НЕКОРОНОВАННАЯ ЦАРИЦА И ЕЕ ПОДДАННЫЕ
На берегу стремительной реки Кеми-йоки в Рованиэми поставлен монумент в честь «лесного бродяги», как называют на севере Суоми лесорубов. Талантливый скульптор Каллио отложил в сторону другие работы, получив заказ на эту скульптуру. Она первая украсила восставшую, как феникс из пепла, столицу Лапландии. Лесоруб с мышцами атлета, склонившийся над срубленной сосной, очищает с нее кору. Глядя на него, я вспоминал и статую лесоруба с прислоненным к ноге топором на улице, ведущей к ратуше в Лахти, и бронзового сплавщика, ловко орудующего своим багром, на бульваре в Котке.
В Хельсинки, на лестнице Финляндского банка, меня, как и каждого посетителя, встретил прекрасный витраж известного художника Риссанена, изображающий весенний сплав. Ловкие, могучие сплавщики баграми направляют тяжелые бревна, плывущие по бурной реке. Солнечные лучи, пройдя через витраж, многоцветными пятнами ложатся на ступени главной лестницы банка.
Через два дня после того, как в Рованиэми я познакомился с изваянным «лесным бродягой», здесь же, за Полярным кругом, в селении Сала, в новой, построенной на месте разрушенной гитлеровцами церкви я увидел заалтарный барельеф скульптора Тукиайнена: рядом с босым Христом, благословляющим ребенка, стоял лесоруб в рабочей робе, в грубых башмаках, с рукавицами и финским ножом — пуукко — у пояса, с пилой в руках.
И на площадях городских, и в банке, и в церкви скульптура и живопись воздают почет лесорубу. Но еще большее, чем в искусстве, место труд лесоруба занимает в экономике страны.
На одной из демонстраций в Хельсинки студенты Политехнического института везли на подводах огромный ствол вековой ели. На коре ее проступали капли душистой и клейкой смолы, к вершине был прикреплен небольшой, перевязанный бечевой пакет. Он символизировал удельный вес всей остальной промышленности Финляндии по сравнению с той, которая основана на лесе, — деревообделочной, целлюлозной, бумажной, мебельной и так далее.
Я не понял, довольны ли будущие инженеры таким положением хозяйства своей страны или хотят его изменить, но ясно было, что эта движущаяся по улицам столицы «овеществленная диаграмма» во многом соответствует действительности.
Да разве, казалось бы, не самой природой предопределено это? Ведь если не считать площади, занятой бесчисленными озерами, то 70 процентов территории Финляндии с ее скалистыми кряжами, бесконечными болотами покрыто лесами. И больше половины из них — это краснолесье, неприхотливый сосновый бор. За сосной идет стрельчатая, влаголюбивая ель.
В народной песне неспроста слово молвится. Не случайна и та последовательность, с которой герой национального финского эпоса — добрый старый Вяйнямёйнен, «вековечный песнопевец», создает зеленый покров земли:
На горах он сеет сосны,
На холмах он сеет ели.
Сеет он по рвам березы,
Ольху — в почве разрыхленной
И черемуху — во влажной,
На местах пониже — иву,
На болотистых — рябину,
На песчаных — можжевельник
И дубы — у рек широких.
Не случайно и то, что на звонкой финской монете вычеканена раскидистая сосна, а ее разлапая хвойная ветка украшает пятисотенную кредитку.
На каждую живую финскую душу приходится пять с лишним гектаров леса. Больше, чем в какой бы то ни было другой стране.
В Лахти архитектор, он же садовод-любитель, угощая меня краснобокими яблоками мичуринского сорта, которые он вырастил в своем саду, улыбаясь, сказал:
— Из всех мичуринских деревьев самое мичуринское растет в Финляндии. Оно приносит нам виноград и груши, ананасы и бананы. Более того — хлеб и нефть. Это дерево — сосна. Ну, и ель, конечно.
В этой шутке много правды. Более чем на три четверти иностранной валюты (в 1957 году, к примеру, 77 процентов) Финляндия получает от вывоза древесины и продукции деревообделочной и бумажно-целлюлозной промышленности.
Когда я понял это, меня перестало удивлять необычное для нас, но постоянное во всех здешних статьях и исследованиях деление отраслей народного хозяйства на коренные две группы — «экспортную» и «промышленность внутреннего рынка».
Сосна и ель связывают финское народное хозяйство с внешним миром.
Не случайно в 1944 году, обращаясь к народу, Паасикиви сказал, что есть только одна сила, способная преодолеть трудности, возникшие перед страной в результате поражения:
— Эта сила — наш собственный труд… Но шансы на успех у нас будут лишь в том случае, если в лесу будет слышен равномерный стук топора и будет осуществляться интенсивная вывозка леса. Пусть помнят об этом все и каждый в отдельности.
Если говорят, что корова — гордость Дании, ее некоронованная царица, а великая княгиня ее — белая беконная свинья, то в Финляндии такая некоронованная царица — сосна, а великая княгиня — ель.
«Лес — база национальной экономики Финляндии». Так даже называется книжка, выпущенная здесь на английском языке, специально для иностранцев. Продукция промышленности, связанной с лесом, дает три четверти стоимости финского экспорта. Можно понять, какую огромную роль в жизни страны играют капиталистические монополии — хозяева этих отраслей промышленности. Очень многое во внешней и внутренней политике Суоми диктуется интересами Центрального союза финской лесной промышленности, Ассоциации владельцев финских лесопилен, Союза финских бумажных фабрик, Финского союза древесной массы, Финского целлюлозного союза.
Все эти названия, по сути дела, анонимное прикрытие тех «двадцати семейств», которым принадлежат предприятия, вырабатывающие 80 процентов всей бумаги, 75 — целлюлозы, 60 процентов картона, 50 процентов фанеры (здесь уже владычествует береза) и т. д. Львиная доля дохода сосредоточивается в сейфах этих монополий, в руках «двадцати семейств».
Это они, Розенлевы и Альстремы, Серлакиусы и Бьернберги, владеют миллионами гектаров финского леса (у одной только фирмы «Кюммене» 400 тысяч гектаров). Это им принадлежат корабли-лесовозы, бороздящие моря и океаны, с их фабрик в Тампере и Пори отправляются в Лондон и Александрию, в Сидней и Гамбург бесконечные рулоны газетной бумаги и тюки целлюлозы. Высокие штабеля досок на лесных биржах у длинных причалов Котки — тоже их собственность.
Ну, а что же остается на долю лесорубов, тех, чьим трудом добыто такое богатство? Ответ на этот вопрос я получил в лесах финской Лапландии.
Теперь Рованиэми осталось позади. Мы пересекаем Полярный круг. Бревенчатый домик. Финский флаг над ним. Ни одного человека не видно, и если бы не надпись на столбе около этого домика, мы бы ничего и не заметили. Зато треугольный дорожный знак, на котором нарисована голова северного оленя, бросается в глаза… Здесь, вблизи от Полярного круга, случается, что олени перебегают дорогу — водитель должен быть осторожен.
Еще в Кеми мы прочитали в газетах обращение ко всем шоферам севера с просьбой о милосердии.
«Если случается, что из-за неловкости этого добродушного, но пугливого животного или по неосторожности водителя олень будет ранен, сломает ногу, — говорилось в этом обращении, — то просьба прикончить его на месте, а не оставлять на дороге или в лесу, где ему все равно не уйти от мучительной смерти».
Но только один раз нашу дорогу перебежала важенка с олененком и скрылась в чаще, да раз вильнула рыжим хвостом лисица и ушла в заснеженный бор.
До чего красиво здесь, на севере, в марте, когда мороз еще в силе, но солнце уже не скупится на свет и приходится жмуриться от нестерпимого блеска снега!
Высокие сосны стремительно тянутся вверх, словно желая достать нависшие над тундрой облака. Их бронзовые стволы запорошены снеговым пухом.
Прямая дорога сбегает вниз, и вот уже разлапые ели протягивают к сугробам у обочин мохнатые, отягощенные снегом ветви.
Снова подъем, и с вершины кряжа видна слева, внизу, широкая ослепительная снежная равнина, за которой высится темно-зеленая зазубренная стена дальнего леса.
У кромки равнины штабелями сложены бревна; другие рядом валяются в беспорядке. Вот и сейчас там работает возчик, сбрасывая с саней — панка-рег — свежесрубленные стволы. Только теперь они уже называются не бревна, не стволы, а «хлысты». Поблизости от панка-рег другие два возчика делают то же, что и первый, только груз свой они привезли из леса на тракторе, который ярко-красным пятном сверкает на льду озера. Да это, оказывается, вовсе и не равнина, а замерзшее озеро, покрытое пушистым снегом. Когда весна разломает лед, всколыхнутся эти штабеля бревен, эти разбросанные тут и там «хлысты» и пойдут по течению, по рекам, озерам — молью. В запанях их будут вязать в кошели, сплачивать в плоты.
