Очерки
В Хельсинки
ФИНСКИЙ «МЕНТАЛИТЕТ» И ВЫБОРЫ
Это было в Хельсинки, незадолго до очередных выборов в парламент, который в Суоми называется эдускунта. Мы с известным финским писателем Матти Курьенсаари заканчивали вечер за столиком в ресторане «Космос», рядом с гостиницей, недавно окрещенной модным словом «Спутник». Курьенсаари был гостем в Москве на Втором Всесоюзном съезде советских писателей. Этой зимой он стал главным редактором новой газеты — «Пяйвян саномат», центрального органа профсоюзов, печатного рупора оппозиции в социал-демократической партии.
Живой, порывистый, Курьенсаари расспрашивал меня о наших общих московских знакомых. Я же хотел узнать, что он думает о причине раскола в социал-демократической партии.
— Это чисто личная неприязнь одной группы вождей к другой! Склоки! — сначала ответил он. Потом перегнулся через стол и сказал: — Если же хотите знать не личную, а принципиальную подоплеку, то вот она! Слишком много мелких буржуа вступило в партию. Они не о социализме думают. В результате партия утратила свой классовый характер. Надо вернуться к классовой политике! Коммунисты потерпят у нас поражение. Их программа противоречит финскому «менталитету».
Финский «менталитет»! Очень часто приходилось встречаться здесь с этим словом, ведущим свое происхождение от латинского «mens» — дух. В понятие это тут вмещают и привычки народа, и образ его мыслей, и образ жизни. Причем каждый человек толкует их по-своему, и поэтому то и дело встречаешь противоречивые определения того, что же именно является финским «менталитетом».
Все же после бесед с людьми самых разных профессий, возрастов, вкусов, политических убеждений мне удалось установить какой-то общий перечень качеств, которые всеми моими собеседниками признавались неотъемлемыми национальными свойствами финского характера.
Честность. Этому никак не противоречил тот факт, что полицией было составлено в 1957 году 22 216 протоколов о разного рода кражах.
Трудолюбие. «Народ трудолюбив и страстно любит свою землю. Работает неутомимо, хотя частые непогоды мешают земледельческому труду» — эти слова Салтыкова-Щедрина о финнах верны и по сей день.
Традиционизм. Иные собеседники называли его консерватизмом, а кое-кто медлительностью и упрямством, традиционизм, который ныне своеобразно сочетается с любовью к техническим новинкам.
Развитое чувство юмора, хотя это, может быть, и покажется удивительным некоторым нашим читателям, привыкшим представлять себе финнов как людей угрюмых и молчаливых (можно им в утешение сказать, что именно такими многие финны представляют себе русских). Финский юмор. Участники гражданской войны в Испании рассказывали, что, когда их интербригада была на отдыхе и бойцы шестнадцати национальностей состязались в том, чей анекдот смешнее и остроумнее, пальму первенства получил финский анекдот.
Я не стану здесь передавать всех бытующих в Хельсинки анекдотов о трех обнаженных кузнецах, поднявших свои молоты над наковальней, — об этой скульптуре, установленной в центре столицы, перед универмагом Стокмана. Но как не рассказать о письме одной крестьянки, переданном по радио в четверть часа «воскресного ворчания» (была здесь и такая передача, в которой каждому вольно добродушно поворчать на мелочи быта, на соседа, на погоду, на министров и т. п.).
«Неужели правительству не хватает высоких налогов, какие мы платим, чтобы одеть этих голых кузнецов!» — сетовала в письме крестьянка, недавно побывавшая в столице.
Как сильно здесь чувство юмора, я убеждался и тогда, когда читал полные своеобразного комизма повести Майю Лассила «За спичками» и «Воскресший из мертвых», и в интимной застольной беседе, и даже слушая прения в парламенте.
Когда в свое время крайне правый пастор призвал в парламенте проклятие господне на голову людей, ратующих за социализм, выступивший затем депутат-коммунист ответил ему:
— Если бы господь бог внимал мольбам каждой собаки, то с неба падали бы жареные кости, а не живительный дождь!
И слова депутата-коммуниста вызвали смех на всех скамьях.
О финском юморе, однако, речь впереди. Здесь же хочется еще сказать, что в свой «менталитет» финны сейчас зачисляют и любовь к драматическому искусству.
— Вы, пожалуй, не найдете ни одного финна, который не сыграл бы какую-нибудь роль в любительском спектакле, — говорили мне.
84 рабочих любительских театра, постоянно действующих, и 3300 самодеятельных трупп, регулярно дающих спектакли, — для такой маленькой страны эти цифры очень красноречивы.
— Думается, — сказал мне товарищ, хорошо знающий финский «менталитет», — что такая любовь к театру, вернее — такое желание хоть немного играть на сцене, объясняется сдержанностью в выражении своих чувств, которая присуща финскому характеру и воспитанию. Я думаю, игра на сцене, где без всякого торможения можно открыто выражать самые необузданные чувства или самые интимные, обычно скрываемые от других переживания, служит как бы защитной реакцией на привычную, воспитываемую сдержанность в каждодневной жизни.
Были среди моих собеседников и такие, которые хотели включить в финский «менталитет» слабость к выпивке.
Об этой слабости говорит хотя бы тот факт, что здесь существуют десятки рабочих и буржуазных обществ трезвости — все эти «Друзья трезвости», «Союз трезвости финских учителей», «Женский центральный союз трезвости», «Заря» и т. д., которые находятся под влиянием различных политических партий и церковных организаций.
— У нас издается десяток антиалкогольных журналов, вроде социал-демократического «Трезвого народа», и не только для взрослых, но и детские. Самый популярный из них — «Утренняя заря», — говорил мне товарищ-финн. — Ведь не случайно у нас был по всенародному референдуму введен «сухой закон», и так же не случайно его потом отменили.
Теперь для регулирования производства и потребления спиртных напитков создано государственное акционерное общество «Алко» — монополия во главе с директором Фагерхольмом.
— Несмотря на то что создан особый «Союз трезвости автомобилистов», новые аэродромы у нас сейчас строятся руками шоферов-профессионалов и автолюбителей всех рангов, отбывающих наказание за то, что они сели за руль под хмельком!
Не так давно, на митинге при открытии нового аэродрома, президент Кекконен сказал, что над созданием его дружно трудились представители всех без исключения слоев общества.
— И мы должны быть особенно благодарны Фагерхольму, — пошутил президент, — за то, что он поставлял на стройку кадры, рабочие руки.
И все же, несмотря на «вескость» доводов, я не включаю в финский образ жизни слабость к выпивке.
Много, повторяю, приходилось мне в Суоми слышать рассуждений о «менталитете», и вот теперь, за столиком ресторана «Космос», за бутылкой бордо, впервые и к тому же от человека, считающего себя марксистом, я услышал такое категорическое утверждение: коммунизм противоречит финскому «менталитету», несовместим с ним!
— «Менталитет» — вещь изменчивая, — ответил я. — Это мы видим на примерах вашей и нашей истории. Разве не то же самое твердили о душе русского народа-богоносца кадеты, эсеры, октябристы, «мирнообновленцы», не говоря уже о «Союзе русского народа имени Михаила-архангела»?
Кстати, недавно я просмотрел сборник, посвященный двухсотлетию Хельсинкского университета, изданный в 1842 году. И там, в статье Эмана, которая так и называлась: «О национальном характере финнов», очень авторитетно сказано, что основное свойство финского характера — «пассивная созерцательность», что финнам чужды широкие национальные интересы и какие бы то ни было политические стремления, что народ Суоми по самой природе своей равнодушен к «мирской суете».
Теперь всем ясно, что это не так.
А разве в начале нашего века не считалось основным свойством финского «менталитета» отсутствие в нации классового духа, безропотное единство рабочих и работодателей, торпарей и кулаков? Единая, мол, семья, старшие и младшие дети. Разве не ошарашили тогдашних «знатоков» финского «менталитета» невероятные успехи социал-демократов, стоявших на позициях классовой борьбы?
Роман Илмари Кианто «Красная черта» — о первых выборах в сейм в 1907 году, сделавший знаменитым имя автора, рассказал тогда, почему безземельные торпари и беднейшие крестьяне вместе с рабочими отдали свои голоса социал-демократам.
С тех пор прошло полвека. И какие полвека!
И вот теперь уже не только буржуазные политики, но и вставшие на их позиции социал-демократические лидеры, а порой даже и такие прогрессивные литераторы, как Курьенсаари, уверяют, что марксизм противоречит финскому «менталитету».
В дни, предшествовавшие парламентским выборам в июле 1958 года, я, не будучи ни христианином, ни тем более женщиной, жил в Хельсинки в гостинице «Урсула», принадлежащей Обществу молодых женщин-христианок. Разместилась «Урсула» в новом, многоэтажном доме, построенном рабочими сберегательными кассами.
Серняйнен — район, где находится гостиница, — с центром Хельсинки соединяет Длинный мост, переброшенный через пролив. Название обманчиво. Может быть, в старину он и казался длинным, сейчас же, рядом с новыми мостами, этот мост выглядел не таким уж большим. Впрочем, длины его перил было вполне достаточно, чтобы вдоль них выставить плакаты всех соперничающих на выборах партий. От крайней правой — Коалиционной — до Демократического союза народа Финляндии (ДСНФ), ведущая сила которого — коммунисты.
Такие плакаты и на других улицах города.
…Темный силуэт полуразвалившейся хижины и подпись: «Прекратим бегство из деревни».
Жилистый кулак опирается на две толстенные книги — Библию и Свод законов.
Это взывает к избирателям Аграрный союз.
Мальчик и девочка смотрят на вас с плаката ДСНФ — напоминание о том, что Демократический союз народа Финляндии отстоял в парламентских боях пособие на детей. Борясь за него, депутаты Союза выступали непрерывно свыше пятидесяти часов. Узнав об этом, матери малолетних детей во время прений приносили депутатам в парламент кофе, присылали саволакские пироги с рыбной начинкой.
Пониже детских головок на плакате головы взрослых — рабочего и работницы. Плакат о борьбе ДСНФ за страхование от безработицы.
Еще ниже — морщинистые лица старика и старухи: требование увеличить пенсии по старости.
С плакатов Коалиционной партии смотрят на прохожих портреты кавалеров ордена Маннергейма — человека в генеральском мундире, священников в пасторском облачении и без оного.
А вот еще плакат: лидер правых социал-демократов Вяйне Лескинен ведет к венцу свою невесту — Коалиционную партию; обрученные попирают ступени, на которых надписи: «Пособие на детей», «Страхование от безработицы»; военщина в парадном строб приветствует жениха и невесту.
И хотя речь идет о коалиционерах и социал-демократах, каждому ясно, что это сатира, а не саморазоблачение.
Петух на стрелке флюгера, указывающей направо, — это социал-демократы призывают голосовать за свой список. Странный, я тут бы сказал — самокритичный, плакат! По соседству — другой: на нем изображены улыбающиеся рабочий и крестьянин, профессор и девушка. Социал-демократы хотят сказать этим плакатом, что, мол, все слои общества будут ими довольны. Но в пику сотоварищам по партии, стремящимся порадеть сразу всем, с плаката социал-демократической оппозиции, выступающей со своим отдельным списком, протягивает руку рабочий в комбинезоне строителя. Торопящиеся люди проходят мимо, не обращая внимания на этот призыв к рукопожатию.
Народа у плакатов не видно, да и сами партии не очень рассчитывают на действенность своих плакатов.
Это скорее последнее напоминание об именах кандидатов и номерах, под которыми они баллотируются.
Финский избиратель, рассказывали мне, — традиционон. Его никакими плакатами а бурно-пламенными речами не проймешь. Если в начале своей политической жизни он проголосовал за представителя какой-нибудь партии, то останется верен ей и впоследствии, даже если и будет недоволен своим депутатом.
Отказ от традиции может быть вызван только большим душевным потрясением, из ряда вон выходящими историческими событиями.
Раз сложившиеся соотношения здесь изменяются очень медленно.
Исход выборов во многом зависит от поведения самой многочисленной, почти всегда получающей наибольшее число голосов «партии спящих». Так здесь называют людей, по той или иной причине уклонившихся от голосования.
Второй источник возможных изменений — это голоса молодежи, людей, которым за четырехлетний промежуток после предыдущих выборов исполнился двадцать один год. В политическую жизнь вступает четыре новых возраста. Сто шестьдесят три тысячи человек сейчас голосуют впервые.
Что думают эти юноши и девушки, к чему они стремятся?
В предвыборные дни в газете ДСНФ и компартии «Кансан уутисет» была напечатана карикатура: на скамье парка девушка, достигшая совершеннолетия, а вокруг нее, соперничая, увиваются кавалеры: социал-демократ, аграрий, представитель Шведской партии, коалиционер и «скуговец» — так называют здесь членов социал-демократической оппозиции. Эта карикатура довольно точно отражает суть дела.
Но что могут пообещать молодежи всерьез все эти партии?! Разве только бесплатный вход на танцевальные площадки!
«Неужели ж мы никому не нужны?» — с горечью спрашивают в своих письмах в редакцию молодежного журнала «Острие» юноши и девушки, вступление которых в жизнь началось с околачивания в очередях безработных на бирже труда.
Если же говорить об отношении народа к соседу, с которым у Финляндии более чем тысячекилометровая граница, — к Советскому Союзу, — то линия мира и дружбы настолько выражает чаяния масс, что открытое выступление против нее грозит политическим провалом. Даже те группы, включая Коалиционную партию, которые в свое время сделали все, что могли, чтобы не был подписан договор о дружбе и взаимопомощи (чтобы преодолеть их сопротивление, нужна была решимость Паасикиви), даже они теперь, и особенно в недели, предшествующие выборам, заявляли, что во внешней политике у всех, партий никаких разногласий нет. Правда, это не мешало им одновременно публиковать и всячески рекламировать отравляющие атмосферу дружбы мемуары бывших эсэсовцев и перебежчиков.
…Еще за день до выборов, выступая с прогнозами политической погоды, лидеры всех буржуазных партий единодушно предвещали поражение Демократического союза народа Финляндии.
Они привели в действие все, чтобы это случилось. Избирателям был преподнесен «предвыборный бутерброд» — так называют в народе снижение цен на хлеб и на масло, проведенное перед самыми выборами. Предыдущее правительство Фианда было провалено парламентом из-за того, что оно повысило цены на хлеб. Сменившее его правительство должно было возвратить прежние цены, но оно медлило с проведением этого обязательного решения парламента несколько месяцев, приурочив его к выборам.
Было заключено «предвыборное перемирие»: все буржуазные партии обязались вести полемику в «деловых рамках», не прибегая к клевете и другим нечестным приемам. Это означало, что поток клеветы и лжи всеми партиями будет обрушен на кандидатов Демократического союза народа Финляндии, на коммунистическую партию — ведущую силу этого Союза.
Так оно и вышло.
Все партии «единодушно» попрекали аграриев и коммунистов за то, что они говорят о необходимости борьбы за «линию Паасикиви», хотя, мол, по вопросам внешней политики ни у кого никаких разногласий нет. Утверждали далее, что именно коммунисты заинтересованы, чтобы между Финляндией и Советским Союзом были плохие отношения. Или вдруг распространили дикую выдумку, будто во время каких-то переговоров между Коммунистической партией Советского Союза и Финской компартией весной 1958 года речь шла о том, чтобы финские коммунисты устроили вооруженный путч и советские войска вошли в Финляндию. Большинство газет перепечатало эту провокационную клевету, пущенную «Хельсингин саномат».
Все это и должно было стать «предвыборной бомбой», потрясти финского избирателя, чтобы он в панике проголосовал за правых.
Но на финских трудящихся и такие трюки не произвели впечатления.
Тридцатидвухстраничный номер «Хельсингин саномат» почти наполовину наполнен разнообразными объявлениями — от трех строчек о продаже подержанного «Москвича» до занимающего полполосы оповещания о распродаже в универмаге, от поисков интересной блондинки для совместной поездки на машине во время отпуска до печальной нонпарели о том, что «из-за экономических трудностей отдается на усыновление четырехлетний здоровый мальчик».
Читатель покупает эту газету (которая стоит, пожалуй, дешевле, чем ушедшая на нее бумага), просматривает фотографии, анекдоты и карикатуры, столбцы интересующих его объявлений, читает страницы, посвященные спорту, города скую хронику, сообщения о том, кому из граждан сегодня исполнилось пятьдесят, шестьдесят и т. д. лет; он пробегает глазами телеграммы из-за границы, а политические комментарии или совсем пропускает, или, прочитав, не доверяет им и остается при своем мнении, то есть при мнении, сложившемся в той организации, к которой он примыкает. Грамотность — всеобщая. Привычка к газете — давняя. И при всем этом удивительно то, насколько большие тиражи буржуазных газет не соответствуют их политическому влиянию на массы.
Самая большая газета в Финляндии — «Хельсингин саномат» (тираж ее достигает 250 тысяч экземпляров) — поддерживает правую Народную финскую партию, которая на выборах потерпела сокрушительное поражение, собрав всего лишь 93 тысячи голосов… В то же время Аграрный союз, тираж газеты которого — «Мааканса» — в пять раз меньше, чем «Хельсингин саномат», собрал 440 тысяч голосов…
Но как бы то ни было, проигрывает его партия или выигрывает, Эркко, хозяин газеты «Хельсингин саномат», на всем получает прибыль. Он получает ее, публикуя провокационные статьи против коммунистов и против аграриев. Он получает доход от печатания избирательных списков и предвыборных обращений всех без исключения партий, в том числе и от поносимых его газетой Аграрного союза и ДСНФ, публикуя эти списки и обращения в разделе объявлений.
