В Суоми — страница 6 из 9

ПАМЯТНИКИ И ПАМЯТЬ

Я уже говорил, что финны увековечивают в камне не только образы своих выдающихся граждан, не только события, знаменующие успех, не только радости, но и горести свои.

«Чем же достигается большая впечатляющая сила многих новых памятников народному горю?» — неоднократно задавал я себе вопрос.

В приграничном городке Лаппеенранта, разглядывая надмогильный памятник павшим солдатам, мне кажется, я впервые нашел ответ.

Из глубины прямоугольной глыбы розового гранита выходит, высеченная резцом Вяйне Аалтонена, молодая женщина с младенцем на руках, двухлетняя дочурка стоит рядом с матерью, прижимая к себе куклу.

Тугая, налитая молоком грудь натягивает холстинковое платье.

Столько в этой женщине здоровья, силы жизни, нерастраченной молодости, что мысль о том, что она осталась одна с двумя детьми и у нее больше не будет ни любимого, ни других детей, кажется оскорбительно несправедливой.

Но ведь это, по существу, не памятник тем, кто скрыт землей, а памятник скорби живых, скорби не декоративной, не показной, а подлинной, которая чем глубже, тем сдержаннее в своем внешнем проявлении.

Женщина не посыпает главу пеплом, не рвет на себе волосы, а стоит с младенцем на руках, не понимая, как можно жить после того, что случилось, но зная, что жить надо.

Этот памятник — хотел этого или не хотел его автор — лишь усиливает у всякого непредубежденного человека чувство ненависти к тем, кто, обманывая свой народ, бросил его, обрекая на бессмысленные муки, в преступную войну.

Каким издевательством над этой женщиной с ребенком на руках, над тысячами и тысячами вдов и сирот звучат слова военного преступника Таннера, сказанные им при выходе Финляндии из войны: «Мир тяжелее, чем война»!

Восемьдесят пять тысяч солдатских могил — таков итог политической линии Таннера — Рюти, предопределившей войну с Советским Союзом.

На кладбище в Пори

Таким же чувством скорби повеяло на меня в Пори, на братском солдатском кладбище перед кафедральным собором. Шеренги — несколько сот холмиков. Павшие и в своем последнем сне держат равнение. В изголовье каждого — мраморная плитка с фамилией. И над всеми, замыкая строй, — общий, большой, каменный крест.

Таких кладбищ в Финляндии немало.

Но это, в Пори, отличалось от прочих своих незабываемым памятником. На невысокой каменной стене — ограде кладбища — люди. В первую минуту, особенно зимой, — а я видел этот памятник в марте, — кажется, что это живые люди, а не скульптурная композиция.

…Стоя лицом к строю могил, полковой священник в длинной солдатской шинели и грубых солдатских сапогах читает молитву. Рядом с ним, в маскировочном халате, — разведчик. А сбоку от них — совсем еще молодой солдат в куртке. Отвернувшись, он смотрит не на могилы, а совсем в другую сторону — на проходящих мимо людей. На его почти мальчишечьем лице недоумение. Кажется, вот-вот он спросит: «Что же это такое творится?» А в нескольких шагах налево от этой группы, опираясь на локоть, лежит раненый солдат, у ног его каска, и, не отрывая глаз от могил, он рукой заслоняет голову. Впаянная в низкую ограду решетчатая калитка отделяет его от молодой женщины. Простоволосая, несмотря на мороз, она держит за руку мальчугана. Как и у молоденького солдата, взгляд ее устремлен не туда, куда смотрят полковой священник и прохожие, а на них, этих идущих мимо людей.

С какой бы стороны ни подошел, встретит ли тебя сначала своим печальным взглядом женщина или недоуменным солдатик, посмотришь ли прямо в глаза молящемуся полковому попу или увидишь его понурую спину, — вся эта композиция, пьедесталом которой служит низкая ограда, протянувшаяся метров на сорок пять, раскрывается каждый раз по-иному.

И опять-таки скульптура изображает не павших, а оставшихся в живых. Это памятник их скорби. При взгляде на него вас охватывает ощущение непоправимого несчастья, несчастья, которое становится переносимым лишь благодаря преображающей силе большого искусства.

Ни тени сентиментальности, символики, условности — все «весомо, грубо, зримо».

Если бы ваятель — Аймо Тукиайнен, — кроме этих неуклюжих, грубоватых и таких естественных в своей сдерживаемой скорби фигур, впоследствии даже ничего и не сделал, имя его должно остаться в истории скульптуры.

— У нас вокруг этого памятника возникли споры, — сказал мне секретарь местного отделения общества «Финляндия — СССР». — Одни говорят, что это военная пропаганда, другие с этим не согласны.

Я вспомнил сорокадвухсантиметровое орудие береговой обороны, выставленное в Свеаборге перед зданием военного музея. Сделано оно было в Японии. А на стволе его выгравирована хвастливая надпись по-фински о том, что на Карельском перешейке это орудие выпустило 7000 снарядов; красные, стремясь подбить его, израсходовали 100 000 снарядов. А оно вот, мол, красуется, невредимо. Глядя на этот «музейный экспонат» и читая эту надпись, никто не усомнится, что имеет дело с реваншистской, милитаристской пропагандой.

Но здесь совсем другое. Это скорее горестное напоминание о том, чем кончаются все походы на восток.

И в дни, когда еще не изжито влияние таких деятелей, как Вяйне Таннер и его тезка, председатель распущенного шовинистического союза «Братья по оружию» Вяйне Лескинен, такое напоминание небесполезно.

На вопрос я ответил вопросом:

— Ну, а вы сами как думаете?

— Я считаю, что тут нет военной пропаганды. Прошлая война — наша ошибка. Она была не нужна народу. Более того — стала несчастьем для него. Но ведь тем трагичнее потери, когда убеждаешься, что в них не было необходимости. Тем больше горе близких, когда даже героизм оказывается бессмысленным! — И он вопросительно посмотрел на меня.

— Мне думается, вы правы. Этот памятник может стать знаменем людей, борющихся против войны. И правильнее будет, если они возьмут его «на вооружение». Не стоит такое произведение искусства дарить реваншистам.

— Видите ли, — продолжал, оживившись, мой собеседник, — у нас некоторые считают, что не стоит напоминать народу, что между нами были войны. По-моему же, для того чтобы никто не мог снова обмануть народ, нельзя забывать об этом, а особенно сейчас, когда мы вдыхаем полной грудью воздух дружбы. Кто прошлое помянет, говорят, тому глаз вон! Но тот, кто его забудет, может и обоих лишиться! Дружба — это не забвение противоречий, если они есть, а сознательное их преодоление.

А это преодоление идет здесь в народе с такой удивительной быстротой, что мне ничего не оставалось, как согласиться с товарищем, и я охотно это сделал.

Правда в искусстве проста. Ложь в искусстве — всегда вычурна.

Как отличаются эти памятники народному горю от многочисленных, разбросанных по всей стране памятников «Героям Освободительной войны» 1918 года! От этих увенчанных эллинскими дубовыми венками, крылатых, каменных и бронзовых гибридов языческой богини Победы и христианских ангелов архистратигов, этих воинов в античных одеяниях, с мечом и щитом, с геральдическими львами у подножия постаментов!

И даже талант молодого тогда Вяйне Аалтонена не мог преодолеть всей этой лузги. Памятник «Героям Освободительной войны» в Савонлинне — совершенно голый, коленопреклоненный человек с каской в руках, высеченный им из розового гранита и поставленный в 1921 году, не возбуждает никаких эмоций, кроме чувства недоумения.

Весь этот исторический маскарад, вся эта монументальная пропаганда призваны скрыть действительное содержание гражданской войны 1918 года, которую так долго именовали и до сих пор здесь — иные со злым умыслом, иные по недомыслию — именуют «Освободительной войной» за независимость, будто бы с оружием в руках отвоеванную Финляндией у Советской России.

На самом же деле никакой войны «за независимость» белая гвардия не вела.

Широко известно, что еще за месяц до того, как 28 января 1918 года Финляндия вспыхнула «пожаром пролетарского восстания», ее независимость была юридически и фактически признана Советской Россией.

Все другие страны признали независимость Финляндии значительно позже. Так свидетельствует история.

В гражданской войне на помощь белой гвардии, захватившей север и большую часть средней Финляндии, в Ваасе высадился прибывший из Германии 27-й егерский батальон прусской армии, укомплектованный финнами-добровольцами, в годы мировой войны переправившимися тайно в Германию.

В то время как бо́льшая часть финской буржуазии наживалась на военных заказах и поставках для царской армии, несколько сот ее сыновей проходили военную учебу в Локштедском лагере германской армии. Когда егеря в конце февраля 1918 года прибыли в Финляндию на помощь белой гвардии, огромное большинство их включилось в гражданскую войну на стороне своих отцов. Обученные военному долу, они составили командный костяк белой гвардии.

Но не помогли и егеря.

Белое правительство смогло справиться с силами революции лишь тогда, когда на побережье Финского залива высадились войска Вильгельма II. Именно их оружие и решило исход гражданской войны. Тогда никто в Финляндии не осмелился бы назвать ее «Освободительной».

Все отлично знали, между кем и из-за чего шла война. Даже Маннергейм, начиная войну, 30 января 1918 года в своей декларации объявил, что «войска Финляндской республики не борются против России», а взялись за оружие для того, чтобы, видите ли, «беспощадно покончить с шайкой хулиганов и грабителей, угрожающей законному порядку и праву собственности», — так он называл финских рабочих и батраков.

Победившее белое правительство заключило неравноправный договор с Германией, а затем парламент-«обрубок» (так называли его потому, что почти половина депутатов была устранена путем террора или очутилась в эмиграции) избрал королем Финляндии и Карелии немецкого принца Карла Гессенского только потому, что он был зятем Вильгельма II. Если Карл и не успел взойти на престол Суоми, то в этом нет заслуги тех, кто возглавлял «Освободительную войну». Просто немецкий империализм потерпел поражение, и в России победили не коллеги Маннергейма, русские генералы, а Советы.

Однако в Финляндии после гражданской войны у власти остались круги, которым выгодно было изображать ее как «Освободительную» — за независимость Суоми.

Эта ложь безапелляционно излагалась в школьных учебниках, вошла в литературу, искусство, стала обиходной.

Она несла в себе семена недоверия и ненависти к соседу. Исторический маскарад, при котором классовая борьба была «переряжена» в борьбу национальную, был крайне выгоден победителям. Название «Освободительная война» из термина превращалось в политическую программу, в систему воспитания, основанную на исторической лжи.

И в первую очередь, всячески расхваливая свой «патриотизм», эту ложь распространяли те, кто, с легкостью предавая национальные интересы, вступали в сделку и с русской буржуазией, и с германским, и с английским империализмом.

— Мы в старом рабочем движении испытывали антипатию к омерзительной господской игре словом «патриотизм», и, всячески поднимая дух интернационализма, мы недостаточно разъясняли национальный, патриотический характер борьбы рабочих, — в день сорокалетия гражданской войны, вспоминая восемнадцатый год, рассказывал старый красногвардеец товарищ Тууре Лехен, ныне философ и публицист. — И вот это наше упущение облегчило буржуазии «труд» по созданию легенды об «Освободительной войне». А ведь в действительности не шюцкоровцы, не белая гвардия, а именно красные боролись тогда за национальную свободу Суоми против иностранных эксплуататоров! — закончил он.

