки…

— Да закройте вы наконец форточку, пальцы мерзнут! — возмущается десятник и продолжает писать ведомость.

Форточка захлопнулась. За стеною яснее слышится дробь ремингтона.

«Не придется выпить», — думает Каллио и подходит к столу, за которым сидит Сунила, чтобы записаться в отряд. А насчет слушания речей он не мастак. Он сразу и так понял, в чем дело.

— Твоя куртка может пригодиться: хороший из нее выйдет красный флаг, — говорит он, обращаясь к Сунила.

Коскинен махнул рукой и с расстановкой заключает свою речь:

— Теперь вы знаете все и делайте выбор, на чьей стороне будете драться.

Он не успел еще спрыгнуть с ящика, как вокруг заговорили, зашумели, захлопали.

Так вот какая на этот раз забастовка!..

Инари казалось, что Коскинен неудачно окончил свою речь словами: «На чьей стороне».

Да разве надо об этом спрашивать? Разве это вопрос? Ведь каждый решил его для себя, наверно, давно.

Нет, он, Инари, помнил речи на фронте!

Два мира стоят друг против друга.

Он сумеет дополнить, сказать все, что надо.

Мы победим!

Он вскакивает на ящик и видит устремленные на него взгляды. Волнение захлестывает его, у него замирает сердца. Он знает все, что хочет сказать, и не может произнести ни слова, а лесорубы ждут. Тогда он начинает разматывать красный шарф со своей шеи и кричит громким голосом, долетающим до самых отдаленных от него слушателей:

— Товарищи! Товарищи! Все, что говорил сейчас товарищ Коскинен, уполномоченный нашей партии (и когда Инари произносит слово «партия», гордость звучит в его голосе), — правда. Мы, лесорубы, готовы за эту правду драться и, если надо, умереть! Да здравствует Советская Россия и пролетарская солидарность во всем мире! Не позволим лахтарям лезть в свободную Карелию!

И он, размахивая красным своим шарфом, слышит крики:

— Ура! Хорошо!

Он замечает среди других Каллио и машет ему рукой: «Дай винтовку!» И вот винтовка уже быстро идет по рукам к Инари.

На блестящий при ярком свете солнечного морозного утра штык Инари повязывает свой шерстяной красный шарф. Он слышит крики одобрения и вдруг снова замечает в толпе Хильду.


Бродячий торговец Ялмарсон, затесавшийся в толпу лесорубов, смотрит на дом господ и видит — выстроилась возле входных дверей длинная очередь. В открытую дверь он видит, как сидящий у стола остролицый бледный лесоруб ведет запись в отряд.

Из дома лесорубы выходят уже с винтовками, японскими и русскими. Несколько человек получили только револьверы. Это, видимо, командиры.

Ялмарсон смотрит на очередь, на выходящих вооруженных лесорубов и злобно плюет на утоптанный снег.

— Добровольцы!

— Нет, ты подумай, — говорит молодой лесоруб Хильде, — я так слушал, что даже не заметил, как отморозил уши.

Хильда захватывает горсть снега и начинает оттирать его побелевшие уши.

— У тебя тоже побелел нос. — И он хватает снег.

— Постой! — Хильда смеется.

Она перестает смеяться. К ней подходит Инари и говорит:

— Хильда, найди меня через час, мне нужно тебе многое сказать.

И он проходит дальше, потому что он занят. Он назначен командиром головного отряда и должен принять свой отряд.

— Что ты хочешь сказать, Инари? — уже вдогонку спрашивает Хильда.

Он оборачивается, глаза их встречаются, и вся жизнь для них останавливается.

Так они постояли минутку, а глаза ее сами ответили на так и не высказанный вопрос Инари.

Потом Инари повернулся и ушел, а она осталась стоять на морозе.

— Так ты, значит, раньше знала этого парня? — ревниво спросил молодой лесоруб.

— Да!