Коммерция остается коммерцией!
«Бескорыстное служение литературе существует теперь только в Финляндии!» — восхищался в прошлом веке отсутствием коммерческого духа в финляндской прессе и литературе писатель граф В. А. Соллогуб.
«Что нет в финской литературе торгашества, это очень естественно, — отвечал титулованному писателю «неистовый Виссарион», — занятие финской литературой не представляет никаких материальных выгод, а потому за него и берутся не спекулянты, а только люди действительно любящие литературу».
Разворачивая страницы «Хельсингин саномат», думаешь, как все изменилось с тех пор: пришла пора и «материальных выгод», пришла пора и спекулянтам. Это один из примеров изменчивости «менталитета».
И как хорошо, что народ воспитывает в себе защитную реакцию к таким органам печати — недоверие!
В последнюю неделю перед выборами жаркие, солнечные дни перемежались холодными. Дождливое, темное утро сменялось солнечным вечером. И тогда, бывало, прямо в сосновую рощу приносили стол, ставили на него цветы. Лес превращался в зал заседаний. Подключался громкоговоритель, работающий от аккумулятора автомобиля, на котором приехал оратор.
Люди сидели вокруг на валунах, на земле, стояли у дороги, на которой резвились дети, пришедшие вместе с родителями в лес. Шла предвыборная агитация за кандидатов в депутаты.
На высоких скалах Брунспарка в Хельсинки я был на предвыборном собрании, созванном Шведской народной партией. Далеко над морем сияло солнце, а тут моросил дождь. Как цветы, распустились пестрые, разноцветные зонтики над головами слушателей. Ораторов было много (каждому давалось не больше пяти минут), а публики мало, — казалось, лишь жены и свояченицы пришли послушать речи выступающих.
— Все равно, сколько бы ни пришло на митинг, Шведская партия свои голоса получит, — сказал мне журналист Лео Линдеберг. — Традиция! Вместо того чтобы вслушиваться в речи, лучше посмотрите на море, посмотрите, как красив в закатном небе силуэт башни на островке — Свеаборгской крепости.
Нет, неправильно обвинять избирателей в аполитичности.
На всех митингах, где мне пришлось побывать, я видел, как люди внимательно слушали ораторов, сравнивали, взвешивали их доводы.
Особенно запомнился мне митинг, состоявшийся в обеденный перерыв в столовой одной из новостроек Хельсинки. Только что стало известно: Советский Союз предлагает дать финской фирме подряд на строительство гидроэлектростанции на реке Туломе, близ Мурманска. Там нашли бы себе работу тысячи две человек.
Даже сейчас, летом, много безработных строителей.
И вот после выступления оратора встал каменщик и довольно наивно, но откровенно спросил: а нельзя ли обойтись вообще без фирмы? Ведь она будет получать большую прибыль. Нельзя ли, чтобы прямо Финская коммунистическая партия взялась построить станцию?
Ему отвечала Хертта Куусинен:
— Да, мы умеем строить сами для себя, для своих нужд. Доказательство этого — наш Дом культуры в Хельсинки. Однако коммунисты не коммерческая фирма, и во внешнеторговые дела, как подрядчики, мы вмешиваться не станем.
Присутствовавшим роздали листки с приглашением на «предвыборную баню», которая должна была состояться в банный день — субботу, накануне выборов.
Парная баня Sauna — один из существенных признаков финского образа жизни, финского «менталитета». Мало сказать, что ее «уважают»! Здесь поистине царит культ бани. Даже на дизель-электроходах, сооруженных по последнему слову техники, рядом с ванными, душевыми кабинетами строят пахнущие березовым веником деревенские парные бани, с бревенчатыми стенами, с полками и печью для раскаленных камней. Радиолокаторы — это для удобства навигации, а для души и тела — деревенская баня, о пользе которой финские врачи написали уйму книг.
Даже в городских, многоэтажных домах, где в каждой квартире есть ванна, строят на чердаке или в подвале для всех жильцов баню, с печью для пара и полком. А о маленьких, индивидуальных домиках и говорить нечего.
Плывешь на пароходе по озеру. Обступили его бескрайние леса. На скалистых уступах над водой лепятся бесстрашные сосенки, цепко запуская корни в каждую расщелину. Тишина. Безлюдие. Безмолвие. Ни следа жилья, словно от сотворения мира здесь не ступала нога человека. И вдруг на мысу, между соснами и березками, мелькнули красные стены лесной баньки.
В Центральной Финляндии — одна баня на четыре души. В Сатакунте, где живет много шведов, бань меньше, но и там на восемь душ населения приходится одна баня. Узнав об этом, веришь утверждению старожилов, что почти три четверти финских граждан впервые увидели свет в бане.
Портовый рабочий Лаури Вилениус, участник интербригад, рассказывал мне, что первым делом финских добровольцев, когда они появились на испанской земле, была, к удивлению аборигенов, постройка невиданной там парной бани — сауны.
И когда популярный хельсинкский радиорепортер и комментатор У. Миеттинен попал в Москву, то для того, чтобы, как он сказал, «приблизить советского человека к сердцу финского радиослушателя», после передачи из Елоховского собора, доказывающей, что богослужение у нас не запрещено, он попросил разрешение провести радиорепортаж из Сандуновских бань.
Здесь, в облаках пара, стоя перед микрофоном, он рассказывал, что и в Москве в бане парятся люди, — а это было для многих финнов откровением. Миеттинен подошел к стоящему в мыльной пене москвичу-инженеру, завел с ним разговор о его заработке, о том, почему он любит париться и как часто бывает в Сандуновских банях. Затем с микрофоном он перешел к шоферу московского такси, который, сидя на полке, хлестал себя веником по спине. И как это ни кажется странным, но гулкое шарканье шайкой, бульканье льющейся воды, возгласы парящихся — все это вместе с объяснениями находчивого радиорепортера действительно приближало сердца финских слушателей к советским людям.
По требованию радиослушателей финское радиовещание неоднократно повторяло записанный на пленку репортаж из Сандуновских бань.
В разговоре о бане всегда легко было отличить узкого финского националиста от человека более широких взглядов. Когда я рассказывал, что точно такие же парные бани, как у финских крестьян, бытуют у нас на севере, в деревнях Архангельской, Вологодской, Новгородской и других северных областей, что и там крестьяне считают баню лучшим лекарством от всех болезней, и не случайно сложены пословицы: «Пар костей не ломит» или: «Полок мягче перины», люди ограниченные обижались, словно у них что-то отнимали, и начинали горячо убеждать, что это исконно финский обычай, что даже у ближайших их соседей — шведов — нет его и что русские крестьяне, мол, позаимствовали его у финнов. Другие же, узнав о русских парных банях, радовались тому, что находили еще одну черту быта, сближающую соседние народы.
И вот в Хельсинки, на «Альппила», состоялся своеобразный митинг — «предвыборная баня». В амфитеатре, образованном уступами скал, собралось более восемнадцати тысяч участников.
Здесь, на «Альппила», были все атрибуты любимой народом парной бани: и нарисованная на декорации печь, и настоящие полки, и совсем уже настоящие, свежие березовые веники в руках девушек, исполнявших народные песни и пляски, посвященные бане.
— Народные танцы пользуются теперь большим успехом. Возрождение их — заслуга Союза демократической молодежи. Они совсем уже было исчезли, забитые фокстротами, танго и такими новинками, как рокк-н-ролл, калипсо, — рассказывал мне товарищ, с которым я пришел на «предвыборную баню».
Сохранялись народные танцы лишь в редких уголках, да и там уже стеснялись танцевать их. Но, когда начались всемирные фестивали молодежи и студентов, финским ребятам тоже захотелось показать свои национальные танцы.
И активисты этого Союза стали учиться танцам у стариков и старух, а затем повезли на фестивали в Берлин, в Будапешт, в Варшаву, Бухарест, Москву.
Проникнутые народным юмором и грубоватой грацией, эти танцы горячо встречались аудиторией.
— Надо было видеть, с какими серьезными, неулыбчивыми лицами девушки и парни исполняли сначала эти танцы. Дескать, разве можно смеяться, когда занимаешься таким важным делом, как «возрождение народного танца»! Но раз за разом они освоились, успех окрылил их. И сейчас, танцуя, они сами веселятся от души.
Но вот танец окончился. И к микрофону подошел инженер Юрьё Энне — кандидат в депутаты от хельсинкской организации ДСНФ.
— Реакционеры пустили в ход басню о народном капитализме. Пусть они попробуют продать акции этого капитализма в бараках, где живут безработные, или на общественных работах, — сказал он. — Наддай-ка пару, Анна-Лийса, чтобы всем паразитам жарко стало! — заключил свое выступление Энне, обращаясь к Анне-Лийсе Хювенен, активистке Союза демократической молодежи, которая вела митинг.
Выступления Вилле Песси, Хертты Куусинен и других ораторов-коммунистов перемежались хоровыми песнями и выступлениями актеров.
А потом до поздней ночи молодежь танцевала на площадке.
Выборы назначены на воскресенье и понедельник. Утро первого дня пасмурное, накрапывает дождь, но к двенадцати часам, к началу голосования, у избирательных участков образовались небольшие очереди.
Через четверть часа, однако, помещения участков опустели: воскресенье оставалось воскресеньем, с обязательной, несмотря на пасмурную погоду, поездкой за город. К концу дня в Хельсинки проголосовало меньше тридцати процентов избирателей.
В понедельник днем на одном из избирательных участков я провел четверть часа, прежде чем увидел пришедших сюда старика и старушку. Людно стало только в самые последние часы — от пяти до семи часов вечера, когда после трудового дня пришли рабочие. Они-то и решали дело.
За несколько часов до конца голосования мы вместе с Матти Рауховуори, бродячим фотографом, симпатичнейшим человеком, жизнь которого — цепь интересных приключений, посетив несколько избирательных участков в рабочем районе Серняйнен, возвращались по Длинному мосту в центр.
Мы остановились у газетного киоска, пестревшего яркими обложками многочисленных иллюстрированных журналов и газет, хельсинкских и зарубежных. Лондонский «Таймс», основываясь на сообщениях собственных корреспондентов, авторитетно утверждал, что на выборах в Суоми за лидерство борются две партии — социал-демократы и Аграрный союз. Остальные шансов не имеют.
— Дайте газету той партии, которая победит на выборах! — попросил Матти Рауховуори старушку газетчицу, сидевшую на стуле рядом с киоском.
Ни секунды не колеблясь, она подала ему свежий номер «Кансан уутисет».
— За правильный ответ я сфотографирую вас, — сказал Рауховуори.
Фотография эта хранится у меня и по сей день…
…И хотя здесь обычно рано ложатся спать, но всю эту ночь во многих домах окна светились. Люди слушали радио, которое до трех часов ночи регулярно передавало сведения о подсчете голосов в округах.
Уже к часу ночи определился успех ДСНФ.
Чем дальше, тем больше он нарастал…
Демократический союз народа Финляндии получил еще одно дополнительное место в Лапландии.
Другое — в Турку…
В Тампере — бывшей цитадели социал-демократов — третье.
…Семь новых депутатских мандатов!
Анна-Лийса Тиексо, председатель Союза демократической молодежи, как и в прошлый раз, была избрана в самом северном округе страны — в Лапландии.
Новый мандат в Тампере завоевал учитель гимнастики в мужской гимназии — Кууно Хонканен. Впрочем, в ту ночь эти фамилии мне еще ни о чем не говорили.
Больше всего голосов в стране было подано за Хертту Куусинен. Кроме нее, от Хельсинки по списку ДСНФ прошли генеральный секретарь Центрального Комитета Коммунистической партии Финляндии Вилле Песси, председатель Демократического союза женщин Тююне Туоминен и Юрьё Энне.
Да, старушка газетчица, оказалось, лучше, чем редактор «Пяйвян саномат», знала, что соответствует, а что не соответствует финскому «менталитету».
Победа демократических сил была очевидна.
На первое место вышел Демократический союз народа Финляндии. Он получил пятьдесят мест в парламенте, обогнав социал-демократов и аграриев.
В четвертом часу утра в комнате Хертты Куусинен раздался телефонный звонок. Говорила женщина, известный корреспондент, большой американской газеты.
— Простите меня, я решилась позвонить так поздно потому, что понимала: и вы в эту ночь не спите, — сказала она. — Поздравляю вас и ваших друзей с победой, и разрешите задать вопрос: как вы думаете, почему ваш список собрал так много голосов?
— Потому, что финский народ обладает разумом, умеет думать и уважает честность! — не замедлил ответ.
Как и до выборов, ни одна из больших партий самостоятельно не могла сформировать правительство, но впервые после 1916 года рабочие партии получили в парламенте абсолютное большинство. Единство их становилось настоятельной потребностью.
И ясно еще одно — народ одобрил линию дружбы с Советским Союзом.
Однако правые социал-демократы единству рабочего класса предпочли службу интересам самой реакционной части буржуазии.
После выборов, вопреки так ясно выраженной воле избирателей, путем разного рода парламентских комбинаций, было создано самое правое из всех сменявших друг друга послевоенных правительств.
Карикатурист, изобразивший на плакате таннеровца Вяйне Лескинена, который под ручку ведет к власти свою невесту — Коалиционную партию, к сожалению, оказался пророком.
Однако для всех беспристрастных наблюдателей было ясно, что детей от этого брака не будет, — такое правительство долго не просуществует и падет еще до конца года.
Так оно и вышло.
Усугубив своей политикой трудности, стоявшие перед страной, не решив ни одной важной проблемы, правительство Фагерхольма должно было выйти в отставку.
Снова представилась возможность создать правительство, которое опиралось бы на парламентское большинство: Аграрный союз, социал-демократическую оппозицию и Демократический союз народа Финляндии.
С таким предложением, отражающим настроение самых широких народных масс, и выступил генеральный секретарь Коммунистической партии Финляндии — Вилле Песси.
Но давление правых кругов на Аграрный союз оказалось настолько сильным, что его депутаты предпочли и на этот раз, в январе 1959 года, образовать неустойчивое правительство меньшинства, исключив из него таннеровцев и коалиционеров, но не пригласив ни социал-демократическую оппозицию, ни Демократический союз народа Финляндии.
Правда, неизменным условием участия в правительстве представителей ДСНФ было требование: немедля издать закон о страховании от безработицы, чему яростно сопротивляются представители капиталистических монополий.
Однако такой закон для финских трудящихся очень важен. В этом я воочию убедился сам, побывав в одном из лагерей на общественных работах, организованных для безработных.
Зимой пятьдесят восьмого года минут за сорок мы доехали на машине от Тампере до места работ в Кюрекоски. Здесь, прорубая дорогу, расширяя шоссе Турку — Тампере, работали как чернорабочие люди разных профессий: монтеры, штукатуры, плотники, маляры.
В полутора километрах от места работ; в заснеженном зимнем лесу, неподалеку от дороги стояли одиннадцать небольших дощатых бараков, напоминавших вагончики. Здесь находилась контора и жили девяносто восемь безработных. Остальные двести были размещены в близлежащих селениях.
Рабочий день уже окончился, и многих из обитателей этих вагончиков мы застали «дома».
Встретили они меня настороженно, — мол, еще один инспектор появился, — но, узнав, что я не инспектор, а советский писатель, оживились.
— Я работал бетонщиком, — рассказывал мне Аарне Тикканен, — зарабатывал в час двести пятьдесят марок… Здесь больше ста двадцати двух не удается… Мало интересного в этой работе. Одна надежда — снова попасть на «гражданку».
По одному этому слову «гражданка» видно было, что Аарне, полный сил тридцатидвухлетний парень, впрочем, как и другие, считают свою работу здесь не работой, а отбыванием повинности.
Да и как еще прикажете думать молодому человеку, присланному сюда из другой губернии, оторванному от семьи и привычной обстановки и получающему за такую тяжелую работу половинную оплату?
— Если есть семья или иждивенцы, то как бы усердно здесь ни работать, приходится получать на них от общины пособие по бедности, — сказал Аарне Саастомойнен, высокий, худощавый пожилой человек, выборный уполномоченный полутора тысяч безработных.
Я посмотрел на миниатюрную газовую плитку, установленную в бараке.
— Любуетесь цветами западной культуры? — иронизируя, сказал Саастомойнен и вдруг стал говорить быстро, словно опасаясь, как бы его не перебили: — Собрания на территории лагеря не разрешаются! Забастовки также запрещены. Видите объявление? — Он подвел меня к входу в лагерь и показал надпись: «Вход запрещен!» — Живем, оторванные от людей; оторванные от семей, словно в заключении без срока! Без вины!
И он, размахивая руками, со страстью, мгновенно преобразившей его морщинистое лицо, стал рассказывать, что недавно на общем собрании, которое пришлось созвать вне лагеря, безработные вынесли решение обратиться с просьбой к соседям, рабочим Швеции и Советского Союза, чтобы те прислали помощь — продукты для семей.
— Но вскоре приехали товарищи из Тампере и доказали, что мы не нищие, не бедные, что в стране продовольствия хватает и надо лишь добиваться, чтобы все его могли покупать, то есть чтобы не было безработицы. А для этого надо всемерно развивать торговые связи с теми странами, которые не знают экономических кризисов. С социалистическим лагерем. А также возможно скорее провести закон о страховании от безработицы.
Около 90 тысяч человек в 1958 году занесено было в картотеки биржи труда. А ведь не каждого и зарегистрируют!
— Если, к примеру, женщина лишилась службы, а муж имеет работу, ее в эту картотеку не занесут! — рассказывала мне уполномоченная женской бригады безработных, занимавшейся рытьем траншеи для водостока уже в самом Тампере.