Легенда о «Егере»

Из Пори в город Вааса я приехал через несколько дней после торжественного открытия там памятника «Егерю», приуроченного к сорокалетней годовщине высадки егерского батальона. Торжества эти закончились «дружеским возлиянием» бывших егерей, в большинстве людей за шестьдесят, среди которых есть и генералы финской армии.

Холодный, пронизывающий ветер шевелил ленты на венках, сложенных к подножию «Егеря».

Памятник стоит там, где городская улица переходит в дорогу, ведущую к причалам, у которых сорок лет назад пришвартовался пароход с десантом.

Место символическое. Я бы сказал — вдвойне символическое, потому что за памятником высится здание окружного суда, где учиняли жестокие судебные расправы над участниками рабочего движения. Защитником на многих таких процессах выступал талантливый адвокат Ассер Сало, депутат парламента. Но все его способности не могли помочь там, где дело шло не о правосудии и даже не о судопроизводстве, а о расправе над классовым врагом.

Вместе с его сыном Аско Сало, моим Виргилием в этой зимней поездке по дорогам Суоми, мы стояли у памятника «Егерю», фоном для которого было кирпичное здание окружного суда.

Автор памятника был в свое время егерским капитаном. Может быть, поэтому его скульптура, весьма далекая от подлинного искусства, хотя бы внешне выглядит более правдоподобной, чем разбросанные по всей стране ложноклассические монументы героев «Освободительной войны».

Военная фуражка, ранец за спиной, туго набитые патронташи и ручная граната «бутылка» у пояса, тяжелая винтовка, примкнутая к ноге. Самодовольное лицо как бы символизирует тупость и грубую жестокость воинствующего милитаризма… Возможно, что скульптор замыслил оду, но создал он сатиру, потому что точно знал оригинал.

В этой невольной сатире «Егерь» походил чем-то на грузный памятник Александру III, установленный в Петербурге, перед Московским вокзалом, к трехсотлетию дома Романовых. Помню, как школьниками, еще до революции, мы повторяли сложенную об этом памятнике считалку: «Стоит комод, на комоде — бегемот, на бегемоте — обормот, на обормоте — шапка».

— Этот «освободитель» выглядит до отвращения правдиво! — засмеялся Аско.

Мы прошли от памятника в город, ветер с моря теперь дул нам в спину. У деревянного углового дома дворник с метлой в руках бежал к ребятишкам, которые возились у сугроба. Они разлетелись по сторонам при его приближении, как шустрые воробышки. Он с отчаянием махнул рукой и, поздоровавшись с моими спутниками, из которых один был секретарем местного отделения общества «Финляндия — СССР», сказал:

— Беда с мальчишками! Стоит только убрать снег, как они снова все разворошат… И так тысячу раз в день.

— Это советский писатель, — познакомили нас.

— Не думаю, чтобы он нашел что-нибудь интересное для себя в нашем городе, — угрюмо проворчал парень, а затем что-то тихо, доверительно сказал земляку.

Когда мы немного отошли от дома, около которого дворник снова начал сгребать в сугробы разворошенный детворой снег, наш спутник улыбнулся.

— Знаете, что он шепнул мне? «Надеюсь, что ты не показал нашему гостю памятник этому предателю!» Это про «Егеря»-то!.. Если хочешь знать, это и есть не каменный, а живой голос трудящихся финнов…

После того как в конце 1944 года революционное рабочее, движение вышло из подполья, в Суоми уже появились и другие памятники гражданской войне восемнадцатого года. Это надгробные памятники на братских могилах расстрелянных шюцкоровцами и егерями красногвардейцев. Воздвигнутые на средства, собранные по подписке рабочими, они скромны, трогательны. Фигуры, изображенные на них, символичны и напоминают скульптуры, которые у нас воздвигались в первый год революции — в восемнадцатом году.

И когда разговор зашел об этих скромных надгробиях, кто-то сказал:

— Надо бы объявить нам подписку на памятник Майю Лассила. И заказать его большому скульптору. Это был бы памятник одновременно и писателю и тому, что действительно произошло в восемнадцатом году.

Майю Лассила — замечательный финский писатель. Русский читатель знает его и полюбил по книгам «За спичками» и «Воскресший из мертвых». Но талант его более многообразен, и он отдал его целиком на службу рабочей революции. До последней минуты Лассила находился на своем посту в редакции газеты «Тюемиес».

И когда в мае восемнадцатого года с помощью войск Вильгельма II революция была разгромлена, вместе с тысячами других сынов и дочерей финского народа Лассила был схвачен и приговорен к смерти.

— Пятнадцать пленных были приведены на пароход для отправки в Свеаборг, на казнь, — рассказывал мне в свое время человек, служивший матросом на этом пароходе. — Четырнадцать из них были связаны попарно наручниками. Пятнадцатый, писатель Майю Лассила, одетый в тяжелую шубу, стоял отдельно на палубе, под особым конвоем. Когда пароход прошел уже больше половины пути от острова Сандхамна к месту казни, Лассила вдруг бросился через борт в море. Шуба, надувшись пузырем, помешала ему уйти под воду. Конвоиры расстреляли его на воде и затем тело втащили на палубу.

«К памятнику Майю Лассила и мы принесли бы свои цветы», — думалось мне.

Сколько страниц написал он, ратуя за дружбу рабочей Суоми с русскими трудящимися! Он прекрасно видел ту Россию, которая была союзником финнов в борьбе против царских сатрапов, Россию Герцена и Огарева. Еще в то время, когда внутри Финляндии никто и не помышлял о независимости, когда Рунеберг и Снельман спорили о том, в составе Швеции или России Финляндию ожидает лучшее будущее, Огарев писал: «Мы с финнами должны, естественно, идти рука об руку. Для нас самостоятельность Финляндии становится такой же дорогой внутренней мыслью и целью, как для финнов идейное преобразование России». И, словно предвидя стряпню создателей легенды об «Освободительной войне», Огарев писал, что если в России произойдет настоящая революция, то «Финляндия может объявить себя самостоятельной, безо всякой помехи и даже без всякой войны».

И такая революция в Октябре семнадцатого года совершилась.

Майю Лассила знал Россию Ленина, который в то время, когда многие из создателей легенды об «Освободительной войне» подписывали верноподданнические адреса Николаю II, в подполье боролся за независимость Суоми, а встав во главе правительства революции, словно осуществляя провидение революционных демократов, подписал акт о признании независимости.

«Я очень хорошо помню сцену, когда мне пришлось в Смольном давать грамоту Свинхувуду, — что значит в переводе на русский язык «свиноголовый», — представителю финляндской буржуазии, который сыграл роль палача… — говорил Ленин на VIII съезде партии, в марте 1919 года.

Об этом же эпизоде Ленин говорил и на I Всероссийском съезде трудовых казаков, через год, когда Свинхувуд должен был уступить место главы государства Стольбергу:

«Бывший глава белогвардейского финского правительства не забыл, как в ноябре 1917 года он лично у меня из рук брал документ, в котором мы, ничуть не колеблясь, писали, что безусловно признаем независимость Финляндии».

Но вот именно то, чего не следовало бы забывать и Свинхувуду, по замыслу сочинителей легенды должен был навсегда забыть финский народ. Их замыслу служили и эти многочисленные монументы в честь «Освободительной войны» и церемонии с открытием памятника «Егерю». И многим казалось, что своей цели они достигли.

Но вот прошло время, и 24 января 1959 года в Ленинграде, в Смольном, в комнате, где работал Ленин, президент Финляндии У. К. Кекконен установил памятную доску. На ней было написано:

«ВЛАДИМИР ИЛЬИЧ ЛЕНИН
ПОДПИСАЛ 31 ДЕКАБРЯ 1917 ГОДА В ЭТОМ ПОМЕЩЕНИИ ПОСТАНОВЛЕНИЕ СОВЕТА НАРОДНЫХ КОМИССАРОВ РСФСР О ПРИЗНАНИИ ГОСУДАРСТВЕННОЙ НЕЗАВИСИМОСТИ ФИНЛЯНДИИ. ЭТИМ БЛАГОРОДНЫМ АКТОМ ОН ЗАСЛУЖИЛ НЕРАЗДЕЛИМУЮ БЛАГОДАРНОСТЬ ФИНСКОГО НАРОДА».

Теперь на стене в комнате Ленина, на каменной памятной доске, начертаны те слова, которые звучат в живой душе народа и которые начисто сметают придуманную финскими шовинистами легенду об «Освободительной войне».

И хотя памятную доску в Смольном установили почти год спустя, но именно о том, что на ней начертано, вспоминая памятники в Пори и Вааса, беседовали мы в машине, продолжая путь из Вааса на север.


Пори — Вааса.

ПРОЕЗЖАЯ ДЕРЕВНЮ ЛАЙХИЯ

В музее города Вааса среди многочисленных экспонатов, которые с такой охотой и увлечением показывал нам ученый-смотритель Аарне Аппельгрен, мне особенно запомнилась дубинка сельского старосты.

Гладкие и украшенные резьбой суковатые палки, принадлежащие сельским старостам, были развешаны на стене одного из залов.

Когда требовалось созвать на сходку общину, староста вручал эту палку-повестку ближайшему хуторянину… Тот передавал ее своему соседу, сосед — дальше по кругу. Порядок этой своеобычной эстафеты был точно определен. Передаваемая из рук в руки, от хутора к хутору, — а они отделены здесь друг от друга лесными чащобами, топкими болотами, каменистыми кручами, — палка-повестка оповещала всю общину гораздо скорее, чем это мог бы сделать один посыльный. Особенно быстро она совершала свой путь, если староста прикреплял к ней петушиное перо, означавшее, что идти на сходку надо не мешкая ни минуты, птицей лететь! Привязанная же к дубинке медяшка говорила о том, что приходить надо с деньгами, так как на сходке, кроме всего прочего, будет взыскиваться налог или собираться пожертвования. Щепка, прикрепленная к палке, означала, что на сходку надо идти не только земледельцу, но и лесорубу и рыбаку.

Сходки, на которых крестьяне подписывали осенью 1901 года протест финского народа против беззаконий царя-клятвопреступника Николая II, — протест, полностью приведенный в гневной статье Ленина в «Искре», — созывались в деревнях также с помощью этой «деревянной повестки».

Как быстро идет время! Ведь на памяти не то что стариков, а просто людей старшего поколения, в домах которых ныне действуют телефоны, такие дубинки были живой, действенной связью, а не вещью из музея.

Распрощавшись с Аарне Аппельгреном, мы выехали из Вааса на север, минуя форштадт, построенный уже после войны и отличавшийся от новых форштадтов других финских городов, пожалуй, только тем, что улицы его названы по именам героев прославленного романа Алексиса Киви «Семеро братьев», а переулки носят имена второстепенных персонажей романа.

Значение романа «Семеро братьев» для финской литературы можно, пожалуй, сопоставить со значением «Мертвых душ» для русской. И я вдруг на минуту представил себе городок с проспектом Чичикова, улицами Ноздрева, Собакевича, Коробочки, мостом Манилова, проездом Заседателя, переулками Петрушки и Фемистоклюса и тупиком Плюшкина.

Нет, такой «живой» памятник, какой соорудили граждане города Вааса основоположнику финской национальной литературы, у нас, пожалуй, не мог бы состояться!