На новой гидроэлектростанции Пюхякоски, на реке Оулу, я видел специальный обводный канал, предназначенный для пропуска сплава. Я побывал уже и на строительстве гидростанции на реке Кеми. Там, ниже, два с половиной миллиона кубометров грунта вынуто, чтобы удобнее проходить сплаву. Три километра и триста метров тянется такой канал. По нему весной, толкаясь, поплывут к морю, к заводам Кеми, бревна, которые так небрежно сваливают сейчас с прицепа на лед озера возчики-трактористы.
Весной оживут сплавные речки и реки — этот непрерывный, днем и ночью действующий, созданный самой природой конвейер, из года в год несущий на своей спине груз миллионов бревен. Длина «конвейера» — 40 тысяч километров.
Сплав! О нем здесь и песни поются и романы пишутся. Это время трудной работы и белых ночей, это время весны и цветения.
…Снова уклон. Секретарь окружной организации «Финляндия — СССР» Хейкки Маркко, сидящий за рулем, выключает мотор, и «Победа» идет на холостом ходу. И снова вверх! Вниз!
В увеселительных парках мы такой аттракцион издавна называем «американскими горами», американцы именуют их «русскими». Правильнее же было бы, по-моему, назвать «финскими горами».
— У нас недавно издали постановление, запрещающее останавливать автомобиль на дороге там, где видимость меньше, чем сто метров вперед и сто метров назад. Так вот, уже два месяца мой приятель Эса Виртанен катается без остановки — места такого не найдет, — рассказывает водитель здешнюю шоферскую байку, пристально разглядывая дорогу.
Только поездив по таким дорогам, по этим «финским горам», я понял то, что было не ясно еще несколько дней назад, когда друзья в Пори показывали мне город: почему они с такой нескрываемой гордостью говорили, что он построен на плоском месте, на равнине. «Смотрите, даже эта водонапорная башня, — подчеркивали они, — стоит на взлобке, который не выше двух метров».
И опять дорога взмывает вверх, а навстречу нам по склону, презрев все правила движения, обогнав трактор с прицепом, на который нагружены бревна, идет грузовик с раскряжеванными «хлыстами».
— И трактор этот, да и все другие здесь принадлежат не государству, как у вас, не акционерным обществам, а самим лесорубам-возчикам, — говорит мне сидящий за рулем товарищ.
Тракторы принадлежат рабочим! Это интересно.
На помощь «лесным бродягам», как называют лесорубов здесь, на севере, пришла техника. Думалось, что развитие ее во многом раскрепощает и тех, чей труд — основа богатства страны — оплачивался ранее хуже, чем в любой другой отрасли хозяйства.
Вот почему, догнав трактор, возвращающийся с берега озера с уже опорожненным прицепом, мы остановились рядом с ним. Рабочий день склонялся к концу, и возчики охотно вступили в беседу.
Да, трактор действительно принадлежит одному из них. Стоит он дорого — 450 тысяч марок. Впрочем, столько он стоил осенью, до девальвации. Теперь цена его возросла.
— Но откуда у вас взялась такая сумма?!
— Да ниоткуда не взялась. Купили в рассрочку на пять лет. Выплачена пока лишь малая часть, и за кредит надо платить проценты, которые составляют десятую часть цены. Они прибавляются к стоимости машины, так что в итоге трактор обходится уже на четыреста пятьдесят, а в пятьсот тысяч марок. Кроме обычной прибыли, продавец получит от десяти возчиков, как бы в подарок, один трактор.
Из разговора выясняется: чтобы получить трактор в кредит, требуется поручительство человека, чье имущество стоит не меньше, чем трактор.
— Так в нашей деревне и было. За меня поручился мой сосед. А я сам, под залог моего дома, поручился за другого соседа. Бывает, что во всей деревне поручились все один за другого — круговая порука. Теперь мы все со своими потрохами в кармане у акционерного общества, торгующего тракторами. Ему и проценты надо платить и очередные взносы. А не выплатишь — заберут обратно машину, и баста!
Иногда поручительство дает лесопромышленная фирма, но тогда при неустойке трактор становится ее собственностью.
Горючее возчик покупает на свои деньги. Ремонтирует трактор тоже сам. И никто ему ломаного пенни за ремонт не платит. Наоборот, если поломка сложная и надо пригласить слесаря-специалиста, возчик сам должен платить из своих заработков.
Двое из возчиков, работающих на тракторе, зарабатывают вместе самое большее 5500 марок в день.
— Если все нормально и не ходишь без работы, то, конечно, за пять лет можно выплатить стоимость машины, — говорит наш новый знакомый, потом с усмешкой добавляет: — Но к тому времени она уже настолько износится, что самый раз покупать новую и снова залезать в долги.
Тут же оба возчика и еще двое других, догнавших нас на своем тракторе, начинают вспоминать о том, что в конце двадцатых годов с тракторами было полегче. Их приобретали акционерные общества, которые вели лесозаготовки, а трактористы были при машине, на службе. Но потом акционеры сообразили, что возиться с тракторами хлопотливо, надо оплачивать ремонт, простои и так далее. Решили снять эту обузу со «слабых» плеч «двадцати семейств» и взвалить на выносливую спину лесоруба.
Фирмам оставлялись лишь доходы, которые при таком обороте дела возрастали. Обогащая и без того богатых предпринимателей, трактор обездоливает широкие массы.
…После того что узнал, этот сверкающий лаком трактор уже не стал казаться мне таким красивым. Он был не столько кормильцем, сколько пауком-кровососом, с помощью которого возчиков опутывала паутина неоплатных долгов и процентов.
Из леса трактор раскинул паутину по всей стране. Еще не так давно в лесу работало свыше 200 тысяч человек, в большинстве сезонники-крестьяне…
Двести тысяч крестьянских семейств в Финляндии владеют участками, меньшими, чем по пять гектаров. Чтобы как-то просуществовать, малоземельные крестьяне, оставляя дома жен и детей, вынуждены искать зимой дополнительный заработок. Однако трактор властно перекрывает им дорогу в лес.
Из года в год растут заготовки, но рабочих в лесу становится все меньше.
В 1957 году, к примеру, заготовили леса на 12 процентов больше, чем в прошлом году, в то время как число рабочих сократилось на 8 процентов.
Безработица среди лесных рабочих увеличивается, одновременно подрывая и мелкое крестьянское хозяйство.
И еще одно.
Переехав границу Финляндии, глядя из окна вагона, я с удивлением увидел в тендерах паровозов многих товарных поездов березовые дрова.
Оказывается, чтобы хоть немного уменьшить безработицу в лесу, государственным железным дорогам было предложено дополнительно использовать на топливо для паровозов 200 тысяч кубометров дров. Так прогресс техники в лесу своеобразными путями приводит здесь к регрессу на железных дорогах.
Вдали от селений, недалеко от Полярного круга, на лесной дороге, ведущей в Куусамо, стоит одинокий красный домик. Это буфет-кафе, где обычно подкрепляются бродячие лесорубы и случайные проезжие. Здесь остановились и мы.
Выбор закусок был довольно скуден. Полная женщина, хозяйничавшая за буфетной стойкой, не так уж расторопна. Да особой поворотливости тут и не требовалось. В единственной большой комнате, где расставлено пять столиков, покрытых клеенкой, только за одним сидели двое людей и медленно, словно нехотя, спорили. Перед каждым из них лежал клеенчатый кисет. Пилы их прислонены к стене, у вешалки, на которой покоились головные уборы — суконная клетчатая кепка и шапка с опускающимся на уши меховым околышем и кожаным верхом, называемая у нас «финкой». Прав был Матти Поутваара, замечательный фотограф-художник, сказавший, что лесорубы на севере Финляндии отличаются двумя свойствами — любовью к природе и к шапкам, давно вышедшим из моды.
Раньше, в городских ресторанах, читая меню, я порой не знал, на чем остановиться из-за диковинных названий финских блюд. Здесь, в этом придорожном буфете, выбирать не приходилось. Крутые яйца или яичница, бутерброд с колбасой или сыром — вот и все.
— Нет, как ни крути, а надо разрешить вывозить за границу круглый лес, «хлысты»! — говорил лесоруб в клетчатой ковбойке, с подтяжками навыпуск.
— А мне наплевать, разрешат это или нет, — отвечал второй, энергично разрезая ножом яичницу на сковороде. Лицо его обрамлено рыжей шкиперской бородкой. — И тебе будет наплевать на это, когда ты продашь свою землю.
Еще совсем недавно смысл этого разговора остался бы для меня за семью печатями. Но теперь я прислушивался к нему с особым вниманием.
— Говорят, — продолжал бубнить, набивая трубку, человек в ковбойке, — что невыгодно продавать сырье, что гораздо больше страна получает валюты за обработанную древесину. Ну, а мне из их валюты и пенни ломаного не достается!
— На капиталистов мне наплевать, — сказал второй. — Я социал-демократ и подхожу к вопросу с другой стороны. Если круглый лес вывозить прямо за границу, то можно лишить заработка на лесопилках многих финских рабочих. Нет, твоя песенка спета. Мелкое земледелие обречено.