Но даже и официальное число — 90 тысяч — безработных для маленькой страны с населением, едва превышающим четыре миллиона жителей, — огромно.
Зимой 1959 года безработных числилось еще больше, больше, чем когда бы то ни было в послевоенное время.
Каждый четвертый рабочий — без работы!
Вот почему вопрос о работе для всех и о страховании от безработицы стал самым насущным в жизни трудовой Финляндии.
— Страх остаться без работы не должен войти в наш «менталитет»… вот за это мы и боремся! — сказал мне председатель Союза каменщиков Хельсинки.
И я от всей души пожелал ему удачи в этой борьбе.
В БАНЕ У МАЛЯРА БЮМАНА
Коренастый маляр Антеро Бюман, пожилой энергичный блондин с голубыми глазами, похожий на костромича, недавно выстроил себе дом в Херттаниеми — пригороде Хельсинки. Когда нас познакомили, то в первую минуту мне почему-то показалось, что мы где-то уже встречались. Но где, когда?
— Жена жарко натопит баню, и завтра в честь Дня Советской Армии мы вволю попаримся! — пообещал он, приглашая меня к себе.
Зная, что Бюман активный деятель Союза строителей, что он в годы войны «побывал» в Советском Союзе, я охотно согласился прийти к нему. Тем более что в Суоми приглашение в домашнюю баню — высший знак дружеского расположения и отказаться — значит нанести обиду. Приглашение в баню — это приглашение к откровенной, душевной беседе, которая обычно ведется друзьями, взобравшимися на полок парной бани, когда слова не скрывают мысли, так же как одежда не скрывает тела.
…Утро 23 февраля я начал прогулкой по городу и дошел до Рыбного рынка на берегу бухты перед президентским дворцом.
Накануне в газетах сообщалось, что сегодня будет мороз, от которого могут замерзнуть дикие утки, зимующие у прорубей на льду у Рыбного рынка, и муниципалитет просил крестьян, которые приедут на рынок, привезти заодно и немного соломы, чтобы набросать на льду подстилку для уток.
Морозное солнце, не грея, сияло над заснеженными крышами. Ресницы заиндевели. На льду залива, где обычно скопляются дикие утки, и на самой набережной была набросана свежая, хрустящая солома. Призыв муниципалитета услышан. Впрочем, подстилкой пользуются не только дикие утки, но и нахальные чайки, также оставшиеся на зимовку в гостеприимной столице. Перед президентским дворцом бойко торговали березовыми вениками, но я веника не купил. Бюман предупредил, что у него заготовлено их вдосталь и для домашних и для гостей.
Днем несколько часов я провел на выставке живописи, графики и скульптуры группы левых деятелей искусства «Кийла», а вечер начал в нашем посольстве, где в честь Дня Советской Армии был устроен большой прием.
Военный атташе чувствовал себя именинником. Он принимал поздравления, стоя рядом с женой в просторном уютном холле. Для художника-костюмера собравшееся общество представило бы немалый интерес. Это была настоящая выставка парадных офицерских костюмов армий Европы, Азии и Америки. Затянутые в расшитые золотом и серебром мундиры, военные чинно «прикладывались» к ручке жены атташе и, смешавшись с толпой штатских, четким шагом отправлялись к закускам и «заедкам», живописно расставленным на длинных столах. «Запивки» же, интересовавшие их не меньше «заедок», разносились на подносах.
По здешнему обычаю, кроме электрических люстр, зажжены были и свечи.
Если бы оборванным, голодным питерским рабочим и фронтовикам, откликнувшимся на призыв Ленина и вступившим первыми в Красную Армию, кто-нибудь тогда сказал, что, отмечая дату их записи в отряд, жены иностранных генералов и послов капиталистических стран будут шить себе специальные вечерние туалеты, то солдаты революции, наверное, весело хохотали бы над шутником.
Но их подвиг, многократно повторенный советским народом, совершил не одно чудо. И теперь не только друзья наши, но и представители армий, которые входят в военные блоки, направленные своим острием против социалистического лагеря, приходят поздравить нас с праздником Красной Армии.
«Повращавшись» немного в этом «высшем» обществе, сверкающем знаками различия и орденами (иные из которых были получены в проигранной войне против Советов), я вышел из дворца посольства на мороз.
К восьми часам вечера Антеро Бюман, как условлено было, на машине подъехал к нашему посольству и захватил меня к себе в Херттаниеми. В автомобиле уже сидели и финский поэт Армас Эйкия с женой, а дома Бюмана поджидал его друг и сосед каменщик Нестори Пехконен.
Жена Бюмана, Импи, встретив нас, сказала, что баня уже истоплена и березовые веники лежат на полке. А после бани — кофе.
Но перед тем как идти в баню, гостеприимный хозяин показал нам свой небольшой, но очень удобно и расчетливо построенный дом.
В цокольном полуподвальном этаже были устроены гараж, ванна, баня с предбанником (причем как баня, так и предбанник едва ли были больше, чем купе нашего мягкого вагона), чулан для кистей, мела и других материалов малярного ремесла, загородка для угля и котел центрального отопления.
В первом этаже из передней мы попадали в большую комнату, которая при желании задергивающимся занавесом разделяется на две. Кроме этой комнаты, на первом этаже была лишь просторная кухня с нишей, также отделявшейся от кухни задергивающейся занавеской.
В мезонине со скошенным под крышей потолком — две небольшие комнатки.
— Я их сдаю пока одной молодой паре за шестнадцать тысяч марок в месяц. Все-таки подспорье при выплате долга за дом, — сказал Антеро.
И в самом деле — дом ему обошелся деньгами, если считать по старому индексу, в 1900 тысяч марок. Это лишь за материалы и транспорт, рабочая сила не в счет.
Из этой суммы 460 тысяч марок Бюман получил как ссуду, которую он должен погасить за десять лет (платя за нее небольшой процент), от «Арава». «Арава» — государственная организация, созданная для смягчения жесточайшего послевоенного жилищного кризиса и призванная кредитовать как индивидуальных, самодеятельных застройщиков, так и строительные кооперативы (здесь их называют акционерными обществами). Девятьсот тысяч было получено как заем от банка, и за него, кроме очередных выплат, приходится в год платить одних процентов 40 тысяч марок — среднюю месячную заработную плату квалифицированного рабочего.
— А остальная часть поглотила все мои прежние сбережения, — деловито объясняет суть дела Бюман. — В счет займа я уже выплатил двести тысяч марок и думаю, чтобы окончательно рассчитаться с банком, потребуется еще пять лет. Если, конечно, не стану безработным… А тогда… — И Бюман, не договорив, махнул рукой.
Значение этого жеста мне понятно, потому что вскоре я побывал в другом таком же местечке под Хельсинки, у финского журналиста Пасавуори. Там, в еще не полностью отстроенном поселке на берегу моря, мне показали немало домов, которые уже перешли в руки вторых и даже третьих хозяев. Из сорока стандартных домов поселка таких было тринадцать. Первые же владельцы, лишившись работы, оказались не в состоянии покрыть ссуды и вынуждены были с большим уроном отступиться.
— А почему в стоимость дома вы не включаете рабочую силу?
— Да кто строил этот дом? Двое взрослых моих сыновей, тоже строители, приходили сюда работать после трудового дня. Я строил тоже после рабочего дня — и, разумеется, себе не платил. Импи на этой стройке трудилась, почитай, круглые сутки бесплатно. А потом, отработав положенные по коллективному договору свои восемь часов, сюда приходил трудиться этот кирпичник, — кажется, так он по-русски называется? — Антеро кивнул на своего пожилого друга Нестори.
— Не кирпичник, а каменщик, — поправил Эйкия.
— Ну, пусть каменщик, — соглашается Бюман. — А вместе с ним приходили и другие друзья-строители, — добавляет он.
Со всеми ими Бюман тоже не деньгами расплачивался, а своими умелыми руками, после рабочего дня отрабатывая по нескольку часов на стройке их домиков.
— Выходит, что сначала я их эксплуатировал, а потом они меня, так что совершенно «чистых» пролетариев среди нас нет! — смеется Бюман.
Начали строить дом в мае, а к осени уже праздновали новоселье.
Да, здесь, я убедился, среди рабочих до сих пор еще бытует то, что у нас в сельской жизни раньше называлось «помочь» или «супряга», когда крестьяне шли пособить земляку-соседу своим трудом, — обычай, так хорошо описанный Александром Энгельгардтом.
Но, кроме такой «семейной помощи», и маляр Антеро Бюман, и его друг, каменщик Нестори Пехконен, и их жены, и сотни и тысячи других рабочих семей Хельсинки добровольно и безотказно отдали в прошлом году стройке Дома культуры сто пятьдесят тысяч часов своего труда. Здесь и Рабочие дома, вплоть до неповторимого по своей оригинальной красоте Дома культуры в Хельсинки, зачастую возводятся, как у нас бы сказали, способом «народной стройки». Этот обычай, идущий от чувства общности интересов трудовой семьи, развился, поднялся до великого, преобразующего мир, осознанного чувства классовой солидарности пролетариата.
О силе этого чувства у Антеро свидетельствуют обстоятельства, при которых я впервые встретился с ним.
Когда мы, четверо мужчин, с трудом разместились на полке его тесной баньки в бетонном полуподвале, облицованном деревом (чтобы больше была похожа на деревенскую), и наступило то время, которое по здешним обычаям отводится самым душевным, приятельским разговорам, я спросил Антеро, при каких обстоятельствах в дни войны он оказался у нас в плену.
— Это было в конце сентября сорок первого года в карельских лесах, где-то под Пряжей, — ответил Бюман, окуная веник в шайку.
— Постойте! — вдруг озарило меня воспоминание. — Между Пряжей и Ведлозером? Да? Вы были в штрафном батальоне майора Перми?
— Пярми, — поправил Бюман.
Так, значит, мы действительно встречались и разговаривали, но оба были тогда в военной форме, так изменяющей облик человека. Столько воды утекло с тех пор, что мудрено было бы сразу узнать друг друга.
Мне вспомнилось, как трудной осенью сорок первого года в сумерках наступающего вечера мы с военным корреспондентом «Правды» Михаилом Шуром быстро шагаем по всхолмленной, каменистой улице Петрозаводска.
На пристани в последние баржи грузятся не успевшие раньше эвакуироваться люди. Все дома пусты, ворота распахнуты, в окнах нет света. Во двориках жалобно блеют покинутые хозяевами козы.
Пустынный город стал просторнее. Он стал огромным. Штаб армии уже в Кондопоге. Не завтра, так послезавтра Петрозаводск превратится во «временно оккупированную территорию». И в этот грустный день мы торопимся к зданию школы, за реку, где член Военного совета фронта Г. Куприянов разрешил нам присутствовать при допросе пленных.
Редко когда удавалось в те дни, с большим риском и трудностями, нашим разведчикам достать «языка» — ведь мы отступали, — а тут сразу семьдесят солдат сдались, да еще, как говорят, добровольно! Значит, не беспочвенной фантазией были наши довоенные мечты о том, что пролетарии не будут стрелять в красноармейцев. И в тяжелые дни, когда мы отходили, пядь за пядью оставляя шумящие леса, тихие озера — родную землю, известие о десятках добровольно сдавшихся солдат (ставшее таким привычным через четыре года) ободряло, радовало наши души.
Не забыть мне и о том, как нашу радость разделял, не высказывая ее вслух, и член Военного совета, и о том естественном недоверии, которое сквозило в начале допроса: не заслали ли к нам таким способом разведчиков?!
Мы ходили по классам, где на полу, сдвинув парты к стене, располагались на ночлег финские солдаты (утром их должны были отвезти в Медвежьегорск и оттуда дальше в глубь страны), и разговаривали с пленными. Кто они? Каменщики, плотники, шоферы, слесари, токари, чернорабочие, лесорубы.
И вот теперь я, мысленно одевая в финский солдатский мундир хлещущего себя веником Бюмана, все больше убеждался в том, что именно с ним, ну да, с этим голубоглазым, светловолосым, коренастым маляром я и разговаривал тогда в полутемном классе, в пустынном Петрозаводске. А он, словно продолжая свой тогдашний рассказ, плеснув кружкой воду на раскаленную печку, окутанный клубами пара, говорил:
— На призывном пункте меня спросили, буду ли я воевать. И я сказал, что против фашизма — буду, против социализма — не собираюсь. «Я не про социализм говорю, — отвечал полковник, — а спрашиваю: против России будете воевать?» — «Для меня Советский Союз — это и есть социализм!»
Тогда Бюмана с самого начала направили в штрафной батальон, которым командовал майор Пярми.
Батальон этот в основном был укомплектован теми, кто в разное время сидел в тюрьме за «политику» и считался неблагонадежным.
Несмотря на почти каторжную дисциплину, царившую в штрафном батальоне, эта воинская часть оказалась идейно сплоченной, только не так, как хотели бы офицеры.
В ротах между солдатами все время шли споры о том, что делать в случае боевого соприкосновения с «противником». И ни к какому определенному решению прийти не могли. Спор возобновился с новой силой в лесах Карелии, когда батальон был брошен в наступление.
Маннергеймовцы, по-видимому, считали, что они действуют беспроигрышно: либо будет совершен прорыв на важном, прикрывающем эвакуацию Петрозаводска участке лесного фронта, либо, сунув штрафников под огонь советских пулеметов, финское командование навсегда избавится от неугодных и неблагонадежных людей. А может быть, произойдет и то и другое?
И вот тут-то солдаты решили перейти из лагеря наступающих в лагерь отступающих, которых в Европе уже считали побежденными.
При неусыпном наблюдении начальства сговориться было не менее трудно, чем осуществить самый переход. Днем — пулеметным огнем, в спину расстреляют свои же офицеры, ночью — таким же уничтожающим огнем встретят красноармейцы.
Штрафники тайно выбрали двух делегатов, уполномочили их пробраться в расположение наших войск и сообщить, чтобы те были готовы в определенном месте принять батальон. Один из этих смельчаков при переходе был тяжело ранен.
Командир части колебался: нет ли здесь провокации?
Пустили три ракеты — красную, зеленую, белую, — сигнал: «Делегаты приняты, ждем остальных».
Осенние ночи были безлунные, сырые. Каждый мохнатый сук в темном лесу казался угрозой. Под сапогами хлюпало болото.
Но точно в назначенный час — с поднятыми вверх руками — один за другим появились семьдесят восемь солдат.
Где же остальные?
Их не дождались.
В лесу прогремели выстрелы. Трассирующие пули просверкали над узкой тропой, ударились в скалы.
Наверное, Пярми и другие офицеры спохватились, и между ними и солдатами завязалась перестрелка.
Но это были только догадки Бюмана и других, пришедших с ним. Об этих догадках, недоумевая, что же на самом деле произошло, они и говорили в школе в Петрозаводске.
О том же, что случилось в батальоне, они узнали лишь после войны, когда вернулись на родину. (По соглашению о перемирии, финские граждане, которые противодействовали войне Финляндии против Объединенных Наций любым способом, вплоть до перехода на их сторону с оружием в руках, не могли быть подвергнуты в Суоми никаким репрессиям, репрессированные же ранее полностью были реабилитированы и получили за нанесенный им ущерб денежную компенсацию.)
Когда делегаты, а затем и первая группа солдат ушли за линию фронта, среди оставшихся возобладало мнение, которое в спорах многие отстаивали и раньше, — что нельзя самовольно нарушать дисциплину.
Нет, речь шла, разумеется, не о воинской дисциплине, а о партийной.
— Партия, — говорили одни, — не давала указания переходить, сдаваться в плен, а, напротив, требовала, чтобы коммунисты всегда и во всех переделках и невзгодах оставались вместе с массами и вели среди них работу.
— Но ведь в батальоне Пярми — как в тюрьме, мы все равно изолированы от масс, — убеждал их Антеро с друзьями еще до того, как батальон бросили в наступление. — Нельзя же живое дело превращать в догму. И потом — нам партия не давала разрешения стрелять в красноармейцев, солдат социализма!
Здесь я должен сказать, что и те солдаты этой роты, которые не перешли вместе с Бюманом линии фронта, тоже не сделали ни одного выстрела.
После случившегося в лесах Карелии непокорная рота штрафного батальона была расформирована, а солдаты ее заключены в концентрационный лагерь. Там они и прозябали до конца войны, только нескольким удалось удрать из-за колючей проволоки…
С двумя из них я встретился позже, в июле, на шлюзе «Конус» на озере Калавеси, севернее Варкауса. И они мне, тоже в бане, но «настоящей саволакской», которая топится по-черному, рассказывали о своей жизни. Там же я узнал и о судьбе демобилизованного майора Пярми, ставшего управляющим фабрикой и закончившего недавно свой жизненный путь в Куопио.
Но встреча с четой Хаатайнен и с Аку Хямяляйненом — это уже совсем другая история.
А сейчас, когда Бюман в бане рассказывал о том, как он работал бригадиром в лагерях пленных под Казанью и в Череповце, о том, что делал, вернувшись в Суоми, о борьбе, идущей здесь в профсоюзах, я думал, что 23 февраля, День Советской Армии, я завершаю достойным образом и в хорошей компании.
Здесь был жив тот неугасимый дух, который сорок лет назад привел путиловцев и обуховцев, рабочих Лесснера и Парвиайнена в первые отряды армии, сражавшейся за социализм.