Кто бы захотел проживать на улице Плюшкина?!

И, видно, не случайно вспомнился мне Плюшкин в ту минуту, когда мимо нашей машины промелькнул дорожный указатель, на котором было написано, что до поворота на Лайхия осталось три километра.

— Та самая Лайхия? — До этой минуты я в глубине души сомневался в существовании ее. Она казалась мне лишь именем нарицательным.

Но дорожный указатель сделал реальностью Лайхия — деревню, о необыкновенной скупости жителей которой во всей стране рассказываются притчи, складываются анекдоты. Говорят даже, что один из обитателей Лайхия, женившись, в свадебное путешествие из скупости поехал один, оставив дома новобрачную.

Лайхия — это как бы заповедник скупердяев, известный всей Суоми.

Говорят, что по скаредности с Лайхия может соревноваться лишь Исокюрё — соседняя с ней деревня. И сейчас, на подступах к Лайхия, наш водитель к десятку уже занесенных в мою тетрадь анекдотов о феноменальной скупости лайхияненов рассказывает еще одну историю.

…Крестьянин из Исокюрё был какого в гостях у своего друга в Лайхия.

— О скупости наших деревень идет слава во всей Суоми… — сказал гость.

— Верно, Лайхия знают даже за границей! — с гордостью перебил его хозяин.

— Так вот, я вызываю тебя на состязание, кто из нас скупее.

— Принимаю вызов, — ответил хозяин, подошел к часам и остановил их. — Пока мы тут сидим, зачем им идти? — сказал он.

Гость из Исокюрё зажмурился.

— Пока мы тут сидим на месте без дела, зачем зря расходовать зрение, утомлять глаза?

— Ты прав, — отвечал хозяин. — Но если уж мы сидим с закрытыми глазами, то незачем понапрасну жечь свет. — И он потушил лампу.

Много ли, мало ли времени сидели так в темноте, с закрытыми глазами и гость и хозяин, сказать не берусь, но вдруг гость услышал во тьме какой-то шорох.

— Что ты там делаешь? — спросил он.

— Снимаю штаны. Если все равно сидим в темноте, то зачем же зря протирать сукно, просиживать штаны! Они денег стоят!

— Ты выиграл! Лайхия непобедима, — огорчился гость из Исокюрё, подтянул штаны и стал прощаться…

Вот и поворот в Лайхия. Мы миновали его.

— Рассказы о Лайхия так популярны в народе, потому что скопидомство, вероятно, одна из существеннейших черт финского «менталитета», — сказал водитель. — Это и понятно. Природа нас не балует. На даровщинку нам ничего не достается, — добавил он мораль к притче. — Возьмите хотя бы эту же дубинку старосты. Скупились на посыльного при общине. Чем не Лайхия?

— Ну, это ты путаешь! Бережливый — не скряга. Расчет не скупость. А в дубинке был не только расчет, но и смекалка. Каждый передающий соседу эстафету сам лучше запоминает, в чем дело. Передаваемая из рук в руки палка быстрее обежит многокилометровый путь, чем одинокий посыльный. А в-третьих, если можно обойтись без посыльного, то держать его — непростительная расточительность! — возразил мой спутник Аско Сало.

— Если правильна французская пословица о том, что все пороки являются лишь продолжением добродетелей и бережливость порой переходит в скупость, то из какой же добродетели вырастает расточительство? — спросил я.

— Расточительство? — переспросил Аско. — Да вот пример. У вас в Советском Союзе тончайшие расчеты, — ну, вот хотя бы такие, без которых нельзя было бы запустить спутник, — иногда сочетаются с неумением считать в быту! Возьмите эти мраморные чернильницы, с которыми встречается каждый иностранец в первый же день пребывания в России.

— Чернильницы?

— Ну да! В номерах гостиниц в Ленинграде, Москве, Киеве, Ташкенте — повсюду на письменных столах стоят мраморные, в бронзе чернильные приборы. В кабинетах директоров заводов и у всякого рода начальства чернильницы из хрусталя, бронзы, мрамора! И каждая стоит сотни по три, а то и больше. В большинстве случаев это глубокие, неудобные чернильницы без чернил. Бесполезная декорация. Ведь пишут все — и директора и приезжие люди — автоматическими перьями, или, как у вас называют, «вечными ручками». А эти мрамор и бронза еще как вскочили вам в копеечку! В одной «Астории» в Ленинграде чернильницы обошлись поди в четверть миллиона!..

Странно — как я этого раньше сам не замечал!

Что значит сила привычки, и как полезен свежий взгляд друга, которому хочется, чтобы во всем, даже в самых малых мелочах, наша страна была примером.

Я вспомнил о номере гостиницы в Вааса. Там на полочке умывальника у зеркала рядом со стаканом стоит круглобокая жестяная коробочка, похожая на банку из-под сгущенного молока.

Из-за длинной, узкой щелки, прорезанной на стенке, коробка эта похожа и на копилку. Но щель настолько узка, что в нее не пролезет даже самая мелкая монета.

И, однако, коробка не пустая: встряхнешь — и она ответит глухим металлическим позвякиванием.

Оказывается, что это все же копилка, но копилка особого рода. После бритья в эту узкую длинную щель постояльцы гостиницы опускают отработанное лезвие безопасной бритвы. А когда банка наполняется, ее открывают и сдают лезвия в переработку. Ни один грамм высококачественной стали не должен пропасть напрасно. Доход же от этого идет на благотворительные цели, о чем свидетельствуют подписи под красными крестами на зеленых стенках этой своеобразной копилки. Так было во всех гостиницах в Турку и Тампере, в Хямеенлинна и в Лахти, в Котке и в Порвоо, в Пори и Куопио.

Нет, я не увидел здесь «духа» Лайхия. Не скопидомство это, а домовитость.

Тут в ходу и обыкновенные копилки. На витрине одного из банков в Хельсинки выставлена коллекция разнообразнейших копилок, изображающих то книгу, то нью-йоркский небоскреб, то океанский пароход, а то и простую глиняную хрюшку.

Сберегательные кассы выдают своим вкладчикам на дом замкнутую на замок копилку. Приходя с работы домой, владелец копилки опускает в прорезь марку, завалявшуюся в карманах мелочь, с которой он, конечно, сам бы никогда не пошел в сберкассу. В определенные сроки работник сберегательной кассы приходит на квартиру, отворяет своим ключиком копилку, забирает накопленную за три месяца мелочь и записывает ее на книжку вкладчика…

Копилка здесь для многих становится предметом культа, и не случайно в центре столицы, на фасаде Коммерческого училища, в сюите выразительных барельефов работы известного скульптора-керамика Шилкина, рядом с богом торговли Гермесом в его крылатых сандалиях, изваяно изображение копилки-хрюшки, в прорезь которой школьница деловито опускает монетку.

Когда вечером входишь в парадный подъезд многоквартирного жилого дома в Хельсинки, поражаешься царящей там — хоть глаза выколи — тьме. Перегорело электричество? Ничего подобного. Стоит нажать кнопку на стене у двери — и на три минуты, нужные, чтобы подняться к себе в квартиру или спуститься к выходу, вспыхивает яркий свет. И на каждой площадке есть такая кнопка; не хватило трех минут — можно повторить. Просто бессмысленно тратить тысячи ватт на никому не нужное освещение безлюдных лестниц, на то, чтобы расходовать свет впустую всю ночь. Экономия же получается огромная.

Так присущая финскому характеру бережливость и расчетливость находит с развитием техники все новые формы и источники.

Когда в понедельник один из моих спутников хотел купить на память сорокастраничный воскресный номер газеты «Хельсингин саномат», оказалось, что вчерашнюю газету невозможно достать ни в одном из киосков. Сегодняшняя — любая и в каком угодно количестве, а вчерашних нет. Прочитать вчерашнюю газету вы можете в библиотеке, в подшивках, но у газетчиков их уже нет.

Непроданные газеты опять пойдут на бумажные фабрики, в перемол.

Более четверти века назад я с другом-литератором напечатал в «Красной газете» серию очерков «Золото под ногами» — о необходимости собирать утиль. Все вычисления, приводимые в очерках, убеждали в том, что мы не обращаем внимания на богатства, которые топчем. Я вспомнил об этих вычислениях, когда на фабрике в Тампере мы видели целые склады, забитые срывом и старыми газетами, и узнали, что этот бумажный утиль — основное сырье для продукции одной из трех бумагоделательных машин.

А на складах стекольного завода в Кархула мы видели кучи старого, битого стекла, бутылок, консервных банок — стекольный бой, который также шел на переплав.

В городе Котка нам говорили, что львиная доля сырья для здешнего бумажно-целлюлозного комбината — отходы расположенных поблизости лесопильных заводов: все эти обрезки, рейки, опилки, кора и т. п.

— Это и понятно, — сказала женщина-инженер, — у комбината и у лесопильных заводов один общий хозяин, одна а та же фирма…

А в ремесленной школе в Вааса я видел, как ловко обращались молодые плотники и столяры с плитами, сделанными на фабриках из отходов — щепок, опилок, реек, коры.

За два-три года в Финляндии возникло уже несколько предприятий, выпускающих такие плиты — прекрасный строительный, отделочный материал.

Тут, когда лес рубят, и щепки летят не зря!

Мы с товарищами пытались подсчитать, сколько бумаги дополнительно получит наша страна, если хозяйственники будут рачительнее относиться к отходам, сколько ценной древесины сэкономят для других неотложных нужд.

Сколько лишнего леса мы переводим только потому, что порой хозяйствуем по рутине, сложившейся еще тогда, когда лесопильные заводы и бумажные фабрики принадлежали разным хозяевам!

Может быть, нашим подсчетам не хватало точности, но, присматриваясь к опыту финнов, мы еще яснее видели, что в большом советском хозяйстве береженая копейка — миллионы рублей сбережет.

Особенно это важно вспомнить сейчас, когда промышленность реорганизована и у всех предприятий на местах, вместо разобщенных и централизованных главков, появился один хозяин — совнархоз. При невиданном размахе нашей стройки нечего бояться, что добродетель бережливости перерастет в порок деревни Лайхия. И хотя это часто выдается за широту душевную, но как раз бережливость и расчетливость, чему мы можем поучиться у финнов, поможет быстрее достигнуть той широты, которая рождается изобилием.

* * *

Да, надо согласиться с тем, что разумная бережливость одно из отличительных свойств финской натуры. Но чтобы оставаться объективным — надо прямо сказать и то, что мелкое политиканство и межпартийная грызня буржуазных партий не дают возможности полностью проявиться этому прекрасному свойству и зачастую тормозят развитие экономики.

За примерами недалеко ходить.

В Вааса, из которой мы только что выехали, большинство в муниципалитете сейчас принадлежит Шведской народной партии — партии по преимуществу шведской буржуазии.

Вааса — удобный морской порт, административный центр области. Это и еще некоторые географические и исторические особенности города, казалось бы, способствуют его дальнейшему промышленному развитию.

Однако в последнее время, как мне здесь рассказали, муниципалитет одно за другим отклонил несколько очень выгодных для города предложений — продать пустующую землю для постройки на ней новых, больших заводов и фабрик!

Дело в том, что новые предприятия неизбежно привлекут рабочих из других районов страны, заселенных коренными финнами. И местные заправилы Шведской народной партии боятся, что при этом на будущих выборах могут лишиться того господствующего положения в муниципалитете, которое они сейчас имеют.