Он понял, что спрашивать дальше бесполезно, и побрел к костру, где на вертеле поджаривалась говядина. Мясо было почти готово.

Уже шла выдача денег по ведомостям: тут же каждый получал два кило сала и полбуханки хлеба.

Лундстрем стоял подле стола, рядом с кассиром, когда к раздатчику подошла Хильда.

Это было занятно — Хильда со штыком. Лундстрем поздоровался с ней, как будто только вчера вечером они виделись. Когда она уходила, бережно держа в руках полученный паек я деньги, он следил за нею, пока она не исчезла, потерявшись в толпе.

— Нам все равно нечего будет здесь делать, работа ведь прекратится, — говорят те, кто не записался в батальон.

— Тогда пойдем вместе, сразу же вслед за отрядом.

— Батальон, стройся! — гремит команда.

Командует Инари.

— В две шеренги!.. Мы разобьемся на роты, а затем закусим; потом несколько часов военной учебы. Вечером уходим, — говорит он, обращаясь к Олави.

Олави утвердительно кивает головой. Он помнит. Он сам был, когда вырабатывался план.

— И да здравствует красный партизанский батальон лесорубов Похьяла!

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Позвякивая медным котелком, Анти шел не торопясь и опоздал на собрание.

Еще не доходя до господского дома, он узнал у своего знакомца по бараку, что собрание заканчивается. Тот не стал долго разговаривать с Анти, потому что торопился. Ему было поручено доставить обращение к лесорубам, составленное Коскиненом, на соседние лесоразработки. Он спешил. Когда Анти подошел к дому господ, перед домом на утоптанном, плотном снегу стояла большая шеренга — по два человека в ряд.

Список читал Лундстрем. Рядом с ним стоял Коскинен.

На правом фланге был Инари.

— Эй, Котелок, становись в строй! — крикнула ему Хильда.

— А кто здесь — белые или красные? Я к белым не хочу!

— Становись, говорят!

И Анти встал в ряд. Но сначала он снял лыжи и аккуратно прислонил их к сосне.

«Как в восемнадцатом году», — весело вспомнилось ему.

Уже разбивка по ротам кончилась. И Медный Котелок — Анти — попал в первую роту. Командовал первой самой маленькой и передовой ротой Инари. Здесь были собраны люди, бывавшие в боях. Рыжебородый возчик, пришедший с Коскиненом, стал командиром второй роты.

Всего же было организовано три роты.

Унха был правой рукой, первым взводным Инари. В первый же взвод попали и Каллио с Сунила. Они были довольны.

Дальше пошло обучение военным приемам. Это было труднее.

Инари и Унха Солдат, собрав около костров своих ребят, объясняли им взаимодействие частей и устройство винтовки. Олави командовал обозом, и ему надо было распорядиться, чтобы сначала шли акционерные лошади, а потом частные; надо было выяснить, сколько женщин может передвигаться пешком.

Лундстрем должен был находиться все время при Коскинене.

— Эй, Унха, у меня затвор не открывается, примерз, должно быть! — волнуется Сунила.

— Да как же у тебя затвор откроется, когда ты рукоять не повернул?! — вспыхивает Унха, — Ведь я уже показывал: нужно поднять рукоять и потом только отводить ее на себя.

Анти набирает снега в котелок и ставит на костер.

После завтрака снова учение.


Около самого господского дома лопарь замедляет бег своего оленя, и нарты круто останавливаются. С них скатывается жирный, чисто выбритый человечек с двумя огромными, туго набитыми портфелями.

Что это за необычное оживление? Почему разложены в беспорядке костры и ящики с салом стоят посреди площадки, на утоптанном снегу? Может быть, он не туда попал? Но двое его уже узнали. Они бегут к крыльцу.

— Товарищ Коскинен, — кричат они. — Разъездной кассир приехал!

Из дома выходит Коскинен. Он идет к кассиру.

— А где управляющий? — спрашивает кассир.