ФИНСКИЕ ДОМА И ДОМИКИ
Неужели ж Хельсинки лежит на одной широте с Гренландией? Этому трудно поверить — и не только летней белой ночью, когда, раскрыв окно, вдыхаешь теплый морской воздух, словно настоянный на смолистой сосновой хвое, и видишь скользящие по заливу белокрылые яхты, но и в морозный январский день, когда, весело болтая, тебя обгоняют на тротуарах спешащие на каток ребята.
Но зато, пожалуй, нигде с такой наглядностью, как в Хельсинки, не увидишь, насколько прав учебник географии, утверждая, что линия северного финского берега «в высшей степени изрезана» и залив берегов усеян тысячами островов, шхер.
Здесь куда ни пойдешь — прямо ли, направо или налево, — обязательно выйдешь к морю, к пакгаузам торгового порта или к приморскому парку, к дощатым настилам, на которых женщины полощут белье, к песчаному пляжу или к причалам какой-нибудь прибрежной фабрики. Многие из них здесь имеют свои пирсы, где сгружают сырье и откуда, прямо из цехов, в заморские страны уходят товары.
Мало того, что город расположен на полуострове, сам этот полуостров изрезан заливами, всеми этими — по-шведски фиордами, по-фински лахти — бухтами и бухточками. Они омывают бесчисленные мысы и мыски, глубоко вдаваясь в глубь полуострова.
Пассажирские океанские пароходы причаливают к пристани в центре города, рядом с фешенебельнейшими гостиницами. Рыбачьи лайбы подходят чуть ли не вплотную к президентскому дворцу.
И куда ни взглянешь — острова, острова. Лесистые, большие и маленькие, вырастают крутобокими скалами прямо из моря.
Большой Хельсинки насчитывает свыше двухсот островов.
Легкие мосты переброшены с одного острова на другой. Целые цепочки островов сплетаются мостами, нанизываются, как бусины волшебного ожерелья.
Один остров заслоняет собой соседний, замыкая горизонт, и кажется — перед тобой вовсе не море, а озеро. Но пройдешь сотню-другую метров — и блеснет другая даль, словно взору открылось новое озеро.
И надо всем этим царит отовсюду видный купол собора.
И каждый остров по-своему известен.
На Сеурасаари — музей старой деревни под открытым небом, на скалистом Коркеасаари (сюда можно попасть только по морю) — зоологический сад. На четырех островах старинная крепость — бывший Свеаборг, ныне Суоменлинна.
Остров — яхт-клуб.
На острове Ламмисаари — дома отдыха рабочего общества трезвости «Куйто». На острове Лауттасаари, в сосновом лесу, — район нового жилого строительства. И так далее.
Острова, острова, — но легче запутаться в этом лабиринте, чем перечислить их.
И еще что поражает глаз в Хельсинки — вдруг среди домов высится стеной гранит ребристой скалы. Среди позвякивающих трамваев и быстро летящих автобусов — поросшие мхом и соснами скалы здесь запросто вписываются в пейзаж.
Вживаясь в образ города, и летом и зимой я один и с друзьями много бродил по его проспектам и переулкам.
Высокая, седеющая, энергичная женщина Сюльви-Кюллики Кильпи, председатель общества «Финляндия — Советский Союз», автор книги «Ленин и финны», показывала мне в Хельсинки дома, связанные с именем Ленина: аристократический дом, где в квартире профессора ночевал Ленин, впервые попав в Суоми; высокий дом на площади перед рынком в рабочем районе, где, скрываясь от ищеек Временного правительства, Ленин жил на шестом этаже, у Кустаа Ровио.
— Я мечтаю, — сказала Кильпи, — чтобы над этим домом зажглась неоновая надпись: «Музей Ленина». Она будет по вечерам сиять над этой площадью… Отсюда обычно рабочие демонстрации направляются на Сенатскую площадь или к парламенту.
Побывал я и на Тэёлёнкату, где в квартире на третьем этаже, с окнами в безрадостный двор, у железнодорожника Блумквиста, Ленин жил. Здесь, на маленьком письменном столе в комнате Блумквиста, Владимир Ильич писал «Государство и революция».
Знакомство с людьми, которые своими руками строят сегодняшний Хельсинки, с такими, как маляр Антеро Бюман и его друг старый каменщик Нестори, и молодой строительный рабочий Стемберг, помогли мне постичь душу города, его историю, пожалуй, лучше, чем самые подробные путеводители.
В этой стране камня люди много веков предпочитали строить себе жилье из дерева. Поэтому-то история каждого современного города начинается с памятного пожара. Столица не стала исключением. После пожара 1808 года в городе осталось всего семьдесят домов. А когда через четыре года повелением императора Александра I Хельсинки преобразовали в столицу Великого княжества Финляндского, весь город с его четырьмя тысячами жителей умещался на площади в сорок гектаров.
И снова пламя «способствовало украшению» города. Хотя оно бушевало уже не в Хельсинки, а в Або (Турку). Пожар этот почти целиком сожрал старую столицу. Здание университета в Або — единственного в стране — было испепелено. Строить новый университет повелено было в Хельсинки, в новой столице. Туда же перевели всех профессоров и студентов. С наступлением темноты по улицам города ходили по двое, в длинных серых шинелях, в больших черных шляпах, с медной бляхой, с палкой в руках ночные сторожа. Они должны были распугивать воров и бить тревогу в случае пожара. Медленными шагами проходили сторожа по темным улицам, каждый час останавливались на перекрестках и пронзительным голосом кричали:
— Било десять (одиннадцать, двенадцать и т. д.) часов. Избави бог наш город от пожара. Било десять часов!
Мой спутник улыбаясь говорит:
— Тот, кто в дурном ищет доброе зерно, найдет его и в этих пожарах. Из-за них получили такое развитие в Суоми добровольные пожарные общества. Царь распустил наши полки, и поэтому мы использовали любую легальную возможность, создавая организации, напоминающие военные. Не случайно еще в дни первой революции, в пятом году, пожарные общества часто были теми центрами, вокруг которых и из которых возникали отряды Красной гвардии… Правда, и белой тоже, — добавил он, помолчав.
Мы стоим на углу Унионской улицы и Халлитускату. Перед нами простирается вымощенная брусчаткой огромная Сенатская площадь, на другой стороне которой высится здание Сената, напоминающее Смольный.
Справа от нас — фронтон университета, а налево — прекрасная в своей перспективе колоннада. Купол над ротондой с большими арочными окнами увенчивает совершенное по соразмерности своих частей здание. Это Университетская библиотека. Она чем-то напоминает мне центральный корпус Таврического дворца в Ленинграде. И верно — все эти здания возведены в стиле, который принято называть «русский ампир».
Площадь замыкает высокий пятиглавый собор, к подножию которого ведет широкая, во весь фасад, многоступенчатая гранитная лестница.
И несмотря на то, что, в отличие от грузного Исаакия, белоколонный Николаевский собор легко поднимается над городом, он и фигурами святых у фронтонов, и четырьмя маленькими, синими, в звездах, куполами по углам, и господствующим над ними большим куполом в центре, напоминает мне Исаакиевский собор в Ленинграде.
Все эти здания и составляют незабываемый ансамбль Сенатской площади, созданной словно единым творческим порывом. Но к чему это «словно»? Ведь и на самом деле и замысел и воплощение его принадлежат одному человеку — зодчему Карлу Людвигу Энгелю, который по духу и размаху может стоять рядом с Захаровым, Воронихиным, Тома де Томоном и другими гениальными зодчими, создавшими красоту Ленинграда.
На скрещении двух улиц, на углу которых мы смотрим сейчас на Сенатскую площадь, к каменной ограде Университетской библиотеки прикреплены бронзовая доска с профилями зодчего Карла Энгеля и Альберта Эренстрема, составившего после пожара 1808 года план будущей столицы. Мимо мемориального барельефа проходят тысячи людей — студенты и ученые в старомодных мантиях, отмечая академические праздники, солдаты, маршируя на парадах.
Рабочие демонстрации, начинаясь на другом конце города, обычно завершаются многолюднейшими митингами на Сенатской площади, ставшей для Суоми исторической.
Гранитные ступени лестницы так естественно, сами собой, превращаются в огромные, переполненные народом трибуны. Мемориальная доска — памятник. Но какой памятник может сравниться с самим собором! Он поставлен так, что, с какой стороны ни подойдешь, на десятки километров с моря, еще за островами, скрывающими город, видишь его силуэт.
Долгие годы соборный купол был самой высокой точкой города. Но и ныне, когда над центром столицы подымается уступами башня гостиницы «Торни» и над крышами многоэтажного универмага Стокмана высится стеклянная призма, светящаяся по ночам, как маяк, а на окраине, в рабочем районе, тоже с горы, подымает к небу крест башня кирки Каллио, купол собора, отовсюду видный, все равно господствует в силуэте города.
Случилось так, что площадь, созданная по замыслу царя как памятник самодержавию, превратилась в излюбленное место массовых, революционных демонстраций, а присланный из Петербурга архитектор-немец возвел здесь строения, ставшие классическими для финляндской архитектуры.
И хотя город непрерывно рос, ничего заслуживающего внимания (кроме, может быть, трех-четырех зданий) за полвека не было построено.
Столица занимала уже свыше тысячи гектаров. Многоэтажные доходные дома буржуазии мало чем отличались от подобных же домов в других странах. Рабочий люд был скучен в безрадостных кварталах на окраине города, в Серняйнене, в районе железнодорожных путей, и Сенатская площадь по-прежнему оставалась единственным стоящим внимания архитектурным ансамблем до тех пор, пока в начале века в Суоми не возникло свое собственное архитектурное направление. В поисках новых форм оно обратилось к традициям финского и карельского народного зодчества.
Три студента архитектурного факультета Политехнического института в Хельсинки — Герман Гесселиус, Армас Линдгрен и Элиель Сааринен — еще за год до окончания института организовали архитектурное бюро. Созданный этим бюро проект финского павильона на Всемирной Парижской выставке в 1900 году получил международное признание и выдвинул молодых архитекторов в первые ряды архитекторов нового направления.
Подъем национального самосознания в борьбе с самодержавием, охвативший в то время финское общество, способствовал тому, что это национально-романтическое направление было принято с воодушевлением и академический архитектурный стиль очень скоро уступил свое место новому.
Максим Горький писал из Хельсинки своей жене в январе 1906 года:
«Здесь есть архитектор Сааринен, — я, кажется, говорил тебе о нем? — это гений. Я видел его проект здания для Конгресса мира в Гааге, — вот вещь! Ничего подобного до сей поры не строили на земле. Его дом — чудо красоты, а оригинальность стиля — чисто сказочная. Аксель Галлен — тоже великий художник, да и вообще эта маленькая страна — есть страна великих людей».
Прошли годы, и теперь первая встреча любого приезжего в Хельсинки — это встреча именно с архитектором Элиелем Саариненом: по его проекту из розового гранита выстроено здание вокзала с огромными и удобными залами, арочным входом, высокой башней. Вторая встреча с Саариненом, Гесселиусом и Линдгреном у приезжего происходит в построенном по их проекту Национальном музее.
Каждый день я приходил на вокзал, чтобы купить в киоске свежий номер «Правды», и каждый раз неизменно любовался этим памятником национального романтизма в архитектуре, ставшим уже памятником недавнего прошлого, потому что и сам архитектор, и его ученики, впоследствии уйдя от романтизма, приблизились к конструктивизму.
С домом же, принадлежавшим самому архитектору, знаменитым домом Сааринена в Витреску, знакомится не каждый.
Если бы не любезное письмо нынешней владелицы дома, писательницы Анельмы Вуори, с точным описанием дороги и развилок, на которых следует сделать поворот, мы с переводчицей Натальей Львовной Смирновой, исколесив тридцать километров по лесистой и скалистой дороге, проехали бы мимо Киркконумми, мимо того здания, которым так восхищался Горький. Впоследствии Сааринен набросал рисунок этой дачи и подарил Алексею Максимовичу.
Окруженное сосновым парком, здание это напоминает бревенчатую крепость на естественном каменном фундаменте. Тот любитель архитектуры, который доберется сюда, испытает огромнейшее удовольствие от свободной планировки, просторных анфилад, от гармонического сочетания дома со скалой, на которой он построен, от бревенчатых стен его, деревянных лестниц.
Материал выступает здесь во всей своей красоте, без декоративной обработки, без орнамента. И при этом все так удобно для жилья.
Дом в Витреску стоил в начале века сорок тысяч марок.
— «Как вы, бедный студент, могли даже мечтать о таком доме?» — спросила я как-то у Сааринена, — рассказывает Анельма Вуори. — «Тот, у кого в голове много идей, богат, а не беден», — отвечал архитектор.
И в самом деле — ему удалось увлечь своим замыслом рабочих-строителей, и многие из них работали в долг, который архитектор всегда с лихвой возмещал на праздничном пиру, после получения очередной премии на конкурсе.
А премии он получал и за проект финского павильона на Всемирной Парижской выставке, и за проект здания страхового общества «Похьёла» в Хельсинки…
На покрытом черным лаком полу большой комнаты лежит ковер, рисунок которого в свое время сделал Аксель Галлен для Всемирной выставки в Париже.
Стены холла-столовой — белые, на бревенчатых балках потолка лежат некрашеные доски. Огромная печь. Каждая деталь очага — ручная работа кузнеца. Каждая деталь мебели выполнена мастерами по рисунку архитектора.
Стены и потолок другой комнаты украшены национальным финским орнаментом, сделанным тоже Акселем Галленом.
На стене в кабинете — «Рыбацкая мадонна», картина Риссанена, подаренная архитектору художником.
Майя Сааринен, жена архитектора, художник по текстилю, своими руками сделала ковры и все ткани, которые украшают дом.
Позади просторного кабинета маленькая комнатка с узким окном, похожая на келью. Здесь собирались молодой еще Сибелиус и художники Аксель Галлен, Эдельфельд, Риссанен, Ярнефельд. Бывал тут и Горький. В этой комнатке, за бутылкой вина, они до рассвета спорили об искусстве и народе. И так же, как сейчас, в маленькое оконце глядели стройные, высокие сосны, а внизу, у подножия высокого холма, синело Витреску — Белое озеро.
Нет более характерного финского пейзажа, чем этот. И — тишина… Северный земной филиал рая.
— Знаете, я однажды видела, как внизу у баньки три зайца танцевали при луне. Они играли со своей тенью, — улыбаясь, говорит госпожа Анельма Вуори.
— История поисков нового в архитектуре прошлого и начала этого века не лишена элементов трагического, — рассказывает финский искусствовед Кэюсти Оландер. — Новую архитектуру приняли с большим воодушевлением. Но какими бы здоровыми ни были во многих случаях принципы, на которых основывалось новое, к концу первой мировой войны архитектура встала перед невиданнейшим тупиком. Наступила реакция, и многие из бывших знаменосцев оставили свои идеалы, удовлетворяясь будничными заказами.
Сааринен не был среди них. После поисков, порой походивших на метания, он оставляет прежнюю романтику, с обязательной для нее живописностью форм, перестает идеализировать грубую, необработанную поверхность камня и приходит к новым материалам — бетонам, простым геометрическим линиям. К тому, что впоследствии названо было конструктивизмом.
В 1923 году, получив премию за проект дома «Чикаго трибюн», Сааринен переехал в США. И хотя дом по этому проекту и не был сооружен, архитектор остался в Америке. Он хотел попытаться осуществить свои новые идеи на новой почве.
Творчество Сааринена оказало большое влияние на развитие архитектуры американских небоскребов. С этой полосой деятельности Сааринена москвичи могли познакомиться на выставке его работ, устроенной в Москве в 1956 году. Он прибыл в Америку как архитектор небоскребов, но, познакомившись ближе со страной, стал противником домов-гигантов.
— Вместо патетического стремления ввысь появилась господствующая горизонталь, — говорят об этом периоде его творчества искусствоведы.
Но и вдали от Суоми, при всех своих творческих падениях и взлетах, великий архитектор не порывал с родной землей и тосковал о ней.
Умирая, он завещал похоронить себя вблизи от любимого детища, в сосновой роще над тихим озером Витреску. И прощальную речь над урной с его прахом, опуская ее в скалистую землю, как бы принимая эстафету, произнес Альвар Аалто, выдающийся архитектор современности.
— Совершенно независимо от того, какой общественный строй господствует в мире, рука, которая лепит человеческие общежития, города, здания и даже мелкие вещи, должна быть мягкой, гуманной, чтобы сделать их приятными для человека. Время так расширило сферу архитектуры, что теперь мы можем говорить о более грандиозной, чем когда бы то ни было, общемировой и общекультурной задаче архитектурного искусства, — говорил Альвар Аалто. — В ней должно быть социальное понимание, сочувствие к трагедии человека. Она должна быть тесно связана с жизнью, с ее условиями. Она требует тонкого понимания формы, знания эмоциональной стороны жизни человека: это как раз те черты, которые и характеризуют труды Элиеля Сааринена.
Мы возвращаемся к дому и, снова любуясь им, видим элементы старой русской архитектуры…
— Да, да! — подтверждает наше впечатление Анельма Вуори. — В Витреску действительно есть влияние и старой русской архитектуры. Оно проникало сюда не только через Карелию, но и другими путями. Не забудьте, что Сааринен был членом Петербургской академии художеств и общества «Мир искусства», он часто бывал в Петербурге и дружил с Дягилевым, Игорем Грабарем, Леонидом Андреевым, Рерихом, а больше всего — с Горьким.
О Сааринене снова вспомнили на его родине, когда надо было принимать срочные меры, чтобы смягчить тяжелый жилищный кризис.
После войны в Финляндии повсеместно возникло много мелких организаций, содружеств, — у нас бы их назвали строительно-жилищными кооперативами, в Финляндии их именуют акционерными обществами. Акционеры до въезда должны внести 20 процентов стоимости квартиры.