— Нет, как ты там ни верти, — упорствовал первый, уминая большим пальцем табак в трубке, — а надо разрешить вывоз круглого леса.
Он и слушать не хотел никаких возражений.
Круглый лес — стволы деревьев с обрубленными ветками — это и в самом деле необработанное сырье. И по любому элементарному учебнику политэкономии выходило, что государство правильно делает, запрещая вывоз за границу необработанного леса и покровительствуя экспорту пиломатериалов и изделий деревообрабатывающей промышленности.
Но почему же тогда «народные демократы», казалось, были согласны с лесорубом в ковбойке, с этим крестьянином-сезонником? Почему в их предвыборной программе выдвинуто и такое требование?
Жизнь, очевидно, сложнее элементарных истин.
Значение и смысл этого требования в дни моего путешествия по Финляндии постепенно раскрывались и передо мной.
В 1955 году я видел в Финляндии «типическое», как нам тогда сказали, для страны крестьянское хозяйство. Хутор вблизи от Хямеенлинна. На ферме, на полях и лугах этого хозяйства, площадь которого была свыше двухсот гектаров, не считая семьи самого фермера, работало восемь батраков. Кроме лугов и пахотной земли, хозяин владел пятьюдесятью гектарами леса.
Это было около трех лет назад. Теперь же я познакомился с более характерными для Финляндии крестьянскими хозяйствами. В частности с теми, которые дают возможность их владельцам существовать без отхожего промысла, но в то же время и без найма батрака.
В одном таком хозяйстве, на хуторе, расположенном на дороге из Турку в Раума, крестьянин Аймо Метсяранта владел десятью гектарами земли и пятью гектарами леса. В другом, в Венокоски, что вблизи от дороги, ведущей из Вааса в Лапуа, крестьянину Якко Кааппа принадлежало четырнадцать гектаров посевной площади и шестьдесят гектаров леса.
И в том кулацком хозяйстве, где я побывал в прошлый приезд, и в этих двух, и, как я потом убедился, в тысячах других более мелких общим было то, что наряду с пашней и лугами крестьяне владеют и лесом.
Государству принадлежит около трети всех лесов — главным образом в северных районах, — а крестьяне владеют примерно 60 процентами лесов Суоми.
На севере ведутся сплошные рубки, и все же не вырубается даже естественный прирост. В более южных лесах проводятся главным образом выборочная рубка и «рубка ухода». Там налажен тщательный общественный контроль за тем, чтобы лес хищнически не истребляли.
Всюду, где бы я ни был, на севере или на юге, на востоке или на западе Финляндии, лес если не сплошной стеной подступает к дороге, то синеватой зубчатой стеной окаймляет горизонт за дальними полями, высится на другом берегу озера, сосновой рощицей стоит позади хутора, березняком шумит в лощинке.
Сосновая колыбель качает новорожденного финна, и гроб его — домовина — сшит из сосны. О лесе и песни поются, и сказки сказываются. Всю жизнь финского крестьянина сопровождает лес: летним шумом раскидистых крон, в доме — сосновыми плошками и бадьями, треском еловых поленьев в печи зимой, березовыми вениками в бане. Когда крестьянин хочет выпить, он невольно вспоминает о сосне. Ведь спирт здесь добывается из дерева, и самый плохой сорт водки не случайно называется «сучок».
И когда лесорубы и крестьяне подымают свой голос в борьбе за мир, они также вспоминают о сосне.
Огромная, раскидистая сосна росла на хуторе Хепомяки, неподалеку от Хельсинки. Это была самая большая сосна во всей губернии Уусимаа. Хуторяне гордились ею. Но когда в Хельсинки заседала Всемирная Ассамблея Мира, они срубили сосну и прислали ее в подарок Ассамблее.
В просторном зале Мессухалле — дома, сооруженного специально для выставок и народных собраний, — сосну водрузили над трибуной. Своей хвойной кроной она осеняла президиум.
Это была «Сосна мира».
А когда работа Ассамблеи заканчивалась, сосну распилили на маленькие кусочки и роздали делегатам на память о финских борцах за мир.
В Москве, на письменном столе профессора биолога Ивана Евдокимовича Глущенко, делегата Ассамблеи, я впервые увидел этот бережно хранимый, аккуратный сосновый брусочек — малую часть знаменитой сосны-великана из Хепомяки.
К старой символике присоединилась новая. «Сосна мира» у финских лесорубов «на севере диком» не стоит одиноко, а по-новому перекликается с «Пальмой мира» в странах палимого солнцем юга.
Но лес нужен земледельцу не для символики и не только для повседневного обихода.
— Для меня лес — как сберегательная касса, — объяснял мне один крестьянин. — Я берегу на черный день: вдруг в дождливое лето вымокнут посевы или ранние заморозки погубят урожай…
— На деньги, полученные от продажи леса, я выкупил долю жены в хозяйстве ее сестры, — рассказывал мне другой, Метсяранта.
Один крестьянин продает лес, когда ему надо приобрести трактор, а другой — когда после раздела с братом должен был построить себе новый дом. Правда, если Метсяранта сам рубил лес, то Кааппа продал участки «на свод». В его новом доме, выстроенном частью в кредит, частью на деньги, вырученные за лес, мы и вели с ним беседу о сельском хозяйстве, вспоминали о войне, обменивались мыслями о жизни и литературе.
Крестьянина с меньшим земельным наделом, чем Кааппа или Метсяранта, в те годы, когда из-за безработицы особенно туго с отхожим промыслом, лес должен выручить, спасти от голодовки. Но как раз в годы безработицы резко падают цены на лес.
Узнав, что земледельцам принадлежит 60 процентов лесов, можно подумать, что лесообрабатывающая промышленность зависит от них. На самом же деле — наоборот, земледельцы зависят от лесопромышленников, которые и добились закона, запрещающего вывоз круглого леса.
Объединенные в акционерные общества, в союзы и т. п., владельцы деревообрабатывающих предприятий диктуют цены на лес крестьянам-поставщикам. Этим податься некуда. И всю выгоду от того, что вывозится не сырье, а полуфабрикаты и фабрикаты, получают монополии.
Прав был тот спорщик в ковбойке, который настойчиво твердил: «А мне из их валюты и ломаного пенни не досталось».
В первые годы после войны вывоз круглого леса был разрешен. Мелкие предприниматели и кооперативные товарищества вывозили его тогда в небольшом количестве. Однако даже этого оказалось достаточно для того, чтобы крестьянам, владельцам небольших участков леса, дышалось легче, чтобы были несколько ограничены непомерные аппетиты монополистов.
После некоторого «оцепенения», охватившего их вслед за военным поражением, «двадцать семейств» повели наступление на завоевания трудящихся. Путем парламентских интриг и сделок им удалось вывести из правительства народных демократов, а затем среди прочих «реформ» они сразу же провели и закон, запрещающий вывоз круглого леса.
Теперь монополистам уже могли рассчитывать не только на свои 1,5 миллиона гектаров леса и на 6700 тысяч гектаров государственных угодий, но и на 13 миллионов гектаров крестьянских лесов. Связанные этим законом по рукам и ногам, крестьяне были выданы на милость «победителей» — монополий.
Так постепенно в дни путешествия по лесным дорогам Финляндии передо мной раскрывался смысл требования народных демократов: разрешить вывоз круглого леса!
Теперь я понимал, почему в Союзе мелких земледельцев, входящих в Демократический союз народа Финляндии, насчитывается сейчас 70 тысяч человек, и спор двух лесорубов для меня уже не оставался разговором за семью печатями. Я понимал, что лесной паук оплетает своей липкой паутиной не только тех, кто работает в лесу, но и тех, кто никогда даже не помышлял об этом, целиком отдавая себя полю в ферме.
Хозяин буфета пришел с охоты, снял с плеча ружье. Ягдташ его был пуст. Может быть, поэтому он, не задерживаясь в комнате, пошел во двор колоть дрова. Он-то и объяснил нам, как лучше проехать к месту, где сегодня происходило традиционное клеймение оленей.
Мы покинули буфет вблизи от Полярного круга. Двое лесорубов по-прежнему сидели за столом — торопиться им, видно, было некуда — и спорили о круглом лесе.
В Лахти, в кабинете, где директор мебельного комбината «Аско» принимает посетителей, стоит небольшая скульптура лесоруба. Перед тем как нам отправиться в цехи, директор за круглым столом знакомит нас с историей предприятий этого мебельного Форда.
— У нас самая большая мебельная фабрика Скандинавии, — рассказывает он. — Мы выпускаем сто пятьдесят моделей мебели. Из них ежегодно обновляем сорок. Основа финской мебели — береза. И лишь сверху, если нужно, мы облицовываем ее разными видами фанеры более дорогих сортов.
«Аско» покупает у государства на корню большие массивы леса и собственными силами ведет лесозаготовки. Ему принадлежат лесопилки, фанерная фабрика, резиновый завод. Металлические изделия, необходимые для мебели — пружины, каркасы и т. д., — также изготовляются на специальном предприятии этой фирмы. Она же издает и свой «мебельный» журнал. По всей стране разбросана сеть больших магазинов «Аско». На ее предприятиях, запятых непосредственно производством мебели, сейчас работают 1150 человек.