Так мелкие партийные интересы одной из групп буржуазии мешают экономическому развитию большого города.

По сходной же причине социал-демократы таннеровского толка горой стоят за то, чтобы сельское хозяйство Суоми изменило своему животноводческому уклону и стало зерновым.

Пусть свои предложения они прикрывают всякого рода теоретическими рассуждениями — не в экономике тут дело, не в выборе более разумного уклона сельского хозяйства. Нам может показаться чудовищным, но подлинная подоплека в том, что при таком повороте основная масса крестьян разорится, вынуждена будет оставить деревню, бежать в города, а это значит, что уменьшится число избирателей, которые обычно подают голоса за Аграрный союз, конкурирующий с социал-демократами.

Страдания и муки мелкого и среднего крестьянства, которое при всей своей бережливости будет разорено, в этой избирательной механике уловления голосов в расчет не принимаются.

И сейчас я видел немало печальных домов с заколоченными окнами и дверями, домов, покинутых своими хозяевами. А тогда бы число таких домов неизмеримо возросло. И обитатели Лайхия и Исокюрё забыли бы о скупости, так как им и нечего было бы сберегать.

Кстати, небылицы о скупости Лайхия и Исокюрё сочиняются и рассказываются с добродушной усмешкой главным образом обитателями этих же деревень. А это значит, что народ отлично разбирается, где добродетель превращается в порок.

А о том, что финский работяга-крестьянин не скопидом, а гостеприимный хлебосол, обладающий к тому же чувством юмора, свидетельствует еще один экспонат, который выставлен в музее рядом с палками-повестками.

Это деревянный игрушечный жбанчик. На донышке именная метка. Хуторянин посылал его соседям таким же путем, каким шла палка-эстафета. И жбанчик означал: «Сварили брагу, приходите отведать».

Это было приглашение на крестьянский пир.

— Ну, а какой народ может похвалиться тем, что у него кулаки не жадны, не скопидомы? Только тот, у которого уже кулаков нет! — говорю я «экипажу» нашей машины, так и не свернувшей в Лайхия.

И опять неспроста слово молвилось о кулаках. На стрелке указателя, нацеленной прямо на восток, в том направлении, куда и шла наша машина, написано: «Лапуа».

В этом селе зародилось фашистское движение, охватившее в свое время всю страну, но окрещенное — по месту рождения — лапуаским. Лапуасцы печально прославились погромами помещений рабочих организаций и другими насилиями. Здесь, в округе Лапуа, даже праздники зачастую кончались кровопролитными драками, убийством друзей. О нравах Лапуа рассказывает притча. Четверо братьев собрались в соседнюю деревню на свадьбу, и вдруг старший приказывает работнику: «Матти, положи в сани пятый топор, бабушка тоже хочет с нами ехать на свадьбу!»

На развилке машина наша повернула на север. Нас ждали друзья в Коккала.


Коккала.

Нивола

«Рыбий петух» — калакукко — так называется любимый финнами пирог из ржаной муки. Между двумя его корками запечены целиком рыбешки вперемежку с кусками свиного сала. Родина этого пирога Саволакса. И поэтому ночной экспресс из Куопио — центра Саволаксы — в Хельсинки с трехъярусной начинкой мягких спальных мест, на которых почивают разного рода рыбешка и заплывшие салом дельцы, также именуется калакукко.

От Коккала до Оулу мы добирались на поезде, но так как весь путь занимал меньше пяти часов и проходил в дневное время, то поезд этот совсем не был похож на «рыбьего петуха», старомодно украшенного медью. Это был новенький трехвагонный дизельный поезд. Одни лишь сидячие, мягкие места. Чистенькие, просторные вагоны напоминали новые наши цельнометаллические.

Через большие окна солнце заливало светом вагон, и, если бы не пухлые снега, бежавшие навстречу поезду, можно было подумать, что весна в разгаре и что мы не где-то поблизости от северной границы земледелия, а на юге.

Напротив нас сидели две пожилые дамы с пакетами в руках.

Коротая время, Аско открыл газету и начал пересказывать мне новости дня. Вчера вечером в самой большой парикмахерской Коккала — городка, откуда мы сейчас уезжали, — проходил общественный просмотр и обсуждение новых моделей причесок.

— Жаль, что мы об этом не знали вчера!

— Оказывается, в Дании, — продолжал он, — в прошлом году уже посвящены в сан пастора четыре женщины. Ссылаясь на это, воспрянула духом и финка — претендентка на сан пастора, и осенью предстоят новые дебаты. В связи с этим газета взяла интервью у шведских священнослужителей. Они отрицательно относятся к датскому нововведению и финской претендентке.

— Стоит нарушить один лишь завет, одно каноническое правило — и тогда каждый будет нарушать любое из них. Где остановиться? — говорит шведский епископ.

В газете напечатан протест Союза писателей Финляндии по поводу того, что государственные железные дороги не предоставили льготной скидки для делегатов юбилейного съезда Союза писателей (ему стукнуло шестьдесят лет), скидки, которая обычно предоставляется всем общественным съездам и конференциям. И дальше Аско переходит к объявлениям:

— «Вдова с домом и магазином отыскивает пожилого человека с серьезными намерениями…» Не подойдет ли? — улыбаясь, спрашивает он меня.

— Нет!

— «Двое молодых тридцатилетних мужчин хотят провести отпуск в Хельсинки и повеселиться там. Нужны партнерши — блондинка и брюнетка. Тайна обеспечена».

— «Двадцатипятилетняя девушка, рост — сто шестьдесят два сантиметра, блондинка, вес — сорок восемь килограммов, дает уроки английского, немецкого, шведского языков. Цены по соглашению». Наконец-то нашел! — смеется Аско.

Дамы, сидящие напротив нас, возмущенно переглядываются, собирают свои пакеты и переходят в другое отделение.

Хотя таких объявлений ежедневно пруд пруди, это не значит, что нормальные люди не осуждают их…

Станция Юливиеска…

Радио объявляет, что здесь пересадка на станцию Нивола…

Нивола… Нивола…

— Если бы мы ехали не на дизель-поезде, а на машине, обязательно заскочили бы туда…

Больше чем двадцать лет назад я записал историю, происшедшую в Нивола в 1932 году. Мне рассказывал ее человек, причастный к событиям. Я включил ее тогда в книгу «Ялгуба» под названием «Одна лошадь»…


Разъезд на Нивола остался позади…

— Скажи, что дальше было с участниками нивольских событий? — спрашиваю я своего спутника.

И он отвечает, словно продолжая прерванный четверть века назад рассказ:

— Одного из вожаков движения в Нивола — Нисканена — в тысяча девятьсот тридцать третьем году губерния Оулу избрала депутатом в эдускунте. В это время он отбывал в тюрьме свой срок за «организацию восстания». Вновь избранный парламент принял закон об освобождении Нисканена из заключения. Президент — дай бог памяти, кто тогда был президентом, да, Свинхувуд, — наложил вето на это решение. Тогда парламент вторично провел закон об освобождении депутата Нисканена, и закон вступил в силу. Почти все партии в эдускунте, боясь потерять избирателей, голосовали за этот закон, так как среди трудящихся ниволцы были очень популярны. Народ им очень сочувствовал.

— А к кому Нисканен примыкал в парламенте?

— К Аграрному союзу, к партии Кекконена, — отвечает Аско и снова принимается читать объявления: — «Здоровый мальчик четырех лет отдается на усыновление. Причина — материальные трудности…»

Мне думается, что, если бы он начал с этого объявления, наши суровые попутчицы не отсели бы от нас…

Но вот они снова стали собирать свои пакеты и пошли к выходу… Взялись и мы за свои чемоданчики… Поезд подходил к Оулу.

МИСС СУОМИ И «НАРОДНЫЙ КАПИТАЛИЗМ»

В Оулу, после того как мы побывали на местной конференции общества «Финляндия — СССР» и на танцах в новом рабочем клубе, Арви Торви, председатель окружного Союза рабочей кооперации, высокий, спортивного вида (хотя уже немного грузный) блондин, пригласил нас к себе поужинать.

Жены его, Ирмы-Мирьям, дома не было. Депутат парламента, она в этот воскресный день уехала в деревню Паппила, на встречу со своими избирателями, и за столом хозяйничала старушка мать. От нее-то я и услышал о происшествии в Пуйстоламется — роще, которая в восемнадцатом году была загородной, а сейчас уже стала частью Хельсинки.

В том году семья Торви жила поблизости от Пуйстола. Весной в сосновой роще был найден труп шюцкоровца. Шюцкоровский командир вообразил, что его подчиненного убили рабочие. А раз так, их следует проучить! Десять за одного.

И белогвардейцы отправились на станцию, сняли с отходившего местного поезда десять первых попавшихся рабочих и повели на расстрел. У одного из захваченных оказался при себе членский шюцкоровский билет, и его по дороге отпустили.

Навстречу на телеге ехал батрак. Чтобы не снижать ровного счета, его забрали взамен отпущенного.

Среди арестованных находился и деревенский парнишка лет двенадцати, с берестяной сумкой за плечами, в которой были все его пожитки. Всех арестованных расстреляли у скалы в сосновой роще.

Теперь там уже рощи нет — все застроено, а у скалы не так давно поставлен памятный камень. И рабочие около него собираются на митинги.

Уже после расстрела дознались, что убийцей был тоже шюцкоровец, по пьяной лавочке повздоривший с приятелем.

— Когда через несколько дней откапывали расстрелянных, — рассказывала старая женщина, — я была там. И когда увидела, что из берестяной сумки мальчика выпала и разбилась бутылка с молоком, а молоко за это время уже свернулось в простоквашу, мне стало дурно…

Как бы подытоживая рассказ матери, Торви сказал:

— Вот вам ответ, почему финские рабочие остались глухи к антисоветской пропаганде, которую после венгерских событий раздували во всем мире. Финны по своему опыту знают, что бывает, когда побеждают хортисты, похожие на наших шюцкоровцев, как один сапог из пары на второй. Ведь первые концлагеря изобрела еще до Гитлера финская белая гвардия в восемнадцатом году.

За второй чашкой кофе, когда разговор с истории перешел на злобу дня, все сидевшие за столом единодушно решили, что нельзя, побывав в Оулу, не посетить Пюхякоски!..

«Священный водопад» — Пюхякоски

И вот на следующее утро, после того как мы осмотрели сверкающий чистотой кооперативный маслозавод, Торви повез меня километров за сорок от Оулу, на гидростанцию Пюхякоски.

Был солнечный морозный день. Грани снежинок дробили солнечные лучи на блестки всех цветов радуги — голубые, зеленые, красные.

На полях были разбросаны полузанесенные снегом, одиноко стоящие, потемневшие бревенчатые, безоконные, неживые избы.

А жилья поблизости не видать.

— Что это за строения?

— Овины, — отвечает Торви. — Здесь нарезаны крестьянские участки… Каждый владелец, чтобы далеко не возить урожай, тут же, на своем поле, построил овин.

По этим разбредшимся, словно стадо коров, побуревшим овинам видно было, на каких небольших участках, вдали от жилья, приходится хозяйствовать крестьянам.

Где-то здесь поблизости пролегает северная граница земледелия.

Поля окончились, пошел лес. И сквозь стволы сосен видно, как слева река Оулу то подходит вплотную к дороге, то отходит от нее.