Сорок процентов ссужает созданная для этой цели государственная организация «Арава». Остающиеся — муниципалитет и частные банки, которые взимают большие проценты.
Ссуда должна быть погашена акционерами, как нам объяснили, в течение тридцати лет.
Широкое послевоенное жилищное строительство шло и в Хельсинки, и в Лахти, и в Тампере, и в других городах. Оно на практике показало прогрессивность и человечность архитектурных идей Сааринена. Мы не поняли бы слов Альвара Аалто, произнесенных над прахом Сааринена, если бы не знали об этих идеях. Децентрализация больших городов, создание вокруг них маленьких городов-спутников, построенных в лесах, отделенных от центра поясом скалистых парков или озер, — вот за что ратовал Сааринен.
План такого «Большого Хельсинки» и одного из его городов-сателлитов — Мунккиниеми-Хаага — полностью в деталях был разработан архитектором еще в 1918 году. Но осуществиться ему суждено было лишь после второй мировой войны.
По такому же принципу строился и другой пригород — Тапиола, примыкающий к Хельсинки. Здесь нет ни одного дома, который повторял бы по планировке или по фасаду другой.
Здания здесь, а также и во многих других районах, не примыкают торцами друг к другу, а строятся в сосновом лесу, на скалах и на побережье моря, на некотором расстоянии один от другого, так, чтобы с наибольшим эффектом использовать и свет, и воздух, и лес.
Нет улицы с прямою линией выходящих из нее домов, а есть отличное шоссе, от которого к домам отходят асфальтированные подъезды.
— Вот дом-«змея»!
Так здесь называют здания, построенные «зигзагами», чтобы солнцу открывалась наибольшая площадь.
Невдалеке — дом с совсем другой планировкой.
Гладкий серый бетон стен. Синие, желтые, красные, голубые балконы — на каждом этаже другого цвета. А дальше — дома, где кирпичная кладка сочетается с отделкой из лакированного дерева. Слева школа со спортивной площадкой и с бассейном для плавания.
Дома строятся группами, в которые включаются и здания коммунальных учреждений с общей теплоцентралью.
Строительные детали во многом стандартны, взаимозаменяемы, никакого украшательства. Однако расцветка, различное сочетание строительных материалов и много других мелочей, которые сразу трудно уловить, придают каждому зданию свою особую прелесть.
Так как здесь нет улицы с примыкающими вплотную один к одному фасадами домов и каждый дом стоит поодаль от другого и его можно обойти, то каждая стена дома становится как бы его лицевой стороной — фасадом.
Если некоторые довоенные многоэтажные здания конструктивистского стиля, все особенности которого были словно полемически подчеркнуты, выглядели грубо, «сундукообразно», то послевоенный конструктивизм нашел здесь какие-то соразмерные пропорции, которые особенно ясно видны в жилых зданиях.
Высота домов в последние годы, как правило, не превышает четырех этажей. Все здесь кажется продуманно, рационально подчинено удобству человека.
Мы побывали в двухэтажном доме для престарелых в лесу вблизи Хямеенлинна.
На второй этаж ведут марши двух построенных рядом лестниц. На одной — высота каждой ступеньки обычная, на другой — вдвое меньше, чем обычно, чтобы старому человеку легче было подниматься.
Наши строители и архитекторы могли бы поучиться тут, как при наименьших затратах можно создавать максимум удобств. На стройках Финляндии нет такой механизации, какая стала у нас обыденной, но качество работы и тщательность отделки, благодаря высокой квалификации рабочих-строителей, — превосходны. Многие детали доставляются на стройки уже готовые, и их приходится только монтировать.
Среди других строительных материалов на выставке в Мессухалле я видел, к примеру, длинные шпунтованные доски для пола, на которые крепко-накрепко приклеены паркетные планки. Оставалось эти доски на месте только сложить паз к пазу — дело двух-трех часов — и в большой комнате пол, паркетный пол, готов.
Здания словно вписаны искусным художником в пейзаж.
Новые районы города не приходится «озеленять» — дома высятся прямо в сосновых рощах, и при постройке их не вырублено ни одного лишнего дерева.
Такая «сознательность» строителей достигается просто: за каждое испорченное дерево приходится платить столь большой штраф, что подрядчикам выгоднее укутывать рогожей или укрывать дощатыми чехлами березу или сосну, стоящую слишком близко к котловану, чтобы, не дай бог, не повредить ее.
На четвертом этаже в комнате распахнешь окно — и кажется, рукой можно достать смолистые ветви или ладонью погладить шелковистую бересту. И здесь, в отличие от старых рабочих кварталов столицы, с дворами как каменные мешки, даже воздух пахнет свежей хвоей.
На одиннадцатом этаже, на крыше самого высокого, вернее, единственного высокого здания Тапиолы расположено кафе. Стоя здесь, воочию убеждаешься в том, что треть площади столицы отдана паркам, садам, бульварам и что на каждого из четырехсот тысяч жителей Хельсинки приходится свыше 25 квадратных метров зеленого царства. Налюбовавшись видом, открывающимся из кафе Тапиолы, зеленью обступающих пригород лесов, голубизной морских бухт и синевой озер, мы спустились в лифте на третий этаж и позвонили в первую попавшуюся квартиру.
На дверях металлическая дощечка «Икконен». Муж на работе. Жена мастерила платье льноволосому малышу, который доверчиво подал нам ручонку. Две комнаты, в нише — кухонька. Светло. Чисто. Уютно. Эта квартира стоит 650 тысяч марок (до девальвации). Уплачено пока немногим больше половины стоимости акций. Заработок семьи, когда есть работа, средний — 40 тысяч марок. На «приобретение квартиры» уходит целиком заработок полутора лет.
Побывали мы и в других квартирах.
Новое строительство смягчило жилищный кризис, но он достаточно велик. И крупные домовладельцы пользуются этим. Четверть своего заработка финский рабочий в городах тратит на квартиру. В те дни, когда я был в Финляндии в 1955 году, несколько рабочих семей в Хельсинки демонстративно отказались платить домовладельцам повышенную квартирную плату и были выброшены с пожитками на улицу. Одновременно представители капиталистов в парламенте заявили, что пришло время в интересах домовладельцев сиять всякие ограничения, прекратить нормирование квартплаты.
Это было как бы первой авангардной схваткой начавшегося наступления на интересы трудящихся.
Представители имущих классов в парламенте настаивают не только на том, чтобы снять ограничения с квартирной платы. Они требовали и во внешней торговле отменить регламентацию правительства, выдающего лицензии, и всю экономику предоставить стихии «вольной» торговли, игре цен на международном рынке. Они настаивали и на отмене закона, по которому при повышении рыночных цен происходит соответствующее повышение заработной платы.
Эти меры были приняты сразу после войны, когда в правительство входили коммунисты.
Теперь же, утверждали депутаты буржуазных партий, такие чрезвычайные меры, дескать, не вызываются необходимостью. Отпор их требованиям в сейме давали не только представители трудящихся, но и наиболее дальновидные буржуазные депутаты. Однако в конце 1955 года прогрессивные силы в парламенте потерпели поражение.
С шестого января 1956 года квартирная плата и цены на продукты стали расти.
Борьба вышла за стены эдускунта.
Двадцать дней длилась необычайная по всей своей организованности всеобщая забастовка. Третья в истории Финляндии. Рабочие — социал-демократы, коммунисты, беспартийные — были единодушны (два дня принимал участие в забастовке даже профсоюз полицейских). Наступление на жизненный уровень трудящихся тогда было отбито, чтобы возобновиться через некоторое время в других формах.
В многоэтажном доме на окраине Хельсинки, на острове Лауттасаари, находится квартира известного скульптора-керамиста Михаила Шилкина.
Впрочем, с произведениями Шилкина я познакомился раньше, чем с ним самим.
— Вы видали школу Шилкина? — спросили меня однажды в Хельсинки.
— Какую школу? Какого Шилкина? — переспросил я.
— Школа-то официально именуется Высшей коммерческой, но у нас ее называют шилкинской — из-за керамических барельефов, которыми украсил ее скульптор Шилкин.
Да, эту школу я знал. За несколько дней до того, как меня спросили об этом, я рассматривал эти барельефы на высокой гладкой кирпичной стене большой, многоэтажной школы.
Масштабы покрытых обожженной глазурью фигур были несоразмерны, как на детских рисунках. Атрибуты древнегреческой мифологии сочетались с вполне реалистическим изображением сплавщика в свитере, горделиво опирающегося на воткнутый в бревно багор. Огромное, в несколько человеческих ростов, коромысло весов, около которых в своих крылатых сандалиях хлопотал загорелый Гермес, несмотря на всю несоразмерность масштабов, контрастировало с колоннадой античного храма, на фронтоне которого написано было: «Pankki» — «Банк».
И тут же, в очках, в современном однобортном пиджаке, с портфелем под мышкой, учитель, повернутый в профиль, как на древнеегипетских рисунках, поучал маленькую школьницу. И все эти словно случайно разбросанные по стене барельефы — и хоровод, и каменщик, несущий за плечами на «козе» кирпичи, и рядом с ним второй, с мастерком в руке, занятый кладкой стены, — все это вместе неожиданно создавало ощущение какой-то праздничности, приподнятости.
Без них эта школа с гладкой безоконной стеной была бы мертвым кубом конструктивизма.
В Лахти мое внимание снова привлекла глухая торцовая стена новой школы. Стена эта была бы совсем слепой, если бы не единственное окошко, примостившееся в верхнем правом углу ее, почти что под крышей. Из распахнутых створок его вырывалась трепещущая на ветру занавеска, а за нею виднелись женщина с ребенком на руках и мальчуган, пытающийся закрыть окно. А под окном, на стене, метрах в шести над землей, обнаженный до пояса молодой мужчина мотыжил почву между высокими цветами. И садовник этот, и женщина с ребенком на руках, и вьющаяся по ветру занавеска, и само окно, и летящие к нему по стене птицы — все эти барельефы из керамики — работа Михаила Шилкина. Птицы летят — кажется, даже слышны взмахи крыльев. Настоящий ветер рвет занавеску на окне и освежает напряженную спину садовника, на которой глазурью проступил пот. Нет ни схемы, ни условности. Есть только неуловимая первозданная, присущая настоящему искусству наивность. Так «слепая» стена, без окон, стала украшением молодого города.
Я уже говорил, что в новых городских районах, в пригородах, в Суоми, как правило, нет улицы с примыкающими вплотную один к одному фасадами домов. И каждая стена дома стала как бы лицевой стороной — фасадом. Эта дополнительная трудность, встающая перед проектировщиком, становится источником архитектурных находок. Новая планировка городов и вызвала к жизни и новую скульптуру — керамические барельефы на стенах, то условные, то реалистические, соответствующие и замыслам художника и назначению здания.
Эти барельефы — керамические, изготовлены в цехах фабрики фарфора «Арабия» в Хельсинки. Фабрика эта не только исполнитель заказа, самая идея такого сочетания архитектурного замысла с замыслом скульптора-керамиста возникла в ателье художников «Арабии». Вот почему я с радостью принял приглашение Михаила Шилкина посетить его мастерскую на фабрике.
Мастерские художников «Арабии» (среди них есть такие известные далеко за рубежами родины, как Кай Франк, Кюлликки Салменхаара, Рут Брик и другие) помещаются на восьмом этаже этой огромной, как здесь уверяют — самой большой в мире, керамической фабрики. Над входом в нее, на стене, большой барельеф, в подъезде целая сюита керамических барельефов поменьше, в которых перед посетителем встает история гончарного искусства. Это тоже произведения Михаила Шилкина.
В просторной мастерской, в окна которой глядятся вершины сосен соседнего с фабрикой острова и голубая гладь залива, художник показывает мне свои не законченные еще работы и фотографии старых. Тут уже понимаешь, как его искусство, искусство скульптора-керамиста, рождалось из ремесла гончара.
Высокий кувшин удлинен, закруглен у оснований и поставлен вверх дном. Несколько штрихов художника — и видишь в нем уже не кувшин, а фигуру закутанной в меха эскимоски, другая расцветка — и перед тобой поющая негритянка. Кувшин наискосок поставлен на другой кувшин, один немного приплюснут, другой удлинен; несколько цветных мазков — и перед вами птица, сидящая на камне. Опрокинутый набок горшок на четырех коротких ногах, два рога спереди, тяжелый хвост — и перед зрителем насупленный бык-буйвол.
Гончарное ремесло шло от изображения форм растительного и животного мира и дошло до чистой, самодовлеющей формы. А теперь в этой абстрагированной форме Шилкин как бы отыскивает ее органические источники, творчески открывает их для себя и для зрителей, создавая, я бы сказал, гончарную скульптуру. Но художник, оказывается, об этом не думал, он действовал интуитивно.
Многие работы Михаила Шилкина увенчаны международными премиями. Он добился большого успеха и в настенной скульптуре. Сначала она не выходила из интерьера — украшая стены залов.
— Вы были в ресторане в ратуше? — спрашивает Шилкин.
Перед ратушей, стоящей рядом с президентским дворцом, — знаменитый Рыбный рынок. На стенах же в ресторане рынок этот повторен барельефами Шилкина. Жена рыбака в косынке и белом фартуке спокойно отвешивает лосося модницам с плетеными корзинками. У ног их ходят чайки, взлетают над головой крестьянина, привезшего на своей двуколке к обелиску в центре рыночной площади крутобокие помидоры, белокочанную капусту, морковку, кабачки — весь этот «фламандской школы пестрый вздор». Потребовалось признание Швеции, украсившей барельефами Шилкина фасад Высшей коммерческой школы в Стокгольме, чтобы и здесь они из интерьеров перешли на улицу и стали частью новой архитектуры.
В соседних с шилкинской мастерских художников создаются новые формы таких старых вещей, как глубокие и мелкие тарелки, чайные и кофейные сервизы, кухонные горшки, кувшины и вазы для цветов и т. п. Часто эти формы, быстро становясь модой, столь же скоропреходящи, но наиболее удобным и красивым из них суждена, по-видимому, долгая жизнь.
Мы проходим мимо студий художников. Шилкин хочет показать мне последнее слово техники — новые печи для обжига. Мы говорим об искусстве, о финских художниках, и попутно я узнаю кое-что и о нем самом. Юношей судьба забросила его в Суоми. Он был мальчиком-учеником в мастерской литографа, матросом, шофером. Известный финский художник, случайно увидев, как юноша лепит фигурки из снега, устроил его в школу прикладного искусства при «Атенауме». Там Шилкин учился резьбе по дереву и мастерству керамики. Он был премирован поездкой для усовершенствования на копенгагенскую фабрику, марка фарфора которой — три голубые волнистые линии — известна всему миру. И вот уже много лет Шилкин работает на «Арабии». Произведения скульптора можно найти в финских и итальянских музеях, в Копенгагенском музее фарфора. И уже вернувшись на Родину, в Ленинграде, в музее города я увидел чугунного мамонта с белыми загибающимися бивнями. Воспроизведенный в керамике, мамонт этот с длинношерстным мехом, облитым сверкающей глазурью, был премирован на международной выставке в Милане.
Город Хельсинки подарил его Ленинграду в юбилейные дни двухсотпятидесятилетия города-героя.
И сейчас, когда мы проходим по цехам «Арабии», скульптор рассказывает мне о том, что один его брат, живший в России, погиб в Отечественной войне, другой и по сей день офицер Советской Армии. Две сестры Шилкина — москвички, вдовы. Их мужья также погибли на фронтах Отечественной войны.
Еще до приезда в Хельсинки я видел на фотографии митинг в этом цехе «Арабии». Рабочие, противодействуя замыслам реакции, требовали немедленно заключить договор о дружбе с Советским Союзом. Сколько тогда людей собралось здесь в обеденный перерыв на доклад Тойво Карвонена — генерального секретаря общества «Финляндия — Советский Союз»! Человек на человеке. Иностранные корреспонденты и консервативные круги были потрясены единодушием, которое царило на этом многолюдном митинге, где впервые в истории фабрики собрались вместе и голосовали за одно рабочие, инженеры, администрация. А сейчас во всем огромном цехе — один человек. И второй — у печи.
Впустив в раскаленную печь многоэтажную тележку, уставленную пузатыми чайниками, высокая дверь задвинулась.
— Почему так мало людей в цехе?
Дело в том, что наступило время летних отпусков, когда многие предприятия в Суоми полностью прекращают работу. На июль останавливалась и «Арабия». Сейчас отгружалась уже готовая продукция. И один за другим подъезжали грузовики, забирая со складов умывальники и унитазы, чтобы отвезти их на пирс фабрики, над которым высоко подымались борта грузового теплохода. Море подходило чуть ли не к самым стенам фабрики. «Арабия» вывозит свою продукцию в сорок стран. Главная основа ее экономики — это идущие в Африку, Австралию, Южную Америку красивые умывальники, добротные унитазы и другие предметы санузлов.
— Вот они-то, — показал Шилкин на длинные ряды выстроившихся шеренгами унитазов, — и дают средства, чтобы оплачивать и эксперименты художников. Они приносят прибыль, из которой уделяют крупицу и для искусства, — улыбнулся он.
Если основа экономики предприятия — унитазы и прочая сантехника, если разменный доход приносит стандартная столовая и чайная посуда, то работа студий художников — это как бы визитная карточка фабрики, ее международная реклама.
И Шилкин рассказывает мне, как «Арабия», существующая с семидесятых годов прошлого века, лет десять тому назад была проглочена не имеющим никакого отношения ни к фарфору, ни к искусству судостроительным концерном «Вяртсиля» и превратилась в одно из доходнейших его предприятий.