Я забыл спросить директора, входят ли в это число работающих на комбинате и шесть архитекторов по мебели — «интерьерщиков».
— Нет, «Аско» не сокращенное название фирмы, а фамилия владельца, — отвечает на мой вопрос директор. — Правда, для удобства налогообложения и прочих формальностей считается, что предприятия принадлежат акционерному обществу, но акции-то все в руках членов одной семьи.
Слушая объяснения этого почтенного и доброжелательного господина, я вспомнил утверждение, вычитанное в брошюре, изданной Управлением пенсионного обеспечения, о том, что «в стране почти не имеется действительно богатых людей, но в то же время количество бедняков весьма невелико». Впрочем, утверждение о том, что в Финляндии нет «действительно богатых людей», проникло даже в учебники. Такой «сглаживающей острые углы» пропаганде способствует и тот факт, что, в отличие от «Аско», почти все капиталы здесь обычно скрываются под анонимными, символическими и прочими фирменными марками.
Словно поняв, о чем я думаю, директор стал объяснять, что сам Аско — человек труда, что он пришел из деревни «простым столяром» и начал «дело» с маленькой кустарной мастерской, Но, с одной стороны, талант, а с другой — везение сделали его лидером целой отрасли промышленности.
Когда я поделился своими впечатлениями от этой беседы с одним финским журналистом, он с гордостью сказал:
— Да, богатство у нас не в чести. У нас труд славен. Разве вы видели где-нибудь монумент банкиру или, скажем, миллионеру, директору акционерного общества? Даже перед Финляндским банком поставлен памятник нашему философу Снельману. Самые богатые у нас как бы стесняются богатства и предпочитают не выставлять свои имена в названиях фирм… Монументов же в честь труда сколько угодно, начиная хотя бы с трех знаменитых кузнецов перед универмагом Стокмана в Хельсинки.
В огромной прекрасной фреске, написанной за алтарем новой церкви в Рованиэми, художник Ленарт Сегерстроле среди праведников, изображенных на фоне северного сияния, поместил рабочего в синем комбинезоне, с лопатой в руках.
Казалось бы, журналист прав!
Но, воздавая почет труду «вообще», в том числе и труду лесоруба, огромные суммы из национального достояния государство «дарит» не ему, не сплавщикам, изображенным на витринах Финляндского банка, а тем, которые «не в чести», — банкирам, миллионерам, директорам акционерных обществ.
— Конечно, нельзя открыто и просто сунуть в сейфы монополий принадлежащие народу миллиарды, — разъяснял мне в Хельсинки суть дела знакомый депутат эдускунта. — В прессе и парламенте этот акт назывался «неотложной помощью экспортной промышленности», «приведением международного курса марки в соответствие с ее действительной стоимостью»…
Речь шла о девальвации марки, проведенной осенью 1957 года.
— Но как же девальвация может обогатить экспортеров?
— А вот как! В международных валютных расчетах курс марки снизили на тридцать девять процентов. Если раньше за определенное количество бумаги или целлюлозы экспортер получал фунт стерлингов, или шестьсот сорок марок, то с сентября за эту же бумагу или целлюлозу он получает тот же фунт стерлингов, но фунт-то стоит уже девятьсот марок. На двести пятьдесят марок больше! А внутри страны цены на лес и целлюлозу не возросли… Так и получается, что прибавка в десятки миллиардов марок идет в карман экспортеров.
— Но ведь тогда должны подняться цены на товары, ввозимые из-за границы?
— Да! Но за импортные товары будет расплачиваться население, те, кто их покупает, а не промышленники-экспортеры. Это во-первых. А во-вторых, мы вывозим в последние годы больше, чем ввозим. Наконец, в-третьих, из-за кризиса сбыта и острой конкуренции на мировом рынке цены на товары, которые мы покупаем, почти не повысились. Случайно создалась выгодная конъюнктура.
И, словно подытоживая разговор, депутат добавил:
— Нашей буржуазии всегда так везет! Можно подумать, она родилась в рубашке.
Поднимаемся по широким гранитным ступеням парламента. Около дверей, ведущих на хоры для публики, уже собралась толпа. Люди разных сословий, возрастов, званий. Народу больше, чем всегда: стало известно, что премьер-министр и лидеры почти всех фракций высказались против трансляций прений по радио, как это бывает обычно.
Раскрываются двери, и словно наперегонки люди устремляются по витой лестнице на хоры. Как только заполнятся все места, служители закроют двери на хоры, и никто уже не проникнет в зал, украшенный символическими статуями работы Вяйне Аалтонена. Четыре позолоченные мужские фигуры, стоящие в нише в полукружье высокой стены за президиумом, должны обозначать Пионера, Умственный труд, Веру и Жнеца. Они обращены лицом к депутатам. Между ними, посредине, пятая фигура, женская, — символизирует Будущее. Золотистые кудри ее спускаются ниже плеч. Статуя поставлена спиной к залу, и на руках ее младенец, который взмахом ручонки приветствует депутатов.
— Она отвернулась, чтобы не смущать своей наготой почтенных депутатов? — спросил я.
— Нет! Ей просто совестно смотреть на легковерных, которые верят речам больше, чем делам, — отвечает мой спутник.
Проходят одна-две минуты — и все места заняты. Публика устраивается поудобнее — снимают пальто и шубы, разматывают шарфы. Кепки, шляпы, фуражки сняты при входе.
Заседание открывается в назначенное время. На холеном лице председателя сейма Фагерхольма, бывшего парикмахера, а ныне директора акционерного общества государственной алкогольной монополии, поблескивают стекла очков.
Выступает премьер-министр «правительства чиновников» — недавний директор банка — фон Фианд.
Он отвечает на запрос фракции народных демократов, которые считают, что из-за политики, проводимой правительством, положение трудящихся непрерывно ухудшается, число безработных растет, а развитие производства замедляется.
Фианд утверждает, что правительство ведет правильную политику, девальвация была нужна, только с ее помощью можно прекратить регламентацию внешней торговли и перейти к «нормальному порядку», к либерализации торговли, под которой он подразумевает свободу внешней торговли, ее подчинение стихии коммерческой конкуренции.
Наконец он сообщает — и это «гвоздь» сегодняшнего заседания, — что вчера в Вашингтоне подписано соглашение о займе. Соединенные Штаты предоставляют Финляндии заем в 4,5 миллиарда марок. И хотя заем дается в финских марках, которые скопились у правительства США в результате финских закупок, Фианд считает его очень выгодным. Срок займа — сорок лет. 3 процента годовых. Таких льготных условий Америка в последние годы никому не предоставляла.
Послушать премьера — так может сложиться впечатление о широком жесте богатого «американского дядюшки». Вполне в духе распространяемой кое-кем здесь легенды: «Финляндия — лемпилапси — любимый ребенок Соединенных Штатов».
Однако в прениях выясняются истинные истоки такого вашингтонского «великодушия». Приводятся цифры: за каждую тонну целлюлозы Финляндия получила из Советского Союза 6639 килограммов каменного угля, а из США — 4912. И так дело обстоит не только с углем.
На трибуне депутат трудящихся Хельсинки, инженер Энне. Он говорит:
— Было бы интересно услышать объяснения премьер-министра или министра торговли и промышленности о том, почему, за совершенно малыми исключениями, продукция нашей деревообрабатывающей промышленности продается Соединенным Штатам дешевле тех цен, которые сложились на мировом рынке?
Это не голословное утверждение. Цифры, которые приводит Энне, неопровержимы. Оказывается, в некоторые годы цены на целлюлозу и бумагу, которые Финляндия продавала Соединенным Штатам, были на 44 процента ниже мировых. Газетную бумагу в 1956 году Соединенные Штаты покупали на 19,4 процента дешевле, чем другие страны. За пять лет американским капиталистам было подарено таким путем около 12,5 миллиарда марок.
— Это втрое больше того, что мы получаем в заем! — с удивлением произносит сосед.
— Так кто же «добрый дядюшка»? Американец или финн? — с усмешкой спрашивает его мой спутник, финский поэт, и начинает шепотом переводить мне, что говорят на трибуне.
Соседи шикают:
— Не мешайте!
Инженер Энне, народный демократ, говорит тихо, но слышно каждое его слово. Каждая цифра, каждый факт, — а ими так богато выступление, — бьют в цель. Его слушают затаив дыхание, хотя после выступлений лидеров сеймовских фракций уже заранее известно, что на завтрашнем заседании предложение народных демократов будет провалено — сработает «машина голосования».
Кстати, «машина голосования» здесь не только образ, а техническое обозначение. На пюпитре перед каждым депутатом три кнопки разных цветов. Нажимая одну из них, депутат голосует «за», нажимая другую — «против» третью — «воздержался». Электрическая машина очень быстро подсчитывает, и на экранах, расположенных с обеих сторон президиума, зажигаются цифры — результат голосования.