— Старый арестован, новый — вот он: я.

И с этими словами Коскинен вытаскивает из-за пазухи револьвер.

— Господа, караул, господа, грабят! — кричит благим матом кассир.

Олень поводит ушами. Лопарь равнодушно смотрит на неожиданную картину. Кассир, очевидно, ожидает помощи — ведь это не глухой переулок. Здесь, у костров, ведь больше сотни людей. Его ошарашивает громкий смех.

Он оглядывается. Совсем вплотную подходит к нему Лундстрем и спрашивает:

— Товарищ Коскинен, куда нести деньги?

Тогда кассир понимает, что все пропало, зажимает под мышками тугие портфели и, уже настойчивым шепотом не то спрашивает, не то умоляет:

— Вы мне дадите расписку?

— Это, конечно, можно. Сколько здесь?

Кассир привёз деньги для выплаты заработка, не полностью, правда, всего лишь за две недели.

— Здесь сто пятьдесят тысяч марок, — лепечет кассир.

— Расписку получишь через час. Запри его с другими, — приказывает Коскинен Лундстрему и вдруг кричит: — Задержите его скорей!

Это лопарь вскочил на нарты и ударил оленя.

— Стой! Будем стрелять!

Лопарь останавливается и покорно поворачивает нарты.

— Не надо меня стрелять. У меня марок нет. У меня пенни нет. Один только олень.

— Не нужен нам твой олень. Только ты не смеешь выезжать отсюда раньше нас. Уедешь завтра утром. Понял?

Лопарь молчит. Он ничего не понял, ему страшно, что отнимут его сокровище, его оленя. Ялмарсон что-то шепчет ему на ухо, лопарь, не произнося ни слова, отходит от него.

Когда Анти, пообедав, чистит свой медный котелок и разговаривает с другими ребятами, к ним подходит Ялмарсон.

— Неужели вы, ребята, пойдете куда-нибудь отсюда в такую холодину? Ведь околеете от холода по дороге.

— Брось шутить, купчина, — смеется Каллио. — Всюду, где есть дерево и спички, нам будет жарко.

— Когда явится полиция, плохо придется всем вам, — продолжает свое Ялмарсон. — Ведь это же форменный грабеж с кассиром-то!

— Грабеж! — изумляется Каллио. — Мы получили свой заработок за две недели. А нам причитается больше чем за месяц.

— Ты забыл про наши долги, — вступает в беседу Сара.

— Вот-вот! — обрадовался Ялмарсон. — И потом я твердо убежден, что наша социал-демократическая партия будет категорически против такого бессмысленного действия.

К ним подошел Коскинен.

— Какая социал-демократическая партия против? — взорвался он, услышав речи торговца. — Немецкая? Которая допустила, чтобы кайзеровский сапог растоптал нашу революцию и уничтожил десятки тысяч наших товарищей? Или, может быть, наша, финская социал-демократия? Может быть, та, которая помогает лахтарям драться против Советской Социалистической Республики? Таннер, который теперь принимает парады шюцкора? Под Новый год мы предложили создать единый фронт для борьбы за мир, против войны, а пятого января, не считаясь с волей рядовых рабочих, правление социал-демократов отклонило наше предложение и выступило с очередной клеветой на нас и на наших русских товарищей. Да что у нас общего с такой партией?!

Торговец смутился, медленно вытащил из кармана огромный красный с крапинками носовой платок, аккуратно сложенный, и, развернув его, стал вытирать лоб.

— Однако и мы имеем тоже заслуги перед рабочим классом, — сказал он.

— Да, имеете заслуги, только перед лахтарями, а не перед рабочими, — ответил Коскинен, и все вокруг засмеялись.

— Лучше арестовать его, к чертям собачьим, — весело сказал Каллио.

— Не стоит! Теперь он сам будет молчать, когда увидел, что лесорубы знают ему цену, — усмехнулся в подстриженные усы Коскинен.