Но это история, напоминающая романы Драйзера «Финансист», «Титан» и т. п., и относится уже не к фарфору или архитектуре, а к повествованию о том, какими неправедными, хотя и «законными», путями идет непрерывный процесс концентрации капитала.
Жизнь в новых финских домах и домиках и быт их обитателей как в Хельсинки, так и других городах и поселках Суоми — снизу доверху связаны с «Арабией», с концерном «Вяртсиля». От «Арабии» идет то, что на языке строителей называется «санитарной начинкой» зданий, — унитазы, умывальники, ванны.
Без посуды «Арабии» не обходится ни одна финская семья.
«Арабия» формирует и эстетические запросы населения. Статуэтки, вазочки с рисунками на все вкусы, от старомодных натуралистических до прерафаэлитских, удлиненных женских силуэтов и модернистски вытянутых зданий Сенатской площади, тоже принадлежат «Арабии». А теперь она вышла на улицу и вторгается в архитектуру.
Пока это вторжение еще не превратилось в бизнес и остается визитной карточкой предприятия, здесь еще нет стандарта, и творческая индивидуальность художника (правда, ограниченная темой, предлагаемой заказчиком) все же имеет возможность проявиться.
В мастерской Шилкина на полу лежали первые отливки такой керамической «визитной карточки» «Арабии» — герб одного из судостроительных заводов, предназначенный для фасада здания заводоуправления. Другие «визитные карточки» я видел и на стене детского дома, затерянного в лесах под Миккели, и на Александровской улице, самой торговой улице Хельсинки, на торцовой стене семиэтажного универмага рабочей кооперации «Эланто».
Энергичный человек с волевым подбородком, Ээро Хаутаярви, прославленный герой интербригад, бившихся с фашизмом на испанской земле и в «награду» за свою отвагу отбывший немалый срок в тюрьмах родины, провожал меня с вечеринки, где собирались «земляки-испанцы». Мы проходили мимо старого Рабочего дома со стенами, сложенными из неотесанного розового гранита, построенного по проекту старика Сааринена.
— «Однажды во время вечерней прогулки мы ходили вокруг Рабочего дома на Силтасаари, Ленин восхищался этим гранитным дворцом рабочих», — процитировал мой спутник из книги Кильпи воспоминания Ровио. И потом, помолчав, добавил: — Что бы Ленин сказал, если бы увидел наш Дом культуры!
Ээро Хаутаярви — директор Дома культуры.
История этого дома заслуживает рассказа.
За последние годы Финляндия шагнула вперед не только в жилищном, но и в промышленном, и в коммунальном строительстве.
Выросла плеяда талантливых, оригинальных архитекторов. Муниципалитеты соревнуются между собой в отделке и планировке вновь сооруженных школ, больниц, общественных зданий.
Многие из этих зданий — подлинные произведения архитектурного искусства. Всем приезжающим в Хельсинки из-за рубежа обязательно покажут городок Политехнического института, на берегу залива, вблизи от Тапиола. И особенно интересно здесь своей оригинальнейшей архитектурой новое здание главного корпуса института, стоящее в лесу на мысе Отаниеми, построенное по проекту Альвара Аалто. Дом Ведомства народной пенсии, сооруженный по его проекту, стал отныне одной из достопримечательностей Хельсинки.
Но не успели еще завершиться работы по сооружению этого дома, как на Стуренкату, улице в рабочем районе, уже начали взрывать огромную скалу, она должна была стать фундаментом возводимого рабочими организациями нового здания Дома культуры…
Архитектор следовал асимметричным контурам самой скалы и создал неповторимое произведение. Наружные стены для изоляции от шума уличного движения построены массивно. Звуконепроницаемая стена концертного зала толщиною в четверть метра не имеет окон, облицована снаружи кирпичом.
— Асимметричная, свободная архитектурная форма зала потребовала конструирования нового строительного элемента. Специально был изготовлен клинообразный кирпич. Благодаря этому стало возможным приспособить облицовку ко всем неровностям наружной стены… — объясняет архитектор.
Фасад другого здания, входящего в комплекс Дома культуры, весь облицован темной медью.
— Как необычно и как красиво!
— Будет еще красивее. Пройдут годы, и медь позеленеет! — говорит строитель.
Интерьеры дома также решены новаторски.
Огромный концертный и актовый зал — 1500 мест. Фойе, вестибюль, зал для репетиций, кинотеатр, буфет и ресторан, комнаты для артистов, помещение для переводчиков (аппаратура приспособлена для одновременной передачи на восьми языках), радиостудия, 110 комнат для рабочих организаций, большой спортивный зал, лекционные аудитории, помещения для кружков самодеятельности, детского ручного труда.
— По акустике концертный зал — лучший во всей Скандинавии, — сказал мне инженер-акустик П. Арни.
— Лучший в Европе, — уверяют артисты.
В зале совершенно нет звукопоглощающих поверхностей, кроме кресел. Для облицовки широко использовано дерево из-за его выгодных акустических свойств…
Если, как сказал один философ: «Тирания рифмы для хороших поэтов является поводом к нахождению наивысших красот», то, подобно этому, здесь требования акустики стали поводом к наилучшему, по-моему, эстетическому решению интерьеров этого сначала удивляющего своей необычностью и легкостью большого асимметричного концертного зала…
Но история создания Дома культуры, пожалуй, даже более интересна, чем его архитектурные особенности.
Уже давно прогрессивные рабочие организации ощущали необходимость построить свой «очаг» культуры.
В старом Рабочем доме стало тесно. К тому же его социал-демократические хозяева профсоюзам, вышедшим из-под влияния социал-демократов, не предоставляли помещений.
После долгих хлопот купили участок. Он оказался непригодным для такого большого строительства. Тогда обменяли его на нынешний участок, расположенный на скале на одной из «господствующих высот» города.
Организаторы стройки решили, что новый дом должен быть самым замечательным зданием Хельсинки, и если старый Рабочий дом был сооружен в стиле национального романтизма, в духе раннего Сааринена, то новый Дом культуры должен быть образцом не только передовой техники, но и современной архитектуры.
В кассе не было ни одной марки. И все же обратились к самому выдающемуся архитектору Финляндии — Альвару Аалто, и его согласие было воспринято как первая большая победа. Подсчитали, что здание по проекту Альвара Аалто должно обойтись около полумиллиарда марок.
Создали акционерное общество «Хельсинкский Дом культуры». В него вошли демократические общественные организации, профсоюз строителей, водопроводчиков и другие партийные, молодежные организации. Избрала строительную комиссию, ведающую стройкой и контролирующую ее. Это сделать было не так уж трудно: строители — не только самый высокооплачиваемый отряд рабочего класса, но и один из самых передовых профессиональных союзов Финляндии.
Председателем строительной комиссии избрали старого слесаря Матти Янхунена, человека, который свыше десяти лет протомился в тюрьмах и концлагерях Финляндии. Больше года он провел в одной камере с Тойво Антикайненом. После выхода Финляндии из войны освобожденный из концлагеря Янхунен стал министром социального обеспечения в трехпартийном правительстве Мауно Пеккала. В 1948 году Советское правительство пошло навстречу демократической общественности Суоми и вдвое сократило сумму оставшихся репараций. Обращение финского правительства с просьбой об этой льготе было предпринято по инициативе Матти Янхунена. Однако вскоре после этого реакционные силы добились исключения представителей ДСНФ из правительства. И Матти Янхунен стал редактором теоретического журнала «Коммуниста». В Доме демократической печати, в редакции журнала «Коммуниста», за несколько дней до торжественного открытия Дома культуры я и познакомился с этим седым уже, невысоким человеком.
Часть денег на строительство получили взаймы от Рабочего кооперативного банка. Но этого не хватало. Обратились к рабочим, и те откликнулись подписными листами. Недостающая часть денег, свыше 100 миллионов марок, была получена под проценты от Рабочего сберегательного банка.
Но самое замечательное — личное участие трудящихся в строительстве. Рабочие, служащие, домашние хозяйки, молодежь приходили сюда после трудового дня или в праздник и работали на стройке бесплатно. В общей сложности в стройке участвовало больше пяти тысяч добровольцев. Приезжали на автобусах люди из других городов.
Теперь справедливо говорят, что этот Дом культуры столицы — единственный отвечающий современным требованиям концертный зал — построен самыми бедными людьми города, которые часто с трудом сводят концы с концами. Среди его строителей были люди, которые не всегда имели работу для хлеба насущного, люди, у которых даже не было сносного жилья. 150 тысяч добровольно отработанных часов говорят о самоотверженности, о большой любви к тому делу, служить которому будет этот дом.
В сборе средств, на расчистке участка, в строительстве и уборке дома принимало участие много женщин. Они же готовили кофе и пищу для работающих на морозе строителей.
Я был на торжественном открытии Дома. После того как оркестр и хор исполнили бетховенского «Прометея», председатель строительной комиссии Матти Янхунен торжественно вручил ключи от Дома культуры его директору Ээро Хаутаярви. После того как рабочий хор исполнил песни Пациуса и Сибелиуса, в зале прозвучала взволнованная речь Хертты Куусинен.
— Строительство — это одно из основных условий культурной жизни Финляндии, — говорила она. — Пусть кто-нибудь попробует в нашей стране жить, заниматься наукой, искусством, религией, философией или политикой без стен, крыши и пола! К тому же стены должны быть крепкими, чтобы выдержать холод, дождь и ветер. Не удивительно, что наш народ — народ-строитель, финское умение и искусство строить известны далеко за пределами нашей страны. Это продиктовано настоятельной необходимостью. У нас повсеместно есть идеальный строительный материал — камень и дерево. И теперь, когда другие материалы оттесняют их, они все еще напоминают о себе почти во всех творениях финского архитектурного искусства. Не напоминают ли эти кирпичные своды, это творение Альвара Аалто, наши скалистые берега? Не напоминают ли эти линии величие наших сосен, а этот зал — светлую легкость наших белоствольных берез?.. Украшательство никогда не было свойственно нашей архитектуре. Финское строение не памятник. Это прежде всего кров. Оно не заставляет останавливаться и осматривать его, а приглашает сразу же переступить порог. Так привлекает красный домик на холме, черная баня на берегу сверкающей воды, старинный, строгий амбар в светлую лунную ночь.
Когда мы, финны, хотим собраться, когда мы хотим петь и играть вместе, когда у нас появляется жажда к просвещению, к искусству или когда ищем развлечений, мы вынуждены искать для этого дом, — продолжала Хертта Куусинен. — Только во время двух теплых летних месяцев, а иногда только в течение нескольких недель мы имеем возможность собираться под ясным небом, не дрожа от холода. Даже утром каждого Первого мая, когда во всем мире отмечается великий праздник весны и смотра сил рабочего класса, мы с опаской рассматриваем небо: не заставит ли оно опять несмелых и больных остаться дома? Мы не страшимся северной природы. Мы любим ее. На ее нивах и в лесах многие из нас зарабатывают на жизнь. Но одновременно мы думаем о строительстве зданий.
Эту свою проникновенную речь Хертта Куусинен закончила словами:
— Ничто не может задушить правое дело. Как вырос этот дом из финской скалы, так же из сердца финского народа, из его труда и надежд, вырастают его культура и дело человеческого прогресса. Это здание — храм идей братской дружбы, культурного сотрудничества и мира.
Одним из вещественных доказательств этой братской дружбы был стоявший на сцене рояль — дар трудящихся Чехословакии — и вся звукоаппаратура дома, подаренная советскими рабочими своим финским собратьям.
Но «отцам города» пришлось не по вкусу создание рабочих рук. Они предпочли провести неделю Сибелиуса в Мессухалле, в зале, приспособленном для выставок, а не для тонкого и точного музыкального звучания. Руководитель симфонического оркестра, знакомый и советским людям дирижер Тауно Ханникайнен сказал, что «наконец-то имеется место, где играешь с удовольствием. В этом зале надо играть только хорошо. Каждая нота слышна, каждый нюанс живет».
И все же, когда городской оркестр собирался провести в Доме культуры, в новом зале, цикл концертов, муниципалитет распорядился перенести его в другое место.
Оркестранты столицы были предупреждены: если они выступят в «коммунистическом» зале, то не получат потом в аренду других помещений. Пресса замалчивала и историю строительства, и те лекции, которые читались, и те концерты, которые давались в новом Доме. Эта «блокада» была своеобразным проявлением классовой борьбы.
Но когда на симфоническом концерте солистом выступил скрипач Давид Ойстрах, зал на 1500 мест оказался маленьким.
Большая часть любителей музыки и простых рабочих осталась за дверьми.
Мнение критиков, независимо от политического направления, было единым: «Зал и музыка вместе рождали слитное, несравнимое эстетическое наслаждение».
— Хоть раз мнения публики, критики, артистов и технического персонала сошлись, — улыбаясь, сказал мне Ээро Хаутаярви.
Заговор молчания был нарушен, блокада прорвана.
Рабочая же молодежь и до этого, еще среди неубранных строительных лесов, отыскивала вход в кинотеатр и охотно посещала танцы, устраиваемые в концертном зале.
Правая пресса до сих пор не перестает брюзжать: мол, недостойно в концертных залах устраивать танцы. Но если кое-кто из ревнителей «чистой музыки» и искренен в этих упреках, то для большинства подобных «критиков» это одна из форм влияния на молодежь.
В Рабочих домах культуры, возникших, подобно хельсинкскому, как народные стройки, я побывал и в других городах — на севере страны в Кеми, в сердце ее — в Куопио.
В этих зданиях помещаются комитеты массовых демократических организаций, отделения общества «Финляндия — СССР», кинотеатры.
Я внимательно осматривал прекрасно оборудованные театрально-концертные и спортивные залы — о своеобразном архитектурном решении каждого из них можно сказать не мало. Следовало бы написать и историю каждого такого дома, сооруженного на средства рабочих, руками добровольцев.
В Финляндии и в старое время Рабочие дома также строились на средства трудящихся. После поражения революции 1918 года, после того как и коммунистическая, а вслед за ней рабочая социалистическая партия были загнаны в подполье, этими домами полностью завладели социал-демократы, руководимые Таннером. Когда после войны из подполья вышла боевая партия рабочего класса, дома эти уже были закреплены за социал-демократами.
И вот теперь у сил, объединяемых Демократическим союзом народа Финляндии, появились свои Рабочие дома.
— Они являются как бы архитектурным оформлением раскола рабочего класса! — шутя сказал я директору нового Рабочего дома в Коми.
— Да, но наши дома лучше, чем уже устаревшие дома социал-демократов. Это видят все. И это особенно злит их, — ответил он, показывая зрительный зал. — Я говорю так не из хвастовства, а потому, что действительно и архитектура и оборудование их домов — это вчерашний день архитектуры и техники. А наши — сегодняшний и завтрашний день. Впрочем, разве это не закономерно! Архитектурное отражение процесса, происходящего в жизни, — улыбнулся директор.
В Куопио Рабочий дом также облицован металлом, но нисколько не похож на Дом культуры в Хельсинки. Мне там незаслуженно вручили нагрудный значок «три кирпичика», которым награждаются люди, бесплатно проработавшие на стройке сто часов. И хоть закончена была только первая очередь стройки, Дом уже работал с полной нагрузкой. В нижнем, полуподвальном этаже, откладывая лист за листом, машина печатала завтрашний номер рабочей газеты, а наверху танцевали.
Танцующих пар набралось столько, что прекращена была продажа билетов.
На танцах были девушки в нарядных, модных платьях-мешках и в платьях попроще. По-разному одеты и их кавалеры — молодые солдаты и лесорубы, железнодорожники и школьники старших классов. Было немного душно, но весело, и, когда оркестр кончал играть, все дружно хлопали в ладоши, требуя продлить танец. Танцевали и новомодный калипсо, и старинные вальсы, польки, танго. И в общей толчее трудно разглядеть, какая пара танцует лучше. Одно бесспорно: здесь так же, как и в Оулу, и в Кеми, в Рованиэми, танцевали серьезно и деловито.
Да что говорить, это действительно было серьезное дело: ведь, кроме всего прочего, они «оттанцовывали» свой Дом культуры. Большая часть выручки за танцы шла на погашение кредита, полученного на постройку этого Дома, этого зала для танцев, этих комнат для работы кружков. Чем больше будет танцевать молодежь, тем скорее освободит свой Дом культуры от долгов.
Большой зрительный зал Дома культуры был украшен молодыми соснами, прикрепленными под шатровым потолком на деревянных брусьях стропил.
Со столичным Домом культуры его роднил способ организации строительства. Ни одного платного рабочего на стройке.
В трех километрах от нынешнего Дома культуры стоял солдатский немецкий барак, который и разобрали для стройки. Он весь, по бревнышку, был перенесен на новое место на плечах добровольцев.
Когда я вошел в переполненный молодежью зал, концерт был в полном разгаре.
Несколько девушек на сцене пели и танцевали.
Они побывали в Москве на фестивале и там у своих новообретенных подруг-китаянок выучились танцу китайских девушек с веерами, который с таким жаром сейчас принимала аудитория.
Узнав о том, что среди них есть советский гость, зрители дружно спели специально для гостя народную финскую песню:
Я построил дом на скале
И приглашаю в него любимую мою.
— Наш дом тоже построен на скале, — шепнула «приставленная» ко мне школьница-старшеклассница, владеющая русским языком.