— Могут ли господа министры объяснить, — спрашивает депутат Энне, — почему они так поступали? Во всяком случае, не потому, что товары из Соединенных Штатов шли к нам также по ценам ниже мировых. Причина иная. Не в том ли дело, что по политическим соображениям поставщикам предполагалось продавать в США подешевле, чем в другие страны? Или же это обусловлено займами, полученными нами в Америке?
Этот вопрос на заседании парламента ответа не получил.
— Факты показывают, — говорит в заключение Энне, — что социалистические страны — очень выгодные компаньоны для нас. В этом направлении и следовало бы развивать внешнюю торговлю. Однако эту полезную для нас торгово-политическую ориентацию приемлют далеко не все круги и в том числе власти, ведающие внешней торговлей. Факты показывают, что проводившаяся политика внешней торговли в ее ориентации часто не отвечала нашим национальным интересам…
Как я сказал, прения на этот раз не транслировались по радио. Из десятков газет только одна («Кансан уутисет») кратко изложила содержание речи Энне. И поэтому многие финны, в том числе лесорубы и рабочие бумажных и целлюлозных фабрик, толком не знают и по сей день считают, что их родина получила «подарок» от доброго «американского дядюшки». Они бы очень удивились, узнав, что на самом деле этот богатый «американский дядюшка» изрядно поживился за счет бедных финских «племянников», добывающих себе и миру «зеленое золото».
Куопио — Хельсинки.
ХОЗЯЕВА И ТЕНИ ХОЗЯЕВ
Дорога, по которой нас мчит машина, — это коридор, прорубленный в густом сосновом лесу. То и дело за высокими бронзовыми стволами засинеет, заголубеет или сверкнет свинцовым блеском озеро. Другое… Третье… Но вот озеро слева закрылось скалой. Справа от машины тоже гранитная стена. Здесь дорога динамитом прорвана в камне. Нелегкий этот труд, но зато уж и покрытие надежное, вечное. Мы в губернии Хяме, в центральной Финляндии.
«Финляндия — это та самая страна, где, по свидетельству Пушкина, жила злая волшебница Наина и добрый волшебник Финн. Финн долго боролся с Наиной, но потом махнул рукой и уехал в Швейцарию доить симментальских коров. Наина осталась одна, и сколько она делает всяких пакостей своему отечеству, — этого ни в сказке сказать, ни пером описать. Наводит тучи, из которых, в продолжение целых месяцев, льют дожди; наполняет страну ветрами, наворачивает камни на камни, зарывает деревни на восемь месяцев в снега…» — писал Салтыков-Щедрин, свидетельствуя, что такой климат, как в Суоми, может быть только делом рук злой волшебницы. Но, возможно, поэтому и есть в этих диких пейзажах свое неповторимое волшебное очарование… Озера и потоки. Среди скал, поросших хвойным лесом, — лоскуты удобной земли. И всюду навалены мшистые камни. Ландшафт, про который финны говорят: «Тут сам черт в бабки играл».
То тут, то там виднеются пашни. Они зажаты между лесами, между озерами и поросшей мелким кустарником заболотью.
Земледелие здесь рождалось буквально в огне. На лесных пожогах. Пустили на дремучий лес огонь — пал. Прошел он, и огневище быстро распахали, а то и просто «перелопатили» мотыгой побыстрее, чтобы ветер не успел рассеять золу — удобрение.
Немало хозяйств возникло потом и на привозной земле! На парусных лайбах издалека привозили землю, расстилали ее на каменистой площадке и засевали.
Но даже и на вязкой, болотистой земле столько занесенных сюда великими ледниками камней, валунов больших и маленьких, что сразу от них не избавишься, не очистишь пашню. Из года в год, поколениями, крестьяне убирали их чуть ли не из-под лемеха, спасая плуг, и относили к краю пашни. Вот и образовались эти валообразные каменные гряды — «каменные заборы», отделяющие землю одного хозяина от соседской.
И повсюду поля разрезают длинные полоски, которые издали кажутся межами. А подъедешь поближе — увидишь: это осушительные канавки. Без них финский крестьянин урожая не соберет.
Слитком уж много тут влаги.
Поздней весной и в конце лета ранние заморозки часто уничтожают плоды терпеливого труда. А нередко в недели уборки зачастит дождь — и все погниет.
Если немало пришлось потрудиться, чтобы исправить промахи ангела и соединить озера шлюзами и каналами, то сколько же нужно было пролить пота, избавляясь от пакостей нечистой силы — Наины, творившей здесь и климат и землю!
Нет, нелегко давалось финнам земледелие.
Да и финская деревня для нашего глаза вовсе и не похожа на деревню. Это не строй домов, вытянувшихся вдоль улицы, с приусадебными участками позади, а хутор. Деревянный, ярко выкрашенный дом с группой построек около него — баней, коровником, чаще всего сложенными из булыжника или гранитных глыб, скрепленных цементом, дощатый темно-красный сарай, амбар.
Глядишь на карту — здесь обозначена деревня. А где она? Нет ни деревни, ни села, а несколько хуторов. И сразу даже не скажешь, много их или мало, — ведь каждый расположен в отдалении от другого метров на триста — пятьсот, а то и на полтора километра.
Однако эта разобщенность продиктована не свойствами финского характера, не финским «менталитетом», как теперь сказали бы здесь, а характером земли, удобные лоскутки которой отделены друг от друга болотами, скалистыми кряжами, лесом.
— Но скудость земли была тут не только несчастьем, — говорит мой спутник. — Из-за нее финский крестьянин оставался свободным. Тут никогда не было крепостного права. Феодалы обзаводились крепостными охотнее там, где обработка почвы, покрывая личные потребности землевладельца, оставляла больше продуктов в распоряжение помещика.
Не знаю, правильно ли такое объяснение, но нынче и на этой почве финны сумели добиться высоких урожаев, и сейчас в среднем урожай по всей стране достигает 17 центнеров пшеницы с гектара.
Стороннему наблюдателю финн казался «угрюмым пасынком природы». И в самом деле — сурова она. И не переменишь ее, не переспоришь, не переупрямишь, — надо суметь исподволь и самый норов ее приспособить к делу.
В Средней Европе, где нет ранних заморозков, для того чтобы поспел ячмень, требуется 18 недель. В северной же Финляндии короткое северное лето славится белыми ночами и обилием солнечного света, для созревания нужен меньший срок: ведь ту стадию развития, которая требует света, ячмень проходит несравненно быстрее. Пользуясь этим, финские крестьяне вывели сорта, вызревающие за 12 недель.
Человек здесь, как и всюду, сотворил нужные сорта растений, он своими руками сотворил и почву, — но самый способ создания ее формировал и характер человека: настойчивость, переходящую порой в упрямство, расчетливость и неистощимое трудолюбие. Именно эти свойства, вместе со страстной любовью к своей земле, и стали второй натурой финского народа. Глядя на эти озера и перелески, отделяющие починок от починка, болота, скалы, начинаешь понимать, почему так распространено у нас мнение об угрюмости финнов, их нелюдимости, мрачности. Но это мнение, как я неоднократно убеждался, грешит по меньшей мере «неточностью».
Правда, оно идет и от финской литературы, которая, начиная от Алексиса Киви и до Майю Лассила, может быть, больше чем кто бы то ни было осмеивала недостатки бытующего здесь характера — несговорчивость, упорство, ставшее упрямством, бичевала идиотизм хуторской жизни.
Это говорливые острословы, уроженцы области Саво, придумали и пустили в обращение десятки, сотни рассказов про молчаливость уроженцев провинции Хяме — вроде истории о немом сыне.
Родился у крестьянина в Хяме немой сын. Горевали родители, что он и слова молвить не может, но ничего не поделаешь, судьба. Так он рос до четырнадцати лет, когда отец взял его с собой на сенокос. С утра они вдвоем трудились на солнцепеке, а крынка с пиймя[3] стояла в прохладном местечке, в ямке под кустом. Настало время полдничать. Достал отец кувшин и начал пить. Пьет, пьет, а сын с него глаз не сводит. Уже запрокинул голову отец — все напиться не может…
— Так ты, пожалуй, мне ничего не оставишь, — вдруг сказал сын.
Отец от удивления окаменел.
— Так ты, оказывается, не немой! Почему ж до сих пор все молчал, слова не промолвил?
— А так, надобности не было. Чего попусту слова тратить! — отвечал сын…
И вот с легкой руки уроженцев Саво пошли гулять такие рассказы по всей стране, перешли границу, и всюду стали отождествлять всех финнов с уроженцами одной лишь области Хяме.
Хямеляйнены, со своей стороны, сложили немало историй про многословных остроумцев саволяйненов, что, в свою очередь, доказывает, что вовсе они не такие уж молчаливые, какими их изображают уроженцы соседней губернии.
В самом деле, трудно назвать молчаливым депутата парламента от крупнейшего центра Хяме — Тампере. Председатель Фагерхольм лишил слова этого депутата, но тот не оставил трибуну и продолжал говорить.