Мне вспоминается знаменитая картина: бородатые смолокуры проводят свои карбасы, груженные бочками смолы, через пенящиеся пороги.

* * *

— Раньше здесь ловили лососей. На этих порогах. Знаменитое было место. Сюда приезжали рыболовы — туристы со всего мира. Больше всего — из Англии. Вот там, на мысу, стояла гостиница. Теперь и порогов нет, и лососи пропадают, — говорит инженер, показывающий гидростанцию Пюхякоски.

В его словах явная грусть…

— Я сам рыболов-спортсмен, — объясняет он.

Англичане приезжали сюда летом не только ловить рыбу, но и посмотреть, как, рискуя жизнью, с поразительной ловкостью и смелостью кормщики-смолокуры проводили через ревущие пороги свои утлые карбасы.

Пюхякоски в переводе на русский — Священный водопад.

Но теперь здесь нет и водопада. Реку перегородила плотина. Если смотреть на белое здание станции со стороны водохранилища, то оно не кажется ни высоким, ни грандиозным, глаз радует гармоническое сочетание трех врезанных друг в друга кубов с тонкими, длинными, многоэтажными полосками окон, которые кажутся темными и словно подчеркивают светлые тона стен. Но когда взойдешь на плотину, по гребню которой проложена дорога, и посмотришь вниз, туда, где клубится и пенится вода, прошедшая через турбины, сердце невольно замирает, и сразу веришь инженеру, что по высоте падения Пюхякоски — первая станция в стране.

По мощности она вторая — 120 тысяч киловатт…

Мы идем по длинному коридору.

Я записываю в блокнот цифры — сколько было вынуто грунта, сколько уложено бетона — и поражаюсь чистоте безлюдных залов. Гидростанция вступила в строй несколько лет назад. И тогда же весь коллектив строителей передвинулся целиком на следующую стройку. Она недалеко, километров двадцать пять вверх по течению Оулу, но живут строители на старом месте, в обжитых, уютных домах, уезжая на работу и возвращаясь с нее на автобусах.

Пюхякоски — самая большая станция каскада на реке Оулу. Всего на этой реке, берущей начало в огромном естественном водоеме озера Оулу, их семь… Это не случайно — режим реки Оулу с ее каменистым, порожистым руслом на редкость благоприятен для гидростроения. На протяжении ста семи километров пути к Ботническому заливу она падает на сто двадцать два метра. Сейчас здесь достраивается последняя, седьмая станция каскада.

На двух других реках, впадающих в озеро Оулу, тоже строится и частично уже построен каскад из одиннадцати гидростанций. Сооружается каскад станций также на реке Кеми, в Лапландии. Но строит их другое акционерное общество, и поэтому предупредительный инженер не может дать нам подробных сведений.

— Четыре миллиарда марок стоило строительство Пюхякоски, — говорит он. — Большая часть вложений была покрыта займом, полученным от Народного пенсионного фонда.

Лифт опускает нас вниз на глубину десяти этажей. Мы проходим по турбинному залу.

— Не зря говорится, что наше богатство — это лес и вода! Вода!

И я вижу, что восхищение инженера турбинами, силой запряженной человеком воды, неизмеримо больше, чем грусть из-за убыли лососей.

Далеко за пределами страны знамениты бурные водопады Нокиа и Валенкоски, пенистые пороги Кеми-йоки. Кто не слышал об Иматре, воспетой финскими и русскими поэтами?

Кипит, шумит. Она все та же,

Ее не изменился дух!

Гранитам, дремлющим на страже,

Она ревет проклятья вслух…

Сейчас бы этих строк, посвященных Иматре, Валерий Брюсов не написал. Иматра уже не «все та же», она стала другой после того, как на Вуокси была воздвигнута гидроэлектростанция, — менее интересной для любителей живописных пейзажей, но более значимой для благосостояния страны. И только раз в году, в день летнего солнцестояния, в торжественный и радостный Иванов день, здесь подымаются щиты плотины, и усеявший лесистые берега Вуокси собравшийся со всех концов страны народ любуется клубящимся в пене потоком. А вечером по рекам плывут плоты с пылающими на них кострами, которые языками пламени перекликаются с кострами ивановой ночи, зажженными на лесистых берегах рек и озер.

В быстрых, порожистых реках, проложивших свой путь по гранитным ложам, в перепадах между бесчисленными озерами, лежащими на разных уровнях, таится огромная энергия, неистощимые запасы бездымного «белого угля».

Однако строительство гидростанций до войны здесь искусственно сдерживалось. Англия и Германия, основные покупатели продукции местной лесной и бумажно-целлюлозной промышленности, были заинтересованы в сбыте на финском рынке своего каменного угля.

Вместо того чтобы питать турбины неистощимой энергией «белого угля», Финляндия перед войной сжигала в топках электростанций два миллиона тонн дорогостоящего английского импортного каменного угля.

Лишь после войны правительство, в которое входили представители Демократического союза народа Финляндии, приняло и начало осуществлять план, по которому предстояло воздвигнуть двадцать новых гидроэлектростанций на реках Оулу, Кеми и других. В результате этих работ производство электроэнергии ныне утроилось, и зависимость от привозного английского или рурского угля постепенно сходит на нет.

— «Белый уголь» сейчас, — сказали мне, — уже служит источником девяносто пяти процентов электроэнергии, расходуемой нами.

Более того — электричество стало даже предметом вывоза. Вступила в строй гидростанция, которая энергию реки Патсо — тепло и свет — передает в Советский Союз, в соседнюю Мурманскую область.

* * *

Мы возвращались с Пюхякоски в Оулу. Река, теперь уже с левой руки, то подходила к дороге, то снова скрывалась за соснами, стволы которых от заходящего солнца светились оранжевым пламенем.

— Скажите, что это за Народный пенсионный фонд, который вкладывает такие огромные суммы на строительство гидростанций? — спросил я у Торви.

— Пенсии по старости у нас полагаются мужчинам с шестидесяти пяти лет. Ну, а отчислять в этот пенсионный фонд каждый начинает с восемнадцати лет ежемесячно по два процента со своей зарплаты. И так платит весь трудовой народ. На текущих счетах у каждого скапливаются большие деньги… А деньги без дела лежать не любят. Да это и бессмысленно. Надо их пустить в оборот, — объяснил мне этот понимающий толк в коммерции кооператор.

Гидростанции стоят дорого. Затрачиваемый на них капитал дает прибыль не сразу. Приходится много лет ждать. Вот почему капиталисты не хотят вкладывать средства в строительство гидростанций, хотя отлично понимают, что без электроэнергии не может развиваться народное хозяйство. На помощь монополиям и приходит Управление фонда народных пенсий. Оно вкладывает свои деньги в строительство гидростанций. Немалые средства вносит и государство, то есть дает на стройку деньги, которые собраны непосредственно с рабочих и крестьян — в виде налогов.

Так, не вложив ни пенни из своих капиталов, получают дешевый ток предприятия акционерных обществ, тех самых, на которых эксплуатируются и рабочие, чьи отчисления и налоги вложены в гидростанции. Пенсионный фонд, правда, получает за свои вложения какие-то проценты, но это очень низкие проценты, на которые капиталист не согласился бы. Частные же капиталы устремляются при таком обороте дел в целлюлозную, бумажную, текстильную и другие, самые прибыльные, приносящие наибольшую прибавочную стоимость, отрасли промышленности, работающие на дешевом токе от станций, созданных на средства, взятые у народа. Так на самом деле народные отчисления и государственные налоги помогают увеличивать доходы монополий и их влияние на политику!

«Вот вам, — говорят правые социал-демократы, — пример народного капитализма, общественная собственность на средства производства, образец постепенного, безболезненного, без классовой борьбы, врастания в социализм!»

— Народ вкладывает средства, а прибыль получают капиталисты! Это и есть их пресловутый народный капитализм, врастание в социализм, если верить ревизионистам. Понятно? — спросил Торви.

Мне было понятно, о чем он говорит. Недавно в программе Социал-демократической партии Финляндии я прочитал, будто в этой стране «капиталистический строй уже превратился в строй, частично опирающийся на общественную собственность, и… продолжает постепенно превращаться в социалистическое плановое хозяйство…».

По всей видимости, в это прославляемое таннеровцами «планирование» входит и то, что налоговое бремя трудящихся все время увеличивается, тогда как подоходный налог на акционерные общества, который при правительстве Мауно Пеккала в 1949 году достигал 50 процентов, затем последовательно был снижен до 32 процентов.

Уже одна только эта льгота по налогам, к примеру, дала капиталистам в 1957 году 13,5 миллиарда марок!

Торви притормозил автомобиль около сельского магазина.

Сияющий огромными витринами, этот магазин входит в сеть Союза рабочей кооперации Оулу, и Торви решил воспользоваться случаем узнать, как идут здесь дела. Положение кооперации в те дни было трудное. Банки резко уменьшили кредит и требовали срочного возврата полученных ранее ссуд.

Отряхнув снег с ног, мы вошли в сельский магазин, который по оборудованию и разнообразию товаров мало чем отличался от столичных.

Мисс Суоми

Осмотр магазина отнял немного времени, и мы едем дальше по заснеженной дороге.

— А ведь деревня, через которую мы проезжаем, — говорит Торви, — известна всей стране. Здесь, говорят, и вырастают самые красивые девушки страны… Одна из них родилась вот в том богатом доме… А родительский дом другой мы уже проехали.

В шутке Торви была и правда. Обе девушки — дочка аптекаря и дочка лесоруба — прославили своей красотой эту деревню. Одна на ежегодном конкурсе красоты была провозглашена Мисс Суоми, другая — я запамятовал — не то всемирной Мисс Универсум, не то Мисс Европа.

Так вот, Мисс Суоми вышла замуж за какого-то заграничного миллионера, другая Мисс и сейчас работает маникюршей в Хельсинки, привлекая дополнительно клиентов в парикмахерскую знаменитого универмага Стокмана.

Торви рассказывает, что как-то за столом сошлись оба отца — богатый и бедный — и стали говорить, как получилось, что у них такие красивые дочери.

— И когда они уже изрядно заложили за галстук, то установили, — продолжает, сдерживая улыбку, Торви, — что и тот и другой в вечер, когда зачинали своих дочерей, пропустили не одну рюмочку ликера. И хотя с тех пор прошло двадцать лет, они точно вспомнили, какой именно марки был ликер. Кажется, «Месимарья».

— Это, конечно, реклама, организованная ликерной фирмой?

— Я тоже так думаю, — засмеялся Торви. — Но если хозяйничание «двадцати семейств» таннеровцы рекламируют как социализм или как «народный капитализм», то реклама ликера не такое уж большое зло. О, у нас много тратится на рекламу! Вероятно, она себя окупает…

Я вспомнил постоянные пропуска на международных лыжных соревнованиях в Лахти, бесплатно сделанные мебельной фирмой «Аско»; огромные часы над стадионом в Лахти — дар лыжникам известной часовой фирмы, чья марка красуется на циферблате; красные флажки, обозначавшие многоверстовую трассу лыжного пробега. На каждом из них крупно написано: «Фацер» — марка известной конфетной фабрики. Флажки эти тоже бесплатно поставлены фирмой.

Реклама!..