Потом выступала «бригада» — пять парней — грузчиков угля из Хельсинкского порта. Они с редкой непосредственностью и талантом разыгрывали комические сценки, пародии и песенки, имевшие большой успех. В заключение хельсинкские грузчики спели песню о том, как строили рабочие свой Дом культуры. Это была веселая, «духоподъемная» песня на всем известный народный мотив со словами, сочиненными ими самими. Они исполняли ее так выразительно, сопровождая пение игрой, мимикой, что и человеку, не знающему финского языка, ясны были все перипетии стройки. Песню эту слушатели приняли с энтузиазмом.
Еще бы, ведь она была сложена о них самих.
Я возвращался домой. У дороги толпились заснеженные сосны, и, переживая волнения дня, я думал о благородном народе-строителе. У него нелегкая жизнь, но силы и энергия неисчерпаемы.
В ГРАНИТЕ, БРОНЗЕ И ДЕРЕВЕ
В журнале «СНС-лехти» мое внимание привлек снимок: финский ваятель В. Аалтонен лепит из глины бюст известного советского скульптора Манизера, в то время как Манизер создает скульптурный портрет Аалтонена.
Так впервые на фотографии я увидел знаменитого мастера-академика Вяйне Аалтонена. Это было в Хельсинки.
Через несколько дней в другом журнале, и тоже на фотографии, я увидел Юрия Александровича Шапорина в студии скульптора Каллио.
Зеркало на стене студии отражало и композитора, и почти законченный в глине скульптурный портрет его, и продолжавшего работать над ним скульптора.
Глядя на эту дружбу деятелей искусства наших стран, запечатленную в глине, которой предстояло превратиться в бронзу и гранит, я вспоминал, что, пожалуй, одна из первых скульптур, воплощающих близкий нам образ Максима Горького, изваяна финским скульптором Алпо Сайло.
Это было после поражения революции пятого года. Зимой 1906 года Максим Горький уезжал на чужбину через Финляндию. Партия большевиков посылала его в Америку, поручив ему сделать все возможное, чтобы предотвратить заем царскому правительству и собирать деньги для русской революции. Встреча Горького в Хельсинки приняла формы, до тех пор невиданные.
Министр внутренних дел в Петербурге на другой день получил донесение от охранного отделения.
«Красная гвардия выстроилась шпалерами от гостиницы до пожарного депо. Затем к гостинице были поданы сани, в которые сел Алексей Пешков (Максим Горький), и в это время хор запел и музыка заиграла финский народный гимн. Пешков, сняв шапку, кричал: «Да здравствует свободный финский народ!» — и все время, когда его везли, он стоял в санях и говорил речь».
Сам Горький так писал об этой встрече жене:
«В Гельсингфорсе пережил совершенно сказочный день. Красная гвардия устроила мне праздник, какого я не видал и не увижу больше никогда. Сначала пели серенаду пред моим окном, играла музыка, потом меня несли на руках в зал, где местные рабочие устроили концерт. В концерте и я принимал участие. Говорил с эстрады речь и, когда закончил ее словами: «Элякен Суомен тюевястё!» — что значит: «Да здравствует финский народ!» — три тысячи человек встали, как один, и запели «Ворт ланд» — «Наш край» — финский народный гимн. Впечатление потрясающее. Масса людей плакала. Потом толпа тысяч в десять проводила меня в помещение местной с.-д. партии, и там меня трижды обнесли вокруг зала в кресле на руках. Все было как в сказке, и вся страна точно древняя сказка, — и сильная, красивая, изумительно оригинальная…»
Это было дружеское рукопожатие двух народов, дружеская встреча культуры русской и молодой финской, потому что именно тогда и завязалась личная большая дружба Горького с художниками Акселем Галленом, Эдельфельдом, архитектором Саариненом и многими другими деятелями финской культуры.
Акселя Галлена, с которым Максим Горький в те дни почти не разлучался и который писал его портрет, он знал и раньше и восторженно отзывался о его полотнах в статьях, посвященных финскому искусству. С Алпо Сайло Максим Горький познакомился впервые.
Аксель Галлен представил писателю молодого человека, красивого парня, напоминавшего героев «Калевалы», сначала лишь как начальника охраны Горького, одного из активистов общества «Войма».
Зная, что за Горьким следят агенты царской охранки, и чтобы предупредить возможную провокацию, рабочие-красногвардейцы организовали охрану. Создала свою охрану вокруг финского Национального театра во время выступлений писателя и около дома, где жил Горький, и буржуазная организация активистов «Войма». Возглавлял ее Алпо Сайло.
Лишь через некоторое время, когда Алпо Сайло сказал, что он хочет лепить Горького, писатель узнал, что этот молодой человек — скульптор. Узнал Горький и то, что в мастерской Сайло в те дни был спрятан бежавший из тюрьмы депутат Петербургского Совета рабочих депутатов, путиловец Николай Глебов, которому угрожала смертная казнь.
Во время Свеаборгского восстания Алпо Сайло, переодетый русским матросом, под обстрелом, рискуя жизнью, спасал солдат, бежавших из Свеаборга, и вел себя как истинный герой.
— Мы ему обязаны огромными, неоценимыми услугами! — вспоминал об Алпо Сайло руководитель «боевой группы» большевиков — товарищ Буренин.
И в «Атенауме», вглядываясь в бронзовый портрет Акселя Галлена, сделанный Сайло, и в Национальном музее, у знаменитого бюста старика рунопевца, также изваянного Алпо Сайло, я вспоминал рассказы о нем членов «боевой группы» большевиков.
Вот почему мне хотелось заметки о финских ваятелях начать именем Сайло. Скульптурный портрет Горького работы Сайло был подарен советским друзьям обществом «Финляндия — СССР» как залог дружбы.
Финские города густо населены статуями, высеченными из гранита и мрамора, отлитыми из бронзы, вырезанными из дерева.
Выйдешь с вокзала — и сразу же первая встреча с грустно задумавшимся бронзовым Алексисом Киви.
Эта скульптура — итог многолетних творческих поисков замечательного финского скульптора Вяйне Аалтонена, ныне почетного академика и нашей Академии художеств. Строки Киви, высеченные на пьедестале: «В душе у меня смеркается, и вокруг меня становится холодно, как в пустыне осенним вечером», — раскрывают замысел ваятеля.
Но Аалтонен сам далек от пессимизма. С одинаковым мастерством владея резцом, долотом, кистью и чеканом, он ныне активно славит жизнь.
От вокзальной площади пройдешь два квартала и на бульваре Эспланады встретишь один за другим три монумента.
Это памятники Рунебергу, Эйно Лейно и Закариусу Топелиусу — трем выдающимся писателям Финляндии.
Каждый из этих памятников выражает целую эпоху в скульптуре. Памятник Рунебергу спокоен, несколько статичен. Подпись на пьедестале: «От финляндского народа». Он изваян сыном поэта, известным скульптором, учеником Торвальдсена.
В памятнике поэту Эйно Лейно есть большая экспрессия. Закинув голову, глядя высоко перед собой, навстречу северному ветру, поэт читает стихи.
Памятник Топелиусу модернистичен. Две манерные девичьи фигуры, по замыслу ваятеля, должны символизировать «мечту» и «сказку». Мне думается, что вряд ли поэту, написавшему такие стихи, как «Песня рабочих Финляндии», соответствует жеманная изысканность этой скульптуры.
Пройдешь от памятника Рунебергу по бульвару Эспланады вперед еще сотню метров, и тебя встретит скульптурная группа — фонтан с женской фигурой, изображающей русалку.
Вокруг этого произведения Вилле Валлгрена в день Первого мая всегда толпятся студенты, соревнуясь, кто из них водрузит на голову «Хавис Аманды» (под таким прозвищем известна в городе эта статуя) форменную студенческую фуражку с белым верхом и голубым околышем.
Кто победит? Представители какого факультета? Будущие священники или юристы? Универсанты или политехники? Не беда, если победитель, скользя и срываясь, насквозь промокнет в струях холодной воды, бьющих из глоток бронзовых тюленей.
В Суоми каждый город имеет свою скульптурную эмблему. И если «Хавис Аманда» стала эмблемой Хельсинки, то в Лахти эта роль принадлежит трем летящим ласточкам. Они символизируют быстрое развитие молодого города.
Но как изваять летящих птиц? Как укрепить их в воздухе? Ведь в полете они не могут касаться земли… И эту, казалось, неразрешимую задачу блестяще разрешил скульптор Оскари Яухиайнен. Три ласточки, тесно касаясь друг друга, стремительно летят над бассейном, и нижняя слегка задевает крылом водную гладь. Это крыло — опора всей скульптурной группы. Острый конец крыла скрыт под водой, и у зрителя возникает впечатление, что ласточка повисла в воздухе без всякой опоры. Птицы летят так быстро, что крыло, задевая воду, разрезает ее, оставляя за собой вскипающий брызгами след.
Это впечатление достигается не только формой распростертых в полете крыльев, но и маленькими, невидимыми глазу трубками фонтана, выбрасывающими сильную, сверкающую брызгами струю в направлении противоположном полету.
Бронзовые ласточки в воздухе, словно отменен закон всемирного тяготения. Разве это не волшебство?
Но стоит выпустить из бассейна воду — и все это волшебство рассеивается. Видишь край тяжелого неуклюжего крыла, ставшего неподвижным, и трубки под крылом. Вода входит в скульптуру как неотъемлемая часть замысла художника.
На одной из площадей Турку мы видели на гранитном пьедестале бронзовую скульптурную группу: две неоседланные лошади, и на одной сидит верхом юноша, на другой — девушка. Они только что выкупали коней. Одна лошадь ласково положила голову на шею другой. Этот недавно воздвигнутый монумент — творение Вяйне Аалтонена — изваян на средства граждан шведского города Гетеборга, их дар Турку, и знаменует он старинную дружбу двух городов.
Но у Турку есть и молодой друг — Ленинград. Города эти обменялись делегациями, скрепившими новую дружбу.
Тампере обменялся делегациями дружбы с Киевом, Кеми — со Сталинградом, Котка — портовый город на северном берегу Финского залива — завязал дружбу с Таллином, расположенным на противоположном берегу залива. Лахти дружит с Запорожьем.
Делегациями дружбы обменялись финский город Ювяскюля и Горький, Хямеенлинна и Калинин, Оулу и Одесса, Москва и Хельсинки.
Разглядывая «Трех ласточек» на центральной площади в Лахти и «Всадников» в Турку, мы говорили о том, что хорошо, если бы дружба между финскими городами и нашими была овеществлена не только в посаженных делегациями на бульварах и в парках «деревьями дружбы», а, подобно дружбе Гетеборга и Турку, влечение сердца закреплено на площадях города в мраморе и бронзе.
Финский народ отмечает в скульптуре на площадях, на улицах, в скверах не только дела давно минувших дней, но и то, что волнует его сегодня.
Недавно в Тампере, в ознаменование пятидесятилетия потребительской кооперации, был воздвигнут монумент из розового кварцита, скульптурами в Турку и Хельсинки увековечен знаменитый бегун Пааво Нурми.
Монумент в честь пятидесятилетия кооперации — это огромный каменный куб, поднятый в середине бассейна на трех усеченных пирамидах, в пространстве между которыми видна зеленая перспектива парка, и поэтому он, несмотря на большой объем, не кажется громоздким. С одной стороны, словно из глубины каменного куба, четверо полуобнаженных рабочих выносят тяжелый брусок, а на другой стороне куба барельеф — три женщины с книгами в руках, с корзинкой плодов, с дубовой ветвью.
Это недавно сооруженная скульптура уже стала эмблемой рабочей кооперации.
И, думая о ней, трудно поверить, что памятники Алексису Киви, пятидесятилетию кооперации и статуя Пааво Нурми изваяны одним и тем же художником — настолько каждая оригинальна, не схожа по манере исполнения с другой. Каждый раз мастер находит особое, неожиданное, нетрадиционное решение. И спокойствие монумента в Тампере, и фигура стремительно бегущего человека — подлинные открытия художника, которые сначала, может быть, удивляют, а затем покоряют даже равнодушного к искусству человека…
В Суоми и в скульптуре порой линии войны символически противостоит линия мира. Золотой медалью Всемирный Совет Мира премировал статую «Мир» Аалтонена, водруженную на высоком холме в Лахти, и не случайно (в дни, когда был объявлен конкурс на памятник Маннергейму) великий скульптор современности академик Вяйне Аалтонен обратился к народу с предложением соорудить на границе Финляндии и СССР монумент, посвященный вечной дружбе между финским и советским народами, и безвозмездно представил свой проект этого монумента с надписью: «Никогда не будет между нашими народами войны».
Но у организации борцов за мир в Финляндии нет пока еще средств, чтобы поставить этот монумент, который, как мне об этом уверенно сказал скульптор — он убежден в этом, — все же будет сооружен.
Подсчитано, что сто тысяч человек в Тампере ежедневно проходят по мосту Хяме, переброшенному через проток, соединяющий два озера. И каждый прохожий неизменно любуется четырьмя статуями, водруженными с обеих сторон при въезде на мост, — «Охотник», «Купец», «Сборщик податей» и «Дева Суоми».
Поставленные относительно недавно, они как бы вросли в самый облик города. А «Дева Суоми», получившая на Всемирной выставке в Нью-Йорке первую премию, стала эмблемой города Тампере.
Своими творениями Аалтонен населил и украсил страну, без них трудно представить себе Хельсинки, Турку, Тампере, Лахти и другие города современной Финляндии. Его скульптура стала одной из характерных черт облика страны.
В ателье Вяйне Аалтонена на окраине Хельсинки, в сосновой роще на берегу залива, в первые же минуты знакомства я передал ему подарок художника Ореста Георгиевича Верейского — цветную автолитографию. В декабре 1957 года, путешествуя по Финляндии, Верейский побывал в Тампере и на цветной автолитографии запечатлел «Деву Суоми» в холодный, заснеженный декабрьский день, спокойно глядящую на снующих по мосту людей.
Финский скульптор был явно тронут вниманием русского художника, и встреча наша, может быть, из-за этого была особенно душевной и длилась дольше, чем это положено при визитах простой вежливости. Мы беседовали и у низкого столика в комнатке позади студии, за рюмкой вермута, и в большом зале студии, около уже законченных и находящихся еще в работе статуй.
Здесь можно было проследить и историю памятника Алексису Киви перед Национальным театром.
Сначала скульптор разрешал его совсем в ином плане — условном, с некоторым налетом того, что мы сейчас называем кубизмом. И лишь после долгих поисков пришел к подлинно реалистическому решению. Но странно — чем больше я всматривался в эту скульптуру, тем больше видел ее сходство и в общей композиции скульптурных масс и в деталях с первоначальными набросками: далеко не реалистическими экспериментами, созвучными модернистическим увлечениям того времени, когда скульптор начинал свою жизнь в искусстве, символическими аллегориями и кубистическими поисками.
В зале ателье хранятся и другие ранние работы мастера в чисто условной манере.
— Детская болезнь? — спрашиваю я Вяйне Аалтонена.
— Да… Возможно. Кто на этом останавливается, тот мало что даст искусству. Но ею, по-моему, нужно обязательно переболеть. Осмыслить. Если она мало даст зрителю, то сам художник многому может научиться…
Будучи очень плодовитым ваятелем, Вяйне Аалтонен, однако, при этом все же верен своим раз уже воплощенным сюжетам, все время отыскивая новый поворот, новую мельчайшую грань.
Так памятники Алексису Киви в разные периоды творческой жизни, воздвигнутые не только в Хельсинки, но и в Турку, и в Тампере, по-разному решены им.
Многие свои уже широко известные работы он отшлифовывает, полирует, «дочищает» лет по… тридцать.
— Вот, — показывает он на гранитную статую, — девушка, переходящая брод.
Хотя такая статуя уже поставлена в одном из скверов столицы, художник продолжает отшлифовывать ее двойник. Поглаживая статую, Аалтонен, улыбаясь, говорит:
— Каждый раз находишь новую линию.
А сколько раз рождалась под его рукой из мраморной глыбы, возникающая как пена на гребне волны, голова Сибелиуса!
— Дерево. Мрамор. Глина. Бронза и гранит. Розовый и черный. Все подвластно мастеру, — говорю я.
— И холсты еще! — улыбается дочка художника.
С удивлением узнаю, что Аалтонен окончил школу рисования в Турку по классу живописи, но при получении диплома объявил своим учителям, что он посвятит себя не живописи, а скульптуре. Практическим навыкам скульптора он учился у простых каменотесов и своего двоюродного брата — скульптора. Но как бы то ни было, даже став знаменитым скульптором, он немало сил отдает живописи.
Мы разглядываем его картины — «Портрет матери», «Герой Калевалы», «Куллерво в ярости», «Закат на озере», «Ночь на Ивана Купала» и другие насыщенные яркими красками полотна. Некоторые из них посвящены тем же сюжетам, которые он воплощает и в камне.
Возвращаемся в студию… Посреди высится, чуть ли не упираясь головой в потолок, статуя, окруженная лесами; это еще глина — памятник Стольбергу, первому президенту Финляндии. Художник был знаком с ним лично. Писал портрет его жены, Эстер Стольберг.
Даже ушедший с поста президента либерал Стольберг не очень устраивал лапуасцев — финских фашистов. В дни разгула лапуаского движения они похитили Стольберга и на автомобиле помчали к советской границе, намереваясь перебросить в Советский Союз, а затем трубить повсюду, что, мол, советские агенты похитили бывшего президента.
Но из-за неслаженности «операции» затея провокаторов сорвалась у самой границы, и широко возвещенное прессой возвращение Стольберга в столицу стало его триумфом. На платформе в Хельсинки при встрече Стольберга одна из фашиствующих дам, обозленная тем, что провокация не удалась, повернувшись к Стольбергу спиной, нагнулась и подняла юбки, показав экс-президенту и всем собравшимся, как писала тогда либеральная газета, «настоящие лапуаские перспективы».