Тогда выключили освещение, но и в темном зале продолжала звучать горячая речь депутата.
Председатель закрыл заседание, покинул свое место, а оратор с трибуны продолжал свое слово.
Правда, уж очень важный был вопрос — о пособии на детей, на которое посягал правительственный законопроект, — но, во всяком случае, этот факт свидетельствует скорее, если хотите, об упрямстве, упорстве, настойчивости, но никак не о молчаливости хямеляйненов.
Но если начать пересказывать все истории про саволяйненов и хямеляйненов, услышанные мною на дорогах Финляндии, так ведь и книге конца не будет…
…У самого шоссе, там, где от него ответвляется бегущая в сторону узкая дорога, пестрой толпой на коротких, низких подставках-штакетинах стоит десятка полтора почтовых ящиков — красных, синих, желтых, голубых, лиловых. Чтобы облегчить труд почтальона, хутора, расположенные на этой непроезжей для машины тропе, выставили свои почтовые ящики к обочине шоссе.
— Что это за бидон у дороги?
Через полкилометра на невысоком дощатом помосте другой, такой же большой бидон. А потом еще и еще. И так они, выстроившись на разных дистанциях, сопровождали автобус, как верстовые столбы, с той только разницей, что бидоны стояли у обочин по обеим сторонам лесной дороги.
Крестьяне вывозят сюда бидоны с молоком и оставляют их. В определенный час по дороге проезжает грузовик молочного завода, сгружает опорожненный, вчерашний бидон и забирает с собой полный…
На некоторых помостах, где стояли бидоны, надпись «Валио».
Маленький пастушонок в огромных лаптях, изо всех сил раздувая щеки, играющий на берестяном рожке, — эту идиллическую марку «Валио» хорошо знают и за рубежами Суоми. С помостов «Валио» молоко идет на маслозаводы этого акционерного общества, основного в стране по переработке и сбыту молочной продукции.
Другие помосты принадлежат местным кооперативным маслозаводам.
Бидоны, выставленные у обочины, наводят пассажиров автобуса на беседу о честности, об особенностях финского сельского хозяйства.
В сознании людей моего поколения укоренилось представление о Финляндии как о стране, где крестьянство и сельское хозяйство играют господствующую роль и в жизни и в экономике.
Еще не так давно старое, сложившееся перед Октябрьской революцией представление было правильным: в 1936 году в сельском хозяйстве было занято шесть человек из десяти. В сороковом году — пять, то есть половина. А сейчас уже доходами от сельского хозяйства живет лишь около 40 процентов населения.
Что же касается доли сельского хозяйства в общенациональном доходе, то она не достигает и 13 процентов. Доля эта была бы еще меньше, если бы сельское хозяйство оставалось зерновым и не приняло бы животноводческий уклон.
В свое время на финских кредитках изображались коровы. Коров сейчас стало значительно меньше, но роль и значение их в хозяйстве не уменьшились, а увеличились. В 1920 году в стране насчитывалось 1 173 900 дойных коров, от которых было получено полтора миллиарда килограммов молока; в 1956 году их стало на 50 тысяч голов меньше — молока же надоили 3 миллиарда килограммов. Вдвое больше. Что это — чудо? И, несмотря на уменьшение стада, производство масла в стране все время увеличивается. В 1938 году на маслозаводах было выработано 35 тысяч тонн масла, а в 1956 году — 65 тысяч.
Не знаю, откуда взял Салтыков-Щедрин, что добрый волшебник Финн уехал в Швейцарию доить симментальских коров. Если это и было так, то, во всяком случае, он давно уже вернулся на родину, назло Наине, доит теперь коров в Суоми.
Когда впоследствии, на скалистом берегу озера, в доме отдыха Союза мелких земледельцев Лаутсиа, где я летом провел целую неделю, зашел разговор об этом «чуде», один из собеседников сказал:
— Чуда в этом нет, просто каждая корова стала давать вдвое больше молока.
— Да, чуда здесь, может быть, и нет, — отозвался второй, — это подвиг! Подвиг финской крестьянки, результат ее неустанного труда. Ведь коровами, как и домом, у нас в хозяйстве занимается только женщина. Дело мужа — работа в поле, лошадь. А теперь трактор…
— Напрасно ты сбрасываешь со счетов мужчину, — засмеялся первый, — корма растут на поле, которое возделывает муж.
И в самом деле, если жена крестьянина занята коровой, то кормами коров, и овец, и лошадей обеспечивает труд мужа. Больше половины пахотной земли в Суоми, не считая лугов, отводится под кормовые растения. Молочное животноводство накладывает свой отпечаток на всю жизнь страны, на политику ее, на технику, на науку. И, думается мне, не случайно десять лет назад президентом Финляндской академии избран был лауреат Нобелевской премии, выдающийся ученый-биохимик Арттури Виртанен, известный своими трудами и открытиями в науке кормления молочного скота.
Также не случайно и то, что Аграрный союз через сельскую кооперацию собирает с крестьян на расходы по избирательным кампаниям «молочные отчисления».
И даже ледоколы, которыми здесь так гордятся, обязаны своим появлением в Суоми в первую очередь коровам! Когда финское масло, конкурируя с датским, вышло на мировой рынок, обнаружилось, как важно иметь круглый год морское сообщение с английскими и шотландскими гаванями. Лишь тогда можно было бы воспользоваться высокими зимними ценами на масло. И в результате в конце прошлого века в Ханко появился первый ледокол. Сбыт масла в Англию был обеспечен и зимой.
В финской деревне мне довелось побывать несколько раз. Когда в первый раз я был там с экскурсией, мы настойчиво просили гида показать нам типичное крестьянское хозяйство. Он обещал сделать это. Но почему-то заехать просто на первую попавшуюся на пути ферму оказалось невозможно. И лишь через два дня мы попали в крестьянское хозяйство, которое гид называл «типичным» для Финляндии.
…Хутор километрах в тридцати от Хямеенлинна. Старый, четырехкомнатный деревянный дом с большой парадной горницей. В кухне рядом с печью, похожей на русскую печь, — электрическая плита. На столе телефон. Он одновременно и коммутатор на восемь номеров. Пожилая хозяйка деловито объясняет нам, что шесть проводов идут в дома батраков, которых на хуторе шесть, один — на молочную ферму и еще один — в дом, где живет ее двадцатичетырехлетний сын с женой. Она же живет в этом большом доме и сама подходит к телефону, чтобы отдать то или иное распоряжение, поговорить с городом или включить дом батраков, разговоры которых, таким образом, не остаются для нее тайной.
И хотя гид утверждал, что мы посетили без всякого предупреждения первое попавшееся на пути хозяйство, вскоре после нашего прибытия на столе появились флажки Советского Союза. А в соседней комнате на комоде теснились английские, норвежские, немецкие, американские флажки, свидетельствуя, что посещения иностранцев для этой фермы дело привычное.
Хутор имеет около 200 гектаров земли и 50 гектаров леса.
Мы разочарованы.
Какое же это типичное крестьянское хозяйство, когда 95 тысяч крестьянских хозяйств в Финляндии владеют участками от четверти до одного гектара?! Когда 64 процента всех хозяйств имеют не больше чем пять гектаров пахотной земли каждое? А таких, у которых земли больше чем сто гектаров, всего 223!
— Я хотел показать вам такое типичное хозяйство, на котором основана наша экономика, наш вывоз, — объясняет нам гид.
Может быть, он и прав? Ведь два с половиной процента собственников имеют больше земли, чем те 64 процента, вместе взятые.
Как бы то ни было, надо воспользоваться случаем и получше ознакомиться с таким полукулацким-полупомещичьим хозяйством. Ведь младшие, правда, уже вполне взрослые, участники нашей экскурсии никогда в глаза не видели живого помещика. И молодой хозяин фермы, подошедший сейчас к нам, никак не похож на плакатного кулака. Это здоровый парень в спортивной форме, белокурый, розовощекий, сильный…
— Два года назад умер его отец, мой муж, и сыну пришлось уйти со второго курса вуза, чтобы заняться хутором. Ведь без хозяина нет и хозяйства, — сетует на судьбу мать.
Но все же ему удалось в прошлом году съездить в туристскую сельскохозяйственную экскурсию в Соединенные Штаты, чтобы посмотреть, как там хозяйствуют фермеры. А в будущем году он собирается в Москву, на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку.
— Побывавшие там друзья наши рассказывают, что можно кое-чему научиться, — говорит мать.
Сын кивком подтверждает ее слова и заводит речь о хуторе.
— Да, у нас работают шесть батраков, мать и я. Жена в счет не идет. Она пока хозяйством не занимается. У нас двести гектаров земли и пятьдесят гектаров леса. На ферме полсотни коров, есть свиньи, овцы. Были куры, но пришлось их летом прирезать, — цены на яйца на рынке очень низкие… невыгодно.
Как справляются с этим хозяйством?
— На ферме заняты три батрака, три других — летом на полеводстве, а зимою — в лесу.
— Как же трое справляются с двумястами гектарами?