Он направился дальше, к другим кострам и другим лесорубам. Рядом с ним пошел Анти с неразлучным своим котелком.

Всюду толпились люди, деловито и громко разговаривая, и они были совсем такие же, как и вчера, и все-таки совсем другие. Не то разговор их стал громче, не то они как-то выпрямились и стали стройнее, и глаза их утратили обычное равнодушие. Они почувствовали себя хозяевами своей судьбы, своей жизни.

Когда потом Каллио пытался припомнить все то, что произошло в эти несколько отчаянно холодных дней февраля, он говорил:

— Нет ничего на свете лучше лесного шума. Как шумит лес! Ну, так вот, все эти дни были похожи на хороший лесной шум. Казалось, лес шумел в наших сердцах.


Комната была полна народу. Обеденный стол пододвинут вплотную к стене. У стола сидел Коскинен и о чем-то говорил с Олави, Лундстремом и рыжебородым лесорубом. Лундстрем попросил выйти всех из комнаты, здесь сейчас состоится совещание штаба.

«Ах, так! — со все усиливающейся горечью подумал Анти, и медный котелок звякнул у него за плечами. — Ах, так! Заседают отдельно ото всех, уже начальники появились, а порядка нет. Лыжи у меня кто-то взял без спросу. Знаем!» И направился прямо к Коскинену.

Лундстрем отворил дверь в комнату, где сидели арестованные. Инари ввел туда под руки больного лесоруба.

— Встаньте с кровати, — приказал он десятнику Курки.

Тот нехотя поднялся. Инари уложил на нее лесоруба.

— Так вот, херра Курки, этого больного товарища, на место которого вы меня взяли, мы оставляем здесь. Он уже поправляется. И если с ним случится что-нибудь плохое или он не выздоровеет, отвечаете лично вы, херра Курки. Вы поняли все, что я вам сказал?

Курки утвердительно мотнул головой.

— Теперь вот возьмите обратно ваши драгоценные сигары, я курю только трубку, и, если позволит совесть, вы снова сможете продать их.

Он бросил на столик пачку сигар и, круто повернувшись, вышел из комнаты.

Подходя к столу, он услышал, как Коскинен говорил какому-то партизану (теперь Инари всех лесорубов, записавшихся в отряд, называл не иначе как красными партизанами):

— Что ж, разрешаю искать тебе лыжи по всему отряду. Найдешь — возьми себе. Только не грохочи.

Анти, ничего не ответив ему, пошел к выходу.

В комнате почти темно. Лампа коптит. Пол скользок от нанесенного на ногах снега, и тени на стенах и потолке тревожны.

— Ты ведешь первую роту свою передовым отрядом, Инари, и выходишь в десять вечера. Дорога на село Сала — самая короткая. В два часа ночи выходит вторая рота, сразу нее следом за ней все обозы с припасами, женщинами, слабыми и всеми, кто идет с нами, но не записался в батальон. Потом третья рота. Связь постоянная, двусторонняя. Ночевки — в деревнях по преимуществу, дозоры и часовые обязательны, — тихо наставляет Коскинен.

— У меня большой обоз: тридцать казенных лошадей, остальные — возчиков.

— Добровольные?

— Да. Нескольких я мобилизовал. — Это Олави говорит о порученном ему деле.

— Предупреди мобилизованных, что за все будет уплачено по рыночной цене!

Инари поднимается.

— Мне надо идти. Ведь скоро моей роте в дорогу.

— Что ж, доброго пути. — Коскинен протягивает руку Инари. — Доброго пути, товарищи! — ласково говорит он.

На пороге Инари оборачивается:

— Я бы все-таки десятников, Ялмарсона и управляющего пустил в расход к чертовой матери. Вспомни, как эта сволочь с нашими ребятами расправлялась в восемнадцатом. Коскинен, вспомни: в восемнадцатом году мы были мягки с лахтарями. Вспомни: мы потом признали это своей ошибкой.