Каарл-Юхо Стольберг умер шесть лет назад, и теперь, когда было решено воздвигнуть ему памятник перед зданием эдускунта, первую премию на конкурсе получил проект Вяйне Аалтонена…
Скульптор легко поднимается на леса, окружающие памятник, словно на его широких плечах не лежат шестьдесят пять лет.
— Да, работа скульптора — всегда тяжелая физическая работа, а особенно с таким материалом, как гранит. Но отец так силен, что любой из молодых может позавидовать ему, — говорит дочка, с которой он неразлучен.
— Техника идет очень быстро вперед. Но она быстро и устаревает. Искусство же движется очень медленно, медленнее черепахи, но подлинное искусство никогда не стареет. В нашем мире, где все так зыблется, колеблется, изменяется, это единственная и неизменная ценность, — замечает скульптор, прощаясь с нами.
…На днях я встретил товарища-финна, только что приехавшего из Хельсинки.
— У нас большая радость! — сказал он. — Вяйне Аалтонен согласился выполнить наш заказ. Матти Янхунен уже обо всем договорился и с Альваром Аалто и с Вяйне Аалтоненом. Скульптор высечет из гранита руку рабочего. Руку, создавшую все, что есть лучшего в мире, создавшую и самый разум. Она подымется из бассейна перед Домом культуры, войдет в его ансамбль. Бьющие фонтаны своими струями будут омывать ее. Наш замысел вдохновил ваятеля. Его проект обрадовал нас. Видишь — лучший архитектор и лучший скульптор с нами.
Когда Всесоюзная академия художеств избрала Вяйне Аалтонена почетным академиком, а Ореста Верейского — членом-корреспондентом, я вспомнил солнечный день, когда в сосновой роще на берегу залива, с подарком Верейского в руках, я отыскивал студию Аалтонена, и подумал, что снова крепкими личными связями усиливается старинная дружба двух культур.
Об этой же воскрешенной и все укрепляющейся традиции дружбы двух культур подумалось мне и в Хельсинки, когда, входя в студию талантливого скульптора Калерво Каллио, я увидел посредине ее, на невысоком постаменте, изваянный из диорита — черного гранита — скульптурный портрет Юрия Шапорина.
Это творение подлинного, большого искусства. Лицо значительное, привлекает своеобразной, увиденной скульптором интеллектуальной красотой. Трудно оторваться от этого портрета, поражающего своей точностью — и одновременно художественным обобщением. Бюст Шапорина стоит в нескольких шагах от белого мрамора статуи покойного президента Каллио, отца скульптора, и рядом с глиной еще не завершенного портрета Урхо Кекконена.
— Вот видите — рука опущена ребром, готова к отпору, к полемике. Он ее всегда так держит, когда полемизирует, — говорит художник.
Талант Каллио многообразен. И если два мраморных президента США его работы хранятся в Вашингтоне, в Капитолии у берегов Потомака, то статуя лесоруба-окорщика стоит на берегу Кеми-йоки, в Рованиэми, в Лапландии.
У берегов реки Йи, где происходит ежедневно соревнование сплавщиков в ловкости, перед церковью поставлена статуя легендарного героя Юхо Вяйсанена, современника ушкуйников — сынов Господина Великого Новгорода.
Невысокий, светловолосый человек средних лет, розовощекий, с легкой рыжинкой и голубыми глазами, внешне так не похожий на темноволосого, спокойного Аалтонена, Калерво Каллио был бы типичным, по нашему представлению, финном, если бы не порывистые, по-южному быстрые движения и легкая непринужденность разговора.
Юрий Александрович Шапорин, посвятивший Каллио музыку на слова Пушкина «К морю», рассказывал мне, что скульптор сделал его портрет за два сеанса.
— Да, за два-три сеанса я делаю набросок в глине, а затем уже начинается труд, — улыбаясь, объясняет Каллио.
Портрет Альберта Эйнштейна он сделал тоже за два сеанса.
— Ну, а потом сколько было еще работы?
— Это был скромнейший, робкий, деликатнейший человек, — вспоминает о своей работе с Эйнштейном скульптор и показывает снимок со скульптурного портрета великого ученого, — Он смотрит через вас вдаль и видит то, что еще скрыто от вашего взора.
Рассказывают, что, когда дочь Эйнштейна, тоже ваятель, увидела этот портрет отца, она заплакала — с такой силой воспроизведены были любимые ею черты.
В студии у глухой стены высится в полный рост прекрасная, стройная девушка из розового гранита…
Каллио подводит меня к статуе.
— Хорошо? Попробуйте рукой погладить, — и он сам подает пример.
Гранит отполирован так, что кажется — под пальцами ощущаешь шелковистую кожу.
— Это сделано с натуры или художественный вымысел?
— Живая натура! Живая! — смеясь, говорит Каллио. — Но адреса ее и не просите — не дам!
Он говорит, что нынешняя студия для него теперь стала мала и он строит новую — в городе-спутнике, среди скал и леса…
— Такой пока еще нет ни у одного скульптора. Там можно будет ваять статую в шесть метров высоты. И все механизировано.
Скульптор показывает мне механические резцы, напоминающие бормашину, которыми пользуется в своей работе, — они очень ускоряют ее и облегчают труд.
В новой студии можно будет работать в разных плоскостях, и статуя будет вращаться так, как это надо художнику.
Каллио начинает объяснять сложный механизм, который одновременно похож на подымающееся и опускающееся кресло кинооператора и на большой револьверный станок.
— Правда, из-за этой постройки пришлось залезть в долги. Но зато какая будет студия! — восхищается Каллио своей будущей мастерской.
А впрочем, он сейчас должен ехать на стройку вместе с инженером и приглашает нас отправиться туда вместе с ним.
— Финны — маленький народ, культура их сравнительно молодая, и поэтому обилие памятников, которые они ставят своим писателям, музыкантам, ученым, понятно. Это один из видов самоутверждения, — сказал кто-то из наших товарищей, когда мы остановились у памятника поэту Векселлю, поставленного прямо на тротуаре одной из улиц Турку, на пьедестале не выше обыкновенной ступеньки.
Возможно, что в этих словах есть правда. Но какой это приятный для сограждан вид самоутверждения, воспитывающий не только патриотизм, но и эстетическое чувство!
Однако финны увековечивают в камне не только образы своих выдающихся людей, события, знаменующие успех, но и горести свои, несчастья и слезы.
Об этом шел разговор у нас в Тампере, когда мы стояли на высокой горе в парке, над озером Нясиярви. На вершине этого каменистого холма высилось изваяние женщины с распущенными волосами, с младенцем на одной руке, с закинутой за голову другой рукой, в позе, выражающей крайнее отчаяние. В 1929 году на озере Нясиярви погиб пароход, на борту которого находилось больше сотни школьников. И вот в память об этом несчастье воздвигнут здесь, на горе, монумент. Отсюда отлично видно то место, где холодные, бушующие волны сомкнулись над гибнущим пароходом. Но сейчас, окаймленное сосновыми лесами, с пропадающим вдали берегом, осеннее озеро кажется таким мирным.
Холодный ветер отворачивает полы пальто, бьет в лицо, но мы невольно снимаем шляпы перед этой статуей, с такой экспрессией выражающей неизбывную муку материнского горя, статуей, изваянной скульптором Ю. Липола.
Простившись с ней, мы спускаемся по крутой тропинке, и нам приходит на память водруженная в Хельсинки над заливом, на вершине Обсерваторией горки, полная драматизма бронзовая группа скульптора Стигеля — «Потерпевшие кораблекрушение».
У въезда в город Вааса мы остановились на шоссе около гранитного столба, с гранитным же изображением дорожного знака: «Внимание! Осторожность!» — и я снова вспомнил статую на горе над озером Нясиярви в Тампере.
Перед столбом каменное изваяние девочки лет десяти — двенадцати. На этом месте девочку задавил автомобиль. Здесь, на перекрестке, и раньше были несчастные случаи с детьми, и родители в память о погибшей любимой дочери решили установить на месте катастрофы памятник, предупреждающий других детей и водителей об опасности.
И то, что в скульптуре здесь отражаются не только радостные события, не только успехи, но и горести народные, делает палитру художника богаче, талант его разносторонней, а самую скульптуру менее парадной и более близкой к многообразной жизни народа.
Но почему столько места в этих записях отводится скульптуре? Может быть, оттого, что иностранцу гораздо легче увидеть каменное население улиц и парков Финляндии, чем узнать семейную и гражданскую жизнь живых людей?
Нет. Мне думается, что, если бы поездка и не была ограничена сроком, если бы иностранцы могли легко посещать все квартиры, которые им хотелось бы посетить, — все равно впечатление от камня, одушевленного талантом художника, осталось бы одной из ярчайших впечатлений от Финляндии.
Здесь в скульптуре отразилась душа народа, его чаяния, его идеалы и традиции, из которых главнейшее — это близкое нашему сердцу уважение к труду. Оно воспитывается бытом, школой, искусством.
В Тампере же по крутой тропе мы спустились от памятника материнскому горю и у подножия холма увидели бронзовую композицию Э. Викстрема. Наверху, на скале, сидит героиня «Калевалы» — Айно.
Когда бьют фонтаны, то струи воды, преломляя солнечный свет, образуют у ее ног радугу, и она, как сказано в рунах, сидя на радуге из солнечных лучей, прядет волшебную нить. А внизу, справа от фонтана, бронзовая старуха крестьянка учит девочку своему старинному искусству — вязанию. Справа же от крестьянки юноша, подставляя лопасть колеса под струю, показывает бородатому крестьянину — отцу, как призвать на помощь своим мышцам энергию стремительного потока.
Так, по замыслу скульптора, в труде, от поколения к поколению, мастерством стариков и открытиями молодых, создается культура народа.
Всякий труд почетен. Монумент воздвигнут не только поэту, но и пастуху. Вот он на берегу пролива в Тампере играет на свирели, которой внимает стоящая у его ног овца. А на барельефах пьедестала крестьянки стригут овец, сучат пряжу на веретене, на ткацком станке под их умелыми руками возникает ткань.
Не только фигура прославленного ученого или лыжника, готовящегося к прыжку, но и статуя швеи, продевающей нитку в челнок, но и изваяние лесоруба с длинным топором у ноги, сплавщика, ловко орудующего багром, украшают улицы, бульвары и скверы городов Финляндии.
У массива вновь освоенных земель высится памятник «Пионеру, поднимавшему целину», — скульптура Тапио Вирккала.
И в городе Хямеенлинна, который гордится тем, что в одном из его домов родился Сибелиус, — перед городским музеем, недавно воздвигнута статуя молодой телятницы. Засучив рукава, она поит из бронзовой бадьи бронзового теленка.
Но странное дело — славя труд «вообще», ставя монументы, изображающие людей той или иной профессии, отлично зная по именам и фамилиям рекордсменов спорта, ученых или художников, финны не знают имен тех людей, которых мы бы назвали героями труда. Известна кличка коровы, дающей рекордные удои, нетрудно узнать фамилию ее хозяина, но имени доярки не дознаться! Во всяком случае, ни один финн из всех тех, кого мы спрашивали, не мог назвать нам имени лучшего лесоруба страны, знатной доярки или токаря. Я думаю, происходит это потому, что если труд «вообще» обогащает весь народ, то «конкретный» труд какого-нибудь отдельного человека обогащает одного лишь хозяина предприятия. И, может быть, поэтому здесь нет обычая всем народом чтить героев труда.
И снова я в Хельсинки. Влюбленные не назначают свидания у «Трех кузнецов», против главного входа столичного универмага Стокмана, — слишком уж людный перекресток, рискуешь ненароком увидеть и тех, от чьих глаз хотел бы укрыться. Влюбленные предпочитают встречаться на Эспланаде, у «Хавис Аманды» или памятника Рунебергу, на голове которого почему-то всегда неподвижно сидит чайка.
Приезжие назначают свидание на Вокзальной площади, где конечная станция тридцати автобусных маршрутов. Ну, а я поджидаю приятеля на людном перекрестке «у кузнецов». Автор монумента Нюлунд, верный классической традиции, желая возвеличить «труд», изваял голых мускулистых парней, трех кузнецов. Один из них придерживает рукой железную полосу на наковальне, другой кузнец в высоком размахе поднял над головой свой молот, третий молотобоец еще только заносит свой молот снизу. Не думаю, чтобы даже в античном мире у горна работали совсем обнаженные, даже без передничка, кузнецы. И эллины не были безразличны к брызжущим из-под молота искрам, обжигающим кожу. Но ничего не поделаешь, скульптор, дав мишень для анекдотов и пересудов, поставил на людном перекрестке трех обнаженных бронзовых кузнецов, у подножия которых сейчас, в жаркий летний день, с тележек, затененных тентами, идет бойкая торговля лилиями, гладиолусами, розами и другими цветами, названия которых мне неизвестны.
Я пришел раньше назначенного срока, и у меня есть время еще раз разглядеть скульптуру.
В январе сорок пятого года, когда впервые после войны я приехал в Хельсинки, она была вся еще обложена мешками с песком — предохранение на случай бомбежки. И сейчас, чем больше я вглядываюсь в лицо одного из кузнецов, тем больше оно кажется мне знакомым.
— Тебе никого не напоминает этот кузнец? — спрашиваю я подошедшего приятеля.
Он улыбается.
— Вспомни, кто подарил тебе вчера свою фотографию. Конечно, он постарел, погрузнел, у него больное сердце: тридцать семь лет, которые пронеслись с тех пор, — мой друг кивает на статую, — оставили свой след… Но все-таки ты заметил сходство!
Вчера я был в гостях у товарища Пааво К. — видного деятеля финского рабочего движения. Прощаясь, он подарил мне на память о нашей беседе фотографию молодого командира Испанской республиканской армии, в пилотке с красной звездой, с тремя нашивками и золотой кисточкой. Приятное, открытое лицо. Светлые, проницательные глаза. Едва намеченные, словно выгоревшие на солнце колоски бровей. Таким он был двадцать два года назад — добровольцем в героических интербригадах, которые в окопах Университетского городка под Мадридом остановили продвижение франкистов.
Теперь ясно, почему лицо атлета-кузнеца показалось мне знакомым.
— Нет, я никогда кузнецом не был. Я печник по профессии, — улыбаясь, ответил на мой вопрос при новой встрече Пааво К. — А было такое дело. В двадцать первом году я ходил без работы. Правда, это не мешало регулярно заниматься спортом. Молодость. В просторном дощатом сарае — гимнастический зал Рабочего спортивного союза. Однажды там ко мне подошел человек, как мне тогда казалось, преклонных лет и сказал, что он отыскивает натурщика для своей скульптуры. Я ему, мол, как раз подхожу, и он просит прийти в студию и позировать. Оплата почасовая. Это был известный скульптор Фелико Нюлунд. Ну что ж, я согласился! Деньги нужны были позарез. И к тому же я и предполагать не мог, что моя фигура будет выставлена на самом людном перекрестке Хельсинки. Сеансов было немало. Старик работал по-старомодному — дотошно вымерял каждую мышцу, каждый бицепс. Мы с ним остались довольны друг другом. Но я внезапно должен был исчезнуть. А когда полицейские пришли по моим следам в студию, то вместо меня они «накрыли» там лишь мое изображение в глине. Стали допрашивать старика. Он страшно возмущался и самыми расспросами и тем, что они сказали, что должны арестовать меня как коммуниста… «Пааво — честный человек. Я даю руку на отсечение. Какой он коммунист?! Он просто хороший парень!» — кипятился скульптор, прикрывая своим телом статую.
Но тут-то как раз полиция оказалась права. Я уже тогда был активным подпольщиком. Попал же я за «политику» в тюрьму совсем при других обстоятельствах.
Целый вечер я слушал интереснейшие рассказы об этих «других обстоятельствах», о подвигах финских интернационалистов на испанской земле, об их самоотверженной борьбе с реакцией.
Но это уже была история не скульптурной группы, не трех символических кузнецов, а тех людей, кто, не щадя ни сил, ни жизни своей, неустанно ковали и куют счастье трудового народа Суоми.
— Интересно, — между прочим сказал Пааво К., — что и тогда, когда наши правители в годы войны делали все, чтобы сохранить в целости «Трех кузнецов», они ничего не имели против того, чтобы «оригиналы» окончили свою жизнь в концентрационном лагере.
Перед отъездом из Хельсинки товарищ Пааво от группы финнов, бойцов интербригады, с которыми я часто беседовал в те дни, подарил мне на память об этих встречах небольшую коробку; в нее была вложена небольшая, вырезанная «крупными мазками» из березовой чурки скульптура. Добродушная старуха в больших очках, сидя на стуле, читает вслух газету. И, видно, читает она не торопясь, смакуя каждое слово. А рядом с ней, слегка подавшись вперед, словно боясь пропустить хоть одно словечко, держа в руках трубочку-носогрейку, слушает последние новости ее муженек.
«Последние новости» — так и назвал свою работу Е. Харьюла. И столько вложил он в нее народного юмора, столько любви к своим героям!
Я поднимаю голову от рукописи, и в большое окно комнаты светят огни высотных башен Московского университета. За окном вечерняя Москва. Я перевожу взгляд на книжную полку, на которой стоит подарок финских друзей — вырезанные из дерева старуха и внимающий ее чтению старик. Гляжу на них. И со мной живая, суровая, то грубовато-нежная, то патетическая душа Суоми, воплощенная талантом своих ваятелей в граните, мраморе, бронзе и дереве.