— А у нас половина земли под многолетними травами — клевер и тимофеевка. Раз в три-четыре года надо посеять, а потом лишь два раза за лето скосить. Есть трактор и косилка к нему. На остальной земле гектаров по сорок занимают рожь и овес… Это для концентрированных кормов. Гектара два — сахарная свекла, десять гектаров — картофель. Небольшие огороды. Но они для собственного потребления. Удобрений органических хватает — от своих коров. Идемте посмотрим коровник.
Я немного отстаю, чтобы рассмотреть диплом, висящий в рамочке на стене, под олеографией.
Оказывается, это памятная грамота, которая была выдана всем участникам похода лапуасцев на Хельсинки — похода, ознаменовавшегося избиением рабочих и прогрессивных интеллигентов, разгромом профсоюзных и левых организаций. Подписал грамоту сам лапуаский вожак — Косола.
Догоняю нашу группу уже около самого коровника, первый этаж которого сложен из грубого, естественного камня. Коровы находятся на втором этаже и заходят туда по широкому деревянному настилу. Коровы на втором этаже — это придумано для облегчения труда. В полу здесь круглые люки, и не надо собирать навоз. Струей из шланга его сбрасывают через эти люки вниз, в первый этаж, который служит навозохранилищем. Исходящее от него тепло (биологическое отопление) повышает зимой температуру в коровнике на несколько градусов. Корм, клеверное сено наверху, на чердаке… Есть и водопровод и запарочная.
— Это все соорудил мой отец, — с гордостью говорит молодой фермер. — А он нигде не учился. Своя голова. Свои руки. Средний удой? Четыре тысячи литров с коровы. Жирность молока? В среднем четыре и восемь десятых процента.
Начинаем вычислять.
Пятьдесят коров по четыре тысячи — получается двести тысяч килограммов молока. Сколько же это на сто гектаров?
Справочник сообщает, что в Финляндии на 100 гектаров пашни приходится 74 головы крупного рогатого скота, 12 лошадей, 18 свиней, 29 овец и 233 штуки домашней птицы.
— Бросьте, товарищи, считать «на сто гектаров». Давайте лучше вычислим выработку на одного человека, давайте мыслить экономически, — перебивает эти расчеты наш экскурсант-экономист.
— Давайте, — соглашаемся мы. — Три человека на ферме. Три — на кормодобывании…
— Добавьте труд хозяина и хозяйки, — говорит молодой человек, показывая на свои отнюдь не изнеженные руки.
— Значит, восемь работников, — продолжает считать экономист. — Получается по двадцать пять тысяч литров молока на одного человека, занятого в хозяйстве, или, иначе говоря, по тысяче сто килограммов масла в год. Это — да!
— Тут уж феодалу было бы чем поживиться при такой производительности, — вспоминает кто-то объяснения случайного спутника по автобусу, почему в Финляндии не было крепостных.
— Ну, капиталист «изящнее», чем помещик, облегчит карман крестьянина. Правда, работают батраки здесь, конечно, как проклятые. Им, наверное, и гривенника с литра не перепадает…
Но этих слов уже никто не переводит хозяину, тем более что на вопрос о том, как оплачивается труд батраков, он поругивает профсоюзы и дает уклончивый ответ… А на вопрос о том, нельзя ли поговорить с батраками, отвечает довольно решительно, что если бы они отвлекались на разговоры с посетителями, то выработка была бы у них меньше, чем та, которую мы подсчитали очень тщательно. Однако, если мы останемся до конца рабочего дня — пожалуйста, он не имеет ничего против беседы.
Впрочем, это он может обещать нам вполне спокойно, так как слышит, что гид торопит. В городе нас ждут.
Прощаемся с молодым фермером, который говорит, что мы первые русские, с которыми ему довелось встретиться в жизни.
В тот день я особенно жалел, что нет рядом писателя Пентти Хаанпяя, на встречу с которым я так надеялся. Он-то по-настоящему знал сельское хозяйство Финляндии и многое мог бы порассказать. В 1955 году, возвращаясь из Народного Китая на родину через Москву, он приглашал побывать у него в деревне Пийппола. Но, приехав сюда, я узнал, что всего несколько дней назад Хаанпяя утонул в озере.
Пентти Хаанпяя, которого критики назвали «славным сплавщиком», немало писал о земледельцах, в упорных трудах возделывающих свои каменистые участки, входящих в долги, разоряющихся, но даже в самой тяжкой беде любящих шутку. Его отец был крестьянин. Да он и сам работал в хозяйстве отца, а затем, окончив народную школу, занимался земледелием. И писал он о лесорубах и о сплавщиках потому, что был и лесорубом и сплавщиком.
«Великолепное зрелище, — писал Хаанпяя о своем герое Эса Хернейнене, — этот полуобнаженный человек на болоте, под солнцем. Напряженные движения мускулов, верные и хорошо рассчитанные взмахи лопаты, легко выбрасывающие черные, пропитанные влагой пласты земли. Было наслаждением ходить за тянущими бороны лошадьми, видеть, как прямо и красиво ложится первая борозда, как постепенно сглаживаются неровности почвы. Было радостно на душе, когда над болотом воздвигался первый сарай, из трубы поднимался первый дымок, когда первый пар в новой бане ласкал кожу, когда первый родившийся здесь теленок бессмысленно тыкался на дворе то туда, то сюда. Потом поднялась первая молодая картошка, впервые повеяло ароматом из риги, и на стол в один из субботних вечеров был поставлен первый пресный ячменный хлеб».
Любовь к простому труженику, близость к горестям народным, поэзия земледельческого труда стали традицией классической финской литературы.
Но Пентти Хаанпяя не подражатель, он — продолжатель.
В его повести «Хозяева и тени хозяев» во всех подробностях показано, как разорялось финское крестьянство и в годы мирового экономического кризиса тридцатых годов.
Да, разговоры о независимости, самостоятельности крепкого крестьянского хозяйства — это миф. Даже «крепкие» крестьяне, хозяйствующие с помощью батраков на хуторах и сами мнящие себя хозяевами, — лишь подставные лица, тени настоящих хозяев. Настоящими же хозяевами, подлинными владельцами земли и труда земледельцев являются банки и крупные акционерные общества.
И вполне закономерно идиллическая картина труда героя его повести Эса Хернейнена заключается знаменательной фразой: «К сожалению, услужливая рука банков лежала на плече у Эса Хернейнена».
Об этой услужливой руке банков говорят и выкладки экономистов. К примеру, ассоциация по экспорту молочной продукции, масла и сыра — «Валио» — не так давно еще, диктуя цены, контролировала 90 процентов сбыта масла и 70 процентов сбыта сыра.
Крестьянин здесь почти всегда должник сельского банка. В хозяйстве, имеющем меньше десяти гектаров, на каждом гектаре лежит долг — 22 тысячи марок. В хозяйстве, площадь которого превышает десять гектаров, долг на каждом гектаре — 14 тысяч марок.
И лишь крупные хозяйства могут не только сводить концы с концами, но и приносить прибыль.
Но цифры цифрами, а нужно и лично побывать у крестьянина, который сам не батрачит и обходится без батрака.
Это мне удалось сделать зимою пятьдесят восьмого года.
По дороге из Турку в Пори, совершив небольшой крюк, мы заехали на хутор к середняку Аймо Лайхо, владельцу десяти гектаров обрабатываемой земли.
Рядом с уютным домом хороший коровник, но он пуст.
— Там место было только для шести коров, — сказал мне хозяин, — а это количество не окупает вложенного труда. Хозяйство по-настоящему оправдывает себя лишь при десяти коровах, а доходным становится при пятнадцати.
Ну, а у Ильмы, жены Аймо, маленькие дети — семимесячный сын и другой, постарше. С работой по дому и с десятью коровами не справиться.
Пришлось бы нанимать работника. А тогда и вовсе прогорели.
И вот Лайхо, как и многие здесь, занялся птицеводством. У него 400 кур. Основной доход хозяйства — от продажи яиц. Но доход этот стал возможен только потому, что корм для птицы не покупной, а он получает его со своей земли, которую сам же и обрабатывает.
В прошлом году он продал 5200 килограммов яиц (яйца здесь идут не на десятки, а на вес).
— Выходит, по полтонны яиц с гектара?
— Да. Килограмм яиц мы продаем за двести десять марок… Всех налогов платим двадцать тысяч шестьсот марок в год… Вот и считайте, сколько получается, — отвечал на мои расспросы хозяин.
И пока хозяйка готовила традиционный кофе, Аймо Лайхо повел меня осматривать двухэтажную птицеферму, стоявшую под защитой скалы, позади дома. С гордостью показывая свое хозяйство — лошадь, конюшню, амбар и даже пустой коровник, он в то же время деловито расспрашивал про положение дел в колхозах, чем отличаются они от совхозов, как исчисляется трудодень.