Коскинен встал. В полутьме зимнего вечера он, казалось, стал выше.

— Инари, иди к своей роте и… знай — я подписывал письмо к товарищу Ленину третьего сентября в восемнадцатом году, я помню обо всех наших ошибках и не повторю их… Иди к своей роте, Инари, и предупреди партизан обо всем, что я сказал. Это относится и к тебе тоже.

Инари вышел, хлопнув дверью.

Звезды толпились на просторном, низком, черном небе.

«Отличный будет путь, — подумал он, — только бы Хильда в дороге не замерзла».

Лундстрем очнулся от того, что его кто-то тряс за плечо. Он с трудом открыл глаза и долго не мог прийти в себя и понять, где он и что с ним происходит. Одно ясно — он сидит на табурете и лампа коптит. Потом он понял, что трясет его Олави. От Олави пахнет морозом.

— Проснись! Обоз готов, время идти!

Откуда-то издалека долетал до него знакомый голос. Он вскочил и почувствовал, что ноги не хотят его держать, как будто волна качнула его.

— Время выходить!

Он подошел к столу. На венском стуле, уронив голову на стол, сидел Коскинен.

«Я не должен был засыпать», — подумал Лундстрем и толкнул слегка Коскинена.

— Пора!

— Что? — вскочил Коскинен, как будто он и не спал, а только все время настороженно ждал этого прикосновения. Он вытащил из бокового кармана часы на толстой, массивной серебряной цепочке и щелкнул крышкой. — Да, времени два часа. Я спал на десять минут больше, чем назначил себе.

Он спал сорок минут, впервые за сорок три часа.

Чтобы прогнать сонливость, они умылись снегом. Для этого пришлось отойти подальше от крыльца: у крыльца снег обледенел. Было отчаянно холодно, и кончики пальцев сразу же начало покалывать.

Площадку за домом обступал непроглядно-темный лес. Отдельные стволы были неразличимы в этой сплошной мгле. И только около потухающих костров ночь отступила.

Лундстрем услышал хруст пережевываемого лошадьми овса и почувствовал запах лошадиного пота; его обдал теплый пар дыхания животных.

— Уже пошел обоз, — с удовлетворением сказал Коскинен. — Живем, парень, отлично живем! Отлично! Вот бы на панко-реги теплую полость, тогда и на ходу часок можно было бы поспать, — радостно сказал Коскинен и опустил свою руку на плечо Лундстрему.

— Отлично живем, товарищ Коскинен! — почти крикнул он и побежал обратно в дом господ.

Он пробежал неприбранную большую комнату и повернул ключ в замке.

В комнате на огромной медвежьей полости спал управляющий со своей молодой женой. В углу у печи дремал, поблескивая широкой лысиной, Ялмарсон и храпел кассир, положив под голову опустошенные портфели.

— Вставайте, полость нужна нам, — разбудил их Лундстрем.

Сквозь черноту небес булавочными головками блестели звезды, и от снега ночь казалась еще темнее и от густой темноты холоднее. И в этой холодной тьме слышался скрип полозьев, приглушенный разговор людей, сопенье лошадей, двигались угольки трубок, — проходил мимо обоз.

— Ну, едем, что ли? — спросил Коскинен.

К ним в темноте подъехали розвальни. Лошадью правил незнакомый мужчина.

— Я кучер управляющего. Он приказал мне не оставлять нигде лошадь, — пробасил он.

— Ну и ладно, — весело крикнул Лундстрем. — Лошадь управляющего, кучер управляющего, пусть будут матрац и одеяло тоже управляющего. — И он взвалил на розвальни теплую полость и оленьи шкуры.

Коскинен сел в розвальни, и уже на ходу вскочил в них Лундстрем. Покрываясь шкурами и сразу впадая в глубокий сон, он успел еще пробормотать:

— Отлично живем, товарищ Коскинен, лучше нельзя!

Часть третья