Стройные ноги сегодняшней Мисс Суоми с тысячи плакатов бросаются в глаза прохожим, рекламируя чулки фирмы «Атлас», а грудь красавицы рекламирует лифчики той же фирмы дамского белья!

И если столица завораживает пестрым, нервным мельканием электрических, неоновых рекламных огней, то на севере, в провинции, полуосвещенные улицы города говорят о жизни страны не менее красноречиво, чем ярко освещенные проспекты.

В этом я убедился через день, в Кеми.

Супруги Торви провожали нас до половины дороги, до местечка Йи, где летом происходят традиционные соревнования лучших сплавщиков страны.

Стоя на скользком, вращающемся под ногами бревне, которое на стремнине, на пенистых порогах реки Йи подпрыгивает, несется, чуть ли не встает на дыбы, как взбесившаяся лошадь, сплавщик с багром в руках должен проплыть возможно дольше. Миновав пороги, он доходит по не прекращающему свой бег бревну до самого его края, встает на колени и, выпив из реки несколько глотков воды, должен встать и пройти обратно на другой конец. И все это проделывается на глазах у сотен собравшихся здесь лесорубов и сплавщиков, которые живо реагируют на удачу или промах товарища, соскользнувшего с бревна в быстрый, скрывающий с головой поток.

Что и говорить, не легкий и опасный вид спорта! Но он подчеркивает романтику труда сплавщика. Такие мастера сплава есть и у нас, в Советской Карелии. И мне думается — этот вид спорта, созданный тружениками леса, заслуживает, чтобы его признали и узаконили спортивные организации нашего севера.

Однако в Йи мы приехали, когда река скована была льдом, а над незамерзающими порогами от воды, от облизанных ею черных камней подымался густой, розовевший в закатном солнце пар. Лесорубы еще не отложили в стороны свои пилы, не взяли багры — не стали сплавщиками. Поэтому, полюбовавшись романтическим памятником современнику новгородских ушкуйников, разбойному вождю крестьянской вольницы Юхе Весайнену (работа скульптора Каллио), мы попрощались с гостеприимными супругами Торви и поехали дальше на север, к Кеми.

Свет и затемнение

Нижняя из станций каскада Кеми-йоки, Исахаара, возведена на порогах у самого города Кеми.

Я думал, что увижу море электрических огней. Однако на улицах городка было темно. Редкие фонари не могли разогнать мрак наступающей ночи, несмотря на бескорыстную помощь луны, сиявшей над снегами, над дорогой, которая привела нас сюда из Оулу.

Утром мы пришли к двенадцатиэтажной водонапорной башне городского водопровода, наверху которой разместилось кафе.

В башне расположен также уютный трехсветный зал заседаний с длинными двухэтажными проемами окон.

Да, я не оговорился — зал заседаний, потому что в здании двенадцатиэтажной водонапорной башни находится ратуша. А может быть, следует сказать, что в ратуше находится городской водопровод?

Архитектор-конструктор, скажем прямо, не был рабом традиций.

Утром, беседуя с мэром Хелтти в этой ратуше, я узнал, почему город кажется полузатемненным.

— Ну, так что ж, что под боком у города электростанция! — говорит Хелтти.

После печально знаменитого расстрела рабочей демонстрации в Кеми в 1949 году Хелтти был на суде защитником арестованных полицией рабочих. А вскоре после этого муниципалитет Кеми пригласил на должность мэра его, человека, который с успехом защищал граждан Кеми, забастовщиков, от произвола полиции.

— Ну, так что ж, что электростанция рядом? — повторил он. — За ток все равно надо платить. Бюджет города строится на подоходном налоге с граждан. А в Кеми, где всего населения двадцать семь тысяч человек, считая и детей, — тысяча сто безработных. Отец шести-семи детей полгода ходит без работы — есть и такие случаи. Подоходного налога с безработных не получишь. Наоборот, им же и помогать надо. Нужно сокращать расходы. На заработной плате учителей не сэкономишь, ну, а на том, что мы включаем лишь каждый третий фонарь, можно сэкономить до трех миллионов марок в год. Про нас говорят, что мы учредили штатную должность для «наблюдения луны», чтобы выключать в безоблачные лунные ночи целиком весь свет. Но это изощряются местные остряки.

Потушенные фонари рядом с действующей, оборудованной по последнему слову техники электростанцией еще раз приводили к мысли о том, что никакая электрификация, никакой технический прогресс сами по себе не изменяли основных законов капитализма и положения трудящихся.

Капитализм остается самим собой даже и тогда, когда реформисты называют его «народным».

Ветхозаветные евреи, обманывая бога, часто дают тяжелобольному другое, новое имя. Ангел смерти Азраил, верят они, прибыв с небес по душу умирающего и застав на одре человека с другим именем, полагая, что ошибся, отступит, и больной выздоровеет. Не так ли и таннеровцы, слыша тяжкие взмахи крыльев Азраила, срочно дают новое имя капитализму — объявляя его даже социализмом…


Оулу.

ДЕПУТАТ ЛАПЛАНДИИ

Кеми-йоки не только дает электроэнергию городу. Она еще и конвейер, несущий сплав, миллионы бревен с лесных делянок Лапландии, к целлюлозно-бумажным комбинатам, к лесопильным, спиртовым, сульфатным заводам, выросшим на побережье Ботнического залива, у города Кеми.

Река, несущая сплав, — общая, но каждый хлыст сплава, идущего вразброд, вразброс, молем — имеет своего хозяина.

А хозяев много.

Лесорубы валят сосну и ель на делянках, принадлежащих разным фирмам и государству. Да и сами лесопильные заводы и целлюлозные комбинаты акционерных обществ вырубают для своих нужд огромные площади леса. Каждое бревно, медленно плывущее по плесу, прыгающее на пенистых порогах, несет на себе отметину — тавро хозяина.

У города река перегорожена, моль задерживается — и в запанях, ловко орудуя баграми, сплавщики по этим отметинам сортируют сплав.

Каждый хозяин получает свое. Каждое бревно идет на предназначенную ему лесобиржу.

Близ этих запаней и разыгрались события, долгое время лихорадившие всю страну.

События в Кеми

Акционерное общество «Кемиокиюхтие», собственник многих предприятий в Кеми, перешло в наступление на завоевания рабочих, достигнутые после войны, когда в правительство входили представители ДСНФ.

Предприниматели, собираясь повсеместно снизить заработную плату на 20—40 процентов, чтобы «прощупать» настроения рабочих, объявили о снижении с 1 июля 1949 года зарплаты двумстам грузчикам древесной массы.

Те забастовали.

Хозяева отказались вести переговоры с бастующими. Тогда в знак солидарности 17 июля забастовали рабочие принадлежащего тому же акционерному обществу завода Карихаара, а 20 июля — рабочие-сплавщики на запанях у устья Кеми-йоки.

Сортировка бревен прекратилась, а так как «естественный» конвейер остановиться не может (его нельзя выключить мановением руки), то новые бревна все продолжали наплывать и наплывать.

Правительство, возглавляемое социал-демократом Фагерхольмом, ввело тогда в действие принятый во время войны «закон о власти», по которому можно заставить бастующих приступить к работе: забастовку на предприятиях акционерного общества «Кемиокиюхтие» объявили незаконной.

В ответ на это решение забастовка солидарности, сопровождавшаяся многотысячными демонстрациями, стала разрастаться и постепенно охватила всех рабочих Кеми.

Не надеясь на местную полицию, министр внутренних дел, тоже социал-демократ, приказал собрать в Кеми полицейских со всей Лапландии.

А тем временем у плотины на Кеми-йоки, в шести километрах от города, громоздился лес, и все подходил и подходил сплав.

Буржуазные газеты, требуя прекратить забастовку, пугали читателей, уверяя, что такое скопление леса угрожает городу наводнением.

Предприниматели начали вербовать на сортировку бревен по всей Лапландии девушек-студенток, которые в летние каникулы хотели подзаработать на зимнюю учебу, и «мастеров леса» — по-нашему, десятников.

Завербованных провели сквозь пикеты забастовщиков и поселили вблизи от запани.

Сортировка бревен возобновилась.

Студентки не обращали внимания на призывы пикетчиков. Они оставались глухи и к словам о пролетарской солидарности. Даже многие из тех, кто родился в семьях рабочих, мечтали, что диплом об окончании вуза отделит их от рабочего класса, «возвысит» над ним…

Слушая этот рассказ о студентках-штрейкбрехерах на запанях в Кеми, я понял, почему старый беспартийный рабочий, каменщик Арво Роснелл, у которого я побывал в гостях в Пори, с нескрываемой гордостью сказал мне, что он сумел воспитать свою дочь так, что, даже окончив университет, она осталась верной делу рабочего класса!

Так уж долгое время складывалось в Финляндии, что мало кто из детей рабочих, окончивших университет, оставался верен своему классу, делу отцов. И по сей день из 20 тысяч студентов в Академическом социалистическом союзе состоит немногим более полутораста человек.

Не случайно даже на последнем съезде Коммунистической партии Финляндии, в отчетном докладе Центрального Комитета, было сказано:

«Очень часто происходит так, что буржуазной школе удается воспитывать из сыновей и дочерей трудящихся — людей, чуждых рабочему движению и коммунистической партии. Мы еще не сломили стены предрассудков, которая отделяет интеллигенцию от нашей партии».

Может быть, именно поэтому в справочнике парламента, где помещены снимки всех депутатов без головных уборов, только один депутат снят в традиционной студенческой фуражке, надетой набекрень на распущенные волосы. Это студентка Анна-Лийса Тиексо, депутат-коммунистка, председатель Демократического союза молодежи Финляндии.

В этой фотографии — вызов и обещание: стена уже разбирается, она будет снесена.

Анна-Лийса Тиексо уже несколько лет как окончила университет. У нее двое малышей — Пекко и Пааво. Но тогда, в дни забастовки в Кеми, она только что окончила среднюю школу. И тут такое событие, как забастовка!

Каникулы перед поступлением в университет стали для нее «боевым крещением». Вместе с несколькими девушками и юношами из Союза молодежи, еще моложе, чем она, Тиексо организовала бригаду, которая выступала на рабочих собраниях с песенками на злобу дня, разыгрывала сценки, подымающие дух, декламировала боевые стихи поэтессы Эльви Синерво.

Бригада выезжала и в соседние города, выступая там, где проходили митинги солидарности, сборы средств в помощь бастующим.

На одном из митингов Анна-Лийса выступила с речью, обращаясь к крестьянам, среди которых агенты предпринимателей хотели вербовать штрейкбрехеров.

— Я дочка малоземельного крестьянина, — убеждала она, — и говорю вам, что интересы бастующих и крестьян — едины!..

Восемнадцатого августа, когда в Кеми раздались выстрелы, молодежная бригада «гастролировала» в Оулу.

— А здесь дело было так, — рассказывал мне Хейкки Маркко, участник памятной демонстрации, — во дворе Рабочего дома проходил бурный митинг.

— Надо всем нам пойти в бараки, где живут штрейкбрехеры. И выразить им презрение народа! — сказал один из ораторов.

Призыв этот был подхвачен.

Народ дружно двинулся по дороге… Некоторые шли, ведя за руль велосипеды, были в толпе и матери с детьми, молодежь и пожилые рабочие.

Дома, где жили сплавщики-сортировщики, — на северном берегу Кеми-йоки, и пройти к ним можно только дорогой, проложенной по плотине.

Но поперек шоссе, преграждая его, цепью стояли полицейские с резиновыми дубинками и автоматами. На плотине и около нее сгрудились отряды подкрепления.

— Никогда я сразу столько полицейских не видел, — вспоминает Хейкки Маркко.

Мы стоим сейчас у плотины, и он показывает мне, где была первая шеренга полицейских, где прятались подкрепления, откуда приближалась демонстрация.

Дорога дальше идет к Рованиэми, а здесь поворот на плотину. Место открытое. Лишь несколько деревянных домов — и то стоящие поодаль.

Запомнился Маркко один бойкий старик, наверное, отец лесного мастера или бывший шюцкоровский активист. Когда демонстранты шли мимо его дома, он честил их последними словами.

— Дальше ни шагу! — скомандовал полицейский офицер, когда первые ряды демонстрантов подошли к повороту на плотину.

Дорога здесь узкая. Тысячи три человек идут почти что вплотную. Передние остановились, задние продолжали подходить, напирать, как сплав весной.

— Дальше ни шагу! — повторил полицейский.

А когда этот шаг был сделан, полицейские бросились избивать демонстрантов резиновыми дубинками.

Ну, финн так легко не позволит себя избивать, а особенно дубинкой. Это в финский «менталитет» не входит. Передние стали защищаться голыми руками, как могли!

Тогда полицейские открыли огонь из пистолетов-автоматов.

Рабочие начали отступать. Правда, отходя, они швыряли камни. И, как потом выяснилось, тридцать полицейских получили серьезные ушибы.

Двое демонстрантов были убиты, десятки ранены.

Среди раненых оказался и старик, который последними словами ругал демонстрантов. Пуля попала ему в «мягкое место».

Вечером полиция, видя, что дело приняло серьезный оборот, стала производить аресты. Но так как полицейские прибыли сюда со всей губернии и не знали в лицо здешних жителей, им удалось опознать и арестовать сначала лишь с полсотни участников демонстрации.

Срочно было состряпано дело «о вооруженном восстании в Кеми», по которому отдали под суд 116 человек.

Но уже на другой день после расстрела демонстрации поднялась вся рабочая Финляндия. Митинги, забастовки солидарности, демонстрации протеста прошли во всех городах и поселках страны.

И 21 августа правительство, опираясь на тот же самый «закон о власти», согласно которому недавно оно объявило забастовку в Кеми «незаконной», повернуло этот закон, как дышло, и запретило предпринимателям снижать в Кеми заработную плату.

Но судопроизводство, раз возникнув, уже шло своим путем.

Среди свидетелей обвинения был и приковылявший на суд случайно раненный старик, но даже его дружественные полиции показания не могли убедить беспристрастных людей в том, что в Кеми было вооруженное восстание.

Имя адвоката Хелтти, раскрывшего на процессе перед народом произвол полиции, стало известным всей стране.

Больше сотни лесорубов и каменщиков, сплавщиков и маляров, мотористов, чернорабочих, парикмахеров было приговорено к различным срокам отсидки.

Попав в неловкое положение, социал-демократическое правительство представило в парламент законопроект о помиловании осужденных. Но они отказались от помилования, требуя пересмотра дела.

— Нельзя принимать помилования за несовершенное преступление!

Парламент, однако, так и не успел принять закон о помиловании, потому что правительство Фагерхольма пало.

Кассация разбиралась в высшей инстанции.

А тем временем пришедший на смену Фагерхольму новый премьер-министр Урхо Кекконен внес в парламент предложение прекратить процесс, аннулировать приговоры.

Борьбу рабочих Кеми, длившуюся более полугода, увенчала победа. Атака предпринимателей тогда была отбита.

Почему сегодня я рассказываю о забастовке в Кеми, о событиях более чем десятилетней давности? Не только потому, что встреча с людьми этого движения была для меня одной из интереснейших встреч в Суоми, а потому, что и для сегодняшней Финляндии это не история, а живая, я бы сказал, злободневная современность. Во-первых, люди, активно проявившие себя в дни этой борьбы на севере, стали ныне здесь вожаками. Адвокат Хелтти, чьи выступления тогда будоражили всю трудовую Финляндию, был избран мэром города, а лесоруба Ханнеса Пуллки, отсидевшего в тюрьме полгода, граждане Кеми избрали председателем муниципалитета.

Во-вторых, если старые кадры революционного рабочего движения закалялись при жесточайшем белом терроре и в подполье, то участие в событиях в Кеми было школой воспитания кадров той молодежи, которая пришла в рабочее движение уже в условиях легальной жизни. События в Кеми во многом определили жизненный путь Анны-Лийсы, которая, окончив первый курс, приехала в Кеми на каникулы, как раз тогда, когда там шли выборы в муниципалитет.

Но самый главный, вечно злободневный урок победы в Кеми: победа приходит лишь тогда, когда практически, на деле, осуществляется единство рабочего класса. Вот об этом уроке Анна-Лийса также никогда не забывает напомнить своим сверстникам.

И в университете она была активисткой. Собрала несколько сот подписей под Стокгольмским воззванием, была избрана в Совет университета как представитель студенчества, выступала в Академическом социалистическом обществе на дискуссиях о путях к социализму против Питсикки, который стал одним из лидеров таннеровского крыла социал-демократии.

Здесь же в Кеми, на каникулах, она с головой окунулась в работу Демократического союза женщин.

Студентка-депутат

Чтобы окончить высшее учебное заведение, на жизнь во время учебы в Финляндии теперь требуется около миллиона марок. Прожиточный минимум студента (считая и комнату) 20 700 марок в месяц. А самая высокая стипендия — 56 тысяч марок в год. Да и ту получают всего лишь пятнадцать студентов из сотни.

Правда, банки дают им большие ссуды до окончания вуза. Но для этого требуется поручительство человека, обладающего капиталом или большим недвижимым имуществом. Те же студенты, которым легко найти поручителей, обычно живут и учатся на средства родителей (таких меньше половины). Ну, а другим не только трудно найти поручителей, но, пожалуй, еще труднее несколько лет затем возвращать ссуду. Для этого, вероятно, надо дать «обет бессемейности».

Вот почему и зимою и особенно в каникулы тысячи студентов и студенток ищут работу, не имеющую никакого отношения к их будущей специальности. Естественно, что годы учебы затягиваются.

Среди обычных аттракционов в увеселительном парке «Линнамяки» в Хельсинки есть павильон с «русалками» — аттракционом, у нас неизвестным.

Входя в павильон, вы видите на одной из стен две полки, под которыми в бассейне плещется вода. На каждой полке обнаженная девушка в трусиках, немногим больших, чем фиговый листок. Перед бассейном две большие мишени, соединенные проводом с полками. Посетители мечут мячи в мишень. Мяч попал — ток замыкается, полка складывается, и девушка, сидящая на ней, с визгом падает в бассейн, а затем, вынырнув, поднимается обратно на полку.

Со скучающим, отсутствующим выражением лица она сидит там, готовая снова свалиться в воду, когда мяч попадет в мишень.

Три-четыре девушки, стройные, миловидные, несут такую службу все лето — по пять-шесть часов в день. Это студентки Хельсинкского университета. Летнего заработка им хватает на учебу в течение года.

Все это здесь настолько обычно, буднично, что почти никто не ощущает унизительности должности «русалки», несчетное число раз падающей в воду для потехи развлекающихся зевак. Попасть на эту «должность» не так-то легко. Это скорее напоминает отборочный этап в конкурсе на звание первой красавицы страны — Мисс Суоми.

Когда в стране тысячи безработных, найти временную службу не так-то легко. Поэтому студенту особенно выбирать не приходится.

* * *

Все трудности в поисках временной службы испытала и Анна-Лийса Тиексо.

Когда ее, студентку второго курса, трудящиеся самого северного округа, Лапландии, избрали в парламент, она выглядела еще совсем девочкой. И когда, как положено по парламентскому уставу, она принесла секретарю эдускунта в письменном виде предложение включить в повестку сессии вопрос о постройке дешевых квартир для студентов, он недовольно буркнул:

— Неужели же депутаты ДСНФ не знают, что с предложениями должны приходить они сами, а не присылать своих дочерей или посыльных?

— Но я сама и есть депутат! — звонким голосом произнесла она и спокойно приняла извинения сконфуженного чиновника.

Депутатского жалованья Анне-Лийсе теперь хватало не только на продолжение учебы. Бо́льшую его часть она, так же как и другие депутаты-коммунисты, ежемесячно отдавала в кассу партии.

— Почему же именно вам, молоденькой девушке, доверили такую высокую честь — представлять в парламенте партию и трудящихся крайнего севера?

— Наверное, потому, — улыбается Тиексо, — что молодому человеку легче, чем пожилому, часто ездить так далеко на север, в тундру, чтобы встречаться с избирателями. И к тому же я родом из тех мест, — скромно добавляет она.

«Неужели же за меня, такую молодую, так еще мало сделавшую, кто-нибудь отдаст свой голос?» — с тревогой думала девушка. И здесь она еще раз убедилась в том, как велик в народе авторитет партии, назвавшей ее имя среди кандидатов.

Анна-Лийса была самым молодым депутатом вновь избранного парламента (ведь на этих выборах она сама голосовала впервые), и фотокорреспондент популярного журнала захотел ее сфотографировать рядом с самым старым депутатом — Вяйне Таннером.

— Можете смонтировать снимки, как вам угодно, но рядом с Таннером я фотографироваться не стану! — отвергла Тиексо предложение корреспондента.

Ловкий журналист по-своему «обыграл» ответ молодого депутата. В журнале «Viikko» первую страницу занял портрет самого старого депутата Таннера, а на последней красовался портрет самого молодого — Анны-Лийсы Тиексо. Подпись гласила, что редакция пошла ей навстречу, поместив ее фотографию возможно дальше от фотографии Таннера.

Отлично аргументированные, остроумные выступления Анны-Лийсы Тиексо в парламенте, ее предложения о постройке кв дешевых артир для студентов, о повышении заработной платы молодым рабочим, об увеличении числа стипендий студенчеству, об очистке рек Лапландии, чтобы облегчить сплав, об устройстве школы домоводства в общине Инари и школы для лапландской молодежи в Колари, о ремонте дороги Кемиярви — Сало и многие другие, участие в общей работе фракции народных демократов сделали ее имя популярным среди трудящейся молодежи. И в 1955 году очередной съезд избрал Анну-Лийсу Тиексо председателем Союза демократической молодежи Финляндии.

Анна-Лийса — председатель Союза молодежи

Будни Союза демократической молодежи — это борьба с союзами коалиционной, социал-демократической и аграрной молодежи за души молодого поколения. И борьба эта не так уж проста, если вспомнить, что организация сельской молодежи, примыкающая к Аграрному союзу, имеет около 60 тысяч членов.

В июле 1958 года Анна-Лийса Тиексо была в третий раз избрана депутатом парламента.

Я побывал в тех краях, которые она представляет.

И вот вечером, после открытия парламента, мы сидим с ней в хельсинкском кинотеатре, смотрим какую-то пустейшую комедию с участием «секс-бомбы» Брижит Бардо, и беседа наша не имеет никакого отношения к тому, что происходит на экране.

— Лесам южных районов страны грозит истребление. А у нас на севере, в Лапландии, не вырубается и естественный прирост древесины. Перестойные леса гниют на корню, теряют свою ценность, а народ в это время страдает от безработицы. Мы боремся за индустриализацию Лапландии, за постройку там новых предприятий.. Это облегчит положение трудящихся севера.

Потом Анна-Лийса рассказывает об организованном Союзом демократической молодежи празднике в иванов день в Лахти, куда съехались юноши и девушки со всей страны, о том, как этот лахтинский фестиваль помог молодежи принять деятельное участие в предвыборной кампании.

* * *

Встреча с Анной-Лийсой Тиексо представляла для меня еще и дополнительный интерес. Ведь Анна-Лийса — депутат того самого округа, в котором зимой тысяча девятьсот двадцать второго года, за семь лет до ее рождения, происходили события, описанные мною в романе «Мы вернемся, Суоми!».

Каждое народное восстание в Финляндии имеет свое наименование. История оставила память о «Суконной войне» и о «Дубинном восстании» — так назывались народные войны против шведских угнетателей.

Зимой двадцать второго года, взобравшись на груду ящиков с американским шпиком, лесоруб-революционер обратился к народу с речью, которая стала сигналом к восстанию в Заполярье. Поэтому оно и было окрещено «Ляскикапина», по-русски — «Шпиковое восстание».

Много тетрадей исписал я впоследствии в Ухте, в районе Калевалы, записывая рассказы лесорубов, возчиков, сплавщиков — участников этого восстания, собирая материалы для романа «Мы вернемся, Суоми!». Вся тяжкая жизнь этих людей вставала в их рассказах. Блуждание по узким, извилистым лесным дорогам в поисках работы, с топором и лучковой пилой за плечами. Жизнь в темных, тесных бараках или землянках, освещаемых тусклым светом коптилок…

Она снова встала передо мной вечером того дня, зимою прошлого года в Суоми, когда в селе Иоутсиярви, севернее Полярного круга, я разыскал одного из участников восстания, старика лесоруба Пекка Эммеля. Он сидел в своей большой избе и о чем-то беседовал с двумя стариками соседями. Свет керосиновой лампы под потолком не разгонял тьмы, заполнявшей пустую горницу с бревенчатыми стенами. Узнав, что я приехал из Советской России и меня интересуют подробности восстания, Пекка Эммеля взволновался. Воодушевленный воспоминаниями, словно присягая на верность великой идее пролетарского интернационализма, он с гордостью и волнением рассказывал о славных днях зимы двадцать второго года.

Но разве можно вспомнить все сразу в короткой беседе! И Пекка Эммеля обещал прислать мне вдогонку подробное описание тех великих дней, отсвет которых лег на всю его дальнейшую судьбу.

Свое обещание старый лесоруб выполнил.

Когда мы заявились к Эммеля, старик собирался в баню и предложил нам разделить компанию. Но я торопился к Кианто, и мы ограничились одним кофе.

Неподалеку от границы, в лесах, стоит дом старого писателя Илмари Кианто, бытописателя беднейшей части крестьянства. Он прославился уже пятьдесят лет назад своим романом «Красная черта», посвященным первым выборам в сейм.

В «Зимнюю войну», как здесь называют войну 1939—1940 годов, вблизи от Суомусалми, на дороге, у которой стоит а дом Кианто, погибли мои товарищи, талантливые писатели Сергей Диковский и Борис Левин. Мне хотелось побывать в этих печально памятных местах.

Еще в первые дни войны Кианто уехал в столицу, а на дверях своего дома, как рассказывали мне, написал:

«Товарищи красноармейцы, это дом писателя. Я тоже бывал в Москве, не разрушайте мой дом».

За эту надпись Кианто при правительстве Рюти — Таннера отдали под суд, считая, что он пытался войти в частное соглашение с противником.

И старому писателю пришлось пробыть некоторое время в каталажке.

Но еще за сотню с лишним километров до Суомусалми, в Куусамо, мы узнали, что Кианто уже с неделю как уехал в Хельсинки, и дорога к его дому занесена непролазными снегами. Тут-то я пожалел, что не принял приглашения Пекка Эммеля попариться вместе с ним..

Некоторые односельчане называют Эммеля упрямцем. Когда все они на пепелище деревни, сожженной гитлеровцами в дни отступления, возводили дома в новом стиле, он срубил себе традиционную бревенчатую избу. Пусть будет так, как раньше!

Но как тут все переменилось! Раньше здесь были, как говорят в Карелии, версты длинные, но зато узкие. А теперь дороги широкие, хорошие. Раньше лесорубы передвигались пешим порядком, а сейчас по наезженным дорогам катят просторные и удобные автобусы… Правда, с тяжелой моторной пилой не больно-то пешком попутешествуешь… Это тебе не легкая лучковая пила за плечами или кирвас — топор лесоруба с длинной изогнутой рукоятью… И землянок нет. И бараки не те: в стандартных домах, в большой комнате — нары на восемь человек и электрический свет, а у некоторых — даже радио. И все меньше на лесозаготовках встречается лошадей. Их с успехом заменяют тракторы.

Но мы видели, что означает механизация труда в лесу в условиях капитализма. Облегчая физический труд одних, она все время увеличивает число тех, кто остается совсем без работы. Уменьшая время лесозаготовок на две-три недели в году, она увеличивает на эти же две-три недели «сезонную» безработицу тысяч и тысяч людей. Трактор, купленный возчиком в рассрочку на несколько лет, не только приносит дополнительные проценты дохода продавцу, но еще больше связывает «собственника», который изо всех сил бьется теперь, не только чтобы заработать на хлеб насущный, но и чтобы выплатить стоимость машины. И все же большей частью он бывает вынужден расстаться с трактором — тот переходит в собственность акционерного общества, поручившегося за возчика-лесоруба.

— Нет, жизнь раньше была полегче, — мечтательно сказал мне молодой возчик, — Кончил дело — и шагай без забот. Если и закабалился контрактом на валку леса, на сплав, то на один лишь сезон. А там — прощай! Нынче же за каждый шаг страшишься. И по ночам поломки снятся! Опутан трактором на много лет вперед. А без него работы не найти!..

Быть может, перед молодым возчиком прошлое представало в романтической дымке. Но в одном он прав: нынешний возчик и лесоруб (ведь и с моторной пилой, правда в меньшей степени, происходит то же самое) закабален на несколько лет вперед.

И теперь в том, что Пекка Эммеля срубил себе «по-старому» бревенчатую избу и не захотел проводить в избу электричество (мы беседовали с ним при свете керосиновой лампы), я увидел не только упрямство старого человека, нет, он — вольнолюбивый — по-своему чтит те времена, когда при всех трудностях жизни лесоруб, одетый хуже, чем сейчас, все же чувствовал себя посвободнее, не запродавался на много лет вперед.

Пекка Эммеля словно не захотел замечать в лесу ни трактора, ни электричества, ни всех тех изменений, которые принесло время, и думал, что этим остается верен своему старому боевому знамени, но окружающим он стал казаться лишь старым чудаком, а никак не передовым человеком.

— И такие бывают у нас «догматики», — улыбнулся Маркко, когда вечером мы делились впечатлениями от прожитого дня.

И вот теперь — разве это нельзя назвать удачей? — я встретил депутата от того самого округа, где происходило действие «Мы вернемся, Суоми!».

Анна-Лийса совсем недавно прочитала эту книгу и нашла в ней некоторые неточности…

— У вас соловьи поют на таких широтах, где их не бывает!

— В русском издании соловьев уже давно нет, ну, а в рукописи тридцать четвертого года, с которой переводил Ялмар Виртанен, они, к сожалению, пели…

Анна-Лийса рассказывает мне некоторые неизвестные мне детали, чтобы я мог внести их в новое издание романа, выходящее на финском языке.

Я спрашиваю о здоровье ее малышей, она отвечает и, угадывая «подтекст» вопроса, говорит:

— Вас интересуют мои семейные дела? Они и в самом деле получили сейчас общественное звучание. Еще в университете я вышла замуж за студента Аарне Исааксона. Мы — земляки, единомышленники, однокурсники. Когда он окончил университет, на коммунальных выборах в общине Колари, которая граничит со Швецией, в тысяча девятьсот пятьдесят шестом году его выбрали секретарем по социальным делам. А он — шведский подданный.

Это было то время, после всеобщей забастовки, когда буржуазия предприняла очередной поход против коммунистов. Начался шум и на севере: мол, незаконно, чтобы шведский подданный занимал выборную должность в Суоми! Аарне родился здесь, здесь учился, работал, окончил университет. У нас есть немало случаев, когда выборную должность занимают шведские граждане, но если это не коммунист, никто не поднимает шума. По всем нашим законам, когда Аарне подал заявление, ему должны были дать финское гражданство. Но министр внутренних дел отказал в этом, — иронически усмехнулась она. — Отказали и премьер и президент. Ни запрос фракции, ни жалоба в Верховный суд ничего не изменили. И в апреле пятьдесят шестого года, в то самое время, когда я с молодежной делегацией была в Народном Китае, власти выслали моего мужа из Финляндии в Швецию. Так нас разлучили. Дети остались со мной, но по закону они шведские подданные!

Всю эту историю молодая женщина рассказывала мне спокойно, казалось бы безучастно, словно речь шла о чем-то постороннем, а не о ее судьбе. Но за этим ее внешним бесстрастием я слышал с трудом сдерживаемое волнение и горечь.

Я не стал спрашивать у Анны-Лийсы, почему она не последовала за мужем в Швецию. Слишком уж очевидно было, что она не могла пренебречь доверием своих избирателей и отказаться от того, что стало содержанием и смыслом всей ее жизни — от борьбы за дело рабочего класса Финляндии.

— Разве мужчина, женясь на финке, не получает права финского гражданства? — спросил я. — Мне известно несколько случаев, когда женщина, выйдя замуж за финского гражданина, автоматически становилась финской гражданкой.

— Законы писали мужчины. Гражданство дается только по мужу. Женщина таких прав не имеет. Я ведь сказала, что даже мои дети по закону шведские граждане.

Это не первый случай неравенства женщин в Финляндии, которому я был свидетелем. В те дни, когда я был в Суоми, много толковали о женщине, которая, сдав на богословском факультете все положенные для пасторского звания экзамены, захотела стать священнослужителем. Духовные иерархи отказали ей в этом. И теперь, опираясь на конституционный закон о женском равноправии, она через государственный суд добивалась права стать священником. Если суд удовлетворит ее иск, она станет первой женщиной-пастором. Некоторые финки, рассказывая об этом, возмущались: «Все равно в кирку, где пастор — женщина, я никогда не пойду», другие восхищались ее упорством в борьбе «за равноправие». Но и те и другие были удивлены, что мы оставались равнодушными к этому спору, что рассказ об этом любопытном эпизоде нисколько нас не волновал. Зато мы, в свою очередь, удивлялись тому, что нам без тени возмущения сообщали, что женщины здесь получают за равную работу зарплату значительно меньшую, чем мужчины.

И даже женщина-инженер, высокая блондинка, сопровождавшая нас в цехах комбината «Тако», без возмущения, как о чем-то само собой разумеющемся, говорила нам, что она получает зарплаты на 15 процентов меньше, чем ее сменщик-мужчина.

И это в Финляндии, которая по праву гордится тем, что она была первой страной в мире, где женщины получили политическое равноправие.


Кеми.

В лесах и на фермах