— Если бы экспортеры не получали дотаций, премий от государства, — в заключение сказал он, — цены на яйца так бы упали, что и это дело стало бы невыгодным. Так было у нас в пятьдесят четвертом и пятьдесят пятом годах, когда начали резать кур. А в результате на следующий год пришлось ввозить яйца из-за границы. Сейчас цены на корм выросли, и, если не иметь своей земли, не сведешь концы с концами…
…Когда в Пори мы с друзьями обсуждали дальнейший маршрут и я сказал, что хочу посетить еще одно хозяйство без батрака, мне посоветовали заехать на хутор крестьянина Якко Кааппа. До прошлого года он был никому не известным фермером, но год назад он послал свою первую пьесу «Сновидец» на конкурс в Тампере и получил премию.
Пьеса уже целый сезон шла в городском театре…
Крестьянин — писатель! Прав был редактор, который впоследствии заметил, что это абсолютно нетипично. Но мне на чужой стороне было интересно познакомиться не только с типичными, но и с исключительными явлениями. И я надеюсь, что читатель не посетует на это.
Связавшись по телефону, мы узнали, что Якко Кааппа дома, и решили по дороге в Вааса заглянуть к нему.
И хотя Якко Кааппа рано утром на тракторе расчищал для нас от снега дорогу к своему хутору, мы все-таки застряли.
— Сатана-перкеле! — выругался после безуспешных усилий выбраться наш друг водитель.
— Вспомни лучше об епископе из Каяни, — усмехнулся Аско.
…Епископ с женой как-то проезжали на автомобиле из Каяни в Куопио. По дороге они остановились около грузовика на обочине, у которого возился шофер. У него не ладилось что-то с мотором, он никак не мог завести его и оглашал окрестности словами, которые не пропустила бы и самая либеральная цензура.
— Прекрати это безобразие! — возмущенно сказала епископу жена.
— Но у него мотор не заводится, — попытался объяснить жене, в чем дело, епископ.
— Все равно, пусть не богохульничает!
Епископ встал из-за руля и подошел к шоферу, который, несмотря на усталость, ругался со все нарастающей силой.
— Зачем ты так бранишься? — укоризненно сказал епископ.
— Так ведь мотор барахлит! — объяснил шофер.
— А ты вместо брани, вместо дурных слов попробовал бы смиренно обратиться к богу со словами молитвы, — продолжал увещевание епископ и оглянулся на жену. Она была довольна им.
Шофер поглядел на епископа с нескрываемым удивлением. И в самом деле — кажется, все испытал, кроме этого… Чем черт не шутит! Надо попробовать. Хуже ведь не будет.
— Отче наш, — сказал он полунасмешливо, — иже еси на небеси… Да… святится… — И снова крутанул ручку. Мотор завелся с пол-оборота.
Через несколько секунд грузовик исчез за поворотом, а епископ долго еще стоял посредине дороги, раскрыв рот.
— Боже мой, — в изумлении шептал он, — никогда не думал, что так быстро может дойти до тебя молитва!
…Но нам не пришлось прибегать к рецепту епископа. Кааппа, завидев нас из окна своего дома, поспешил на подмогу. Так, на подступах к его хутору, мы и познакомились.
Этот молодой еще человек с красивым, открытым лицом владеет 14 гектарами пахотной земли.
— Я получил ее в наследство, но если бы знал, как туго будет с сельским хозяйством, сразу продал бы. А теперь уже втянулся!
Обрабатывает Кааппа свою землю сам. Сеет ячмень, овес, клевер, репу — это для рынка. Огород, картофель для себя. Нет, лошади у него нет. Только трактор. Недавно женился, построил дом. Несмотря на то что продал часть леса, все же пришлось залезть в долги — 700 тысяч марок. Разговор идет о севооборотах, об урожайности ячменя и пшеницы, о расходе горючего и о пьесах Чехова, который, по его мнению, такой же великий драматург, как и Шекспир. Современная драматургия, уверял меня Якко Кааппа, нуждается в коренной реформе.
Забегая вперед, скажу, что через две недели я видел спектакль «Сновидец» Якко Кааппа в Драматическом театре в Тампере и понял, почему в нашей беседе тогда Кааппа несколько раз словно извинялся в чем-то передо мной. Он настойчиво повторял, что хотя в годы войны он служил солдатом и в боях под Раяяйокки был ранен, но у него нет и тени настроений против Советского Союза, что, наоборот, он с большим интересом и сочувствием следит за нашей жизнью. Дело в том, что герой его пьесы, финский солдат, во время войны попал к нам в плен. Здесь он обретает дар провидения и начинает понимать, что на родине семейная жизнь его была фальшивой, жена неискренней, а любящей женщиной он пренебрег. И все дома шло не так, как должно было бы идти, если следовать человеческой правде. Герой пьесы обретает дар во время сна переноситься из барака военнопленных на родину и там, воплощаясь телесно, участвует в распутывании узла драматических семейных отношений. Но как только наступает утро, он пробуждается и снова продолжает тусклую жизнь военнопленного. Так, в двух планах, и происходит все действие пьесы. Пребывание главного персонажа в плену не имеет в пьесе антисоветского жала, оно — лишь «мотивировка» того, чтобы держать героя в непреодолимом отдалении от дома, чтобы он издалека с большей ясностью увидел фальшь своей обычной жизни.
Но в те дни правая газета пустила антисоветскую «утку» о том, что, мол, Советский Союз вернул не всех военнопленных финнов, и Якко Кааппа опасался, не подумаю ли я, узнав, что в пьесе речь идет о военнопленном, будто и он причастен к этой провокации.
— Пишу я только зимой… Летом некогда. Работаю на поле, — вздохнув, говорит он, видя, что я разглядываю полку с книгами.
Его миловидная жена водворяет малыша в детскую кроватку, а сама идет на кухню, которая одновременно и столовая, готовить кофе с бутербродами.
— Сейчас, зимою, обдумываю пьесу, в которой хочу показать, как бесчеловечна жадность капиталистических дельцов, — говорит хозяин.
И тут же я узнаю, что втроем, вместе с братом и братом жены, они владеют комбайном, приобретенным в рассрочку.
— А сколько у вас коров?
— Видите ли, хозяйство мое сейчас нетипичное. Такому, как мое, полагается иметь десять — двенадцать коров. И если бы моя жена не была учительницей, мы бы и завели их. Это дело женское. Но она учительница, и ее заработок больше, чем доход, который можно получить от десяти коров. А специально нанимать чужого человека для ухода за коровами хлопотливо: и страховать его надо, и восьмичасовой день, и сверхурочные. Право, так на так и выйдет!
Значит, на четырнадцати гектарах он ведет зерновое хозяйство и получает, если нет ранних заморозков, 500 тысяч марок годового дохода.
Столько, сколько квалифицированный рабочий, и, пожалуй, меньше, чем его жена — учительница…
И тут же я узнаю, что доход этот возможен только потому, что зерно у крестьян покупается за цену, которая выше, чем та, которую платят на рынке покупатели. Потребители платят, к примеру, 30 марок за килограмм — фермер же получает за него 40.
— Кто же покрывает разницу? — недоумеваю я.
И мне объясняют, что если килограмм импортного хлеба стоит 20 марок, то потребителю его продают за 30, и эта разница — источник дотации, получаемой землевладельцами.
Здешний хлебороб не разоряется лишь потому, что покупаемый за границей хлеб стоит дешевле, чем отечественный. Парадокс? Но этот парадокс стал будничным явлением в финском зерновом хозяйстве.
— Да, мой доход такой же, как у городского рабочего. А ведь у меня среднее хозяйство.
— Ну, что вы! — улыбается мой спутник, — Не у всех крестьян жена приносит столько дохода. Учительниц у нас меньше, чем средних хозяйств.
Я раскрываю официальный статистический ежегодник и убеждаюсь, что Якко Кааппа не прав. Таких хозяйств, как у Лайхо, владеющих более чем десятью гектарами, в стране меньше, чем одна пятая. Четыре пятых крестьян имеют меньше, чем по десять га обрабатываемой земли, и у 100 тысяч из них владения не достигают и одного гектара. Тут уже и речи не может быть об иллюзорной самостоятельности.
Через день после посещения Кааппа мы проезжали мимо поворота к деревне Пийппола, в которой жил и работал Пентти Хаанпяя. Талантливый художник Эркко Танту в своей гравюре на дереве прекрасно изобразил печальный вид, открывавшийся из окна дома Хаанпяя.
Но этот дом теперь был пуст, и мы не свернули в Пийпполу.
Трижды мы останавливали машину у дворов крестьян-бедняков, которые владеют двумя-тремя гектарами. Но каждый раз не заставали хозяина. На двух гектарах не обернешься. Дело зимнее, и хозяева в отлучке. Один — на лесоразработках, другой — в городе безуспешно отыскивал работу…
Вернувшись в Хельсинки, я рассказывал друзьям о своих впечатлениях и сетовал на то, что так и не доведется уже встретиться с Пентти Хаанпяя, и на то, что не удалось застать дома ни одного крестьянина, владеющего двумя-тремя гектарами земли.
— Но вот это-то как раз и типично, — объяснили мне. — Если этот крестьянин не садовод и не цветовод, он не может прожить на доходы с такого участка. Пусть он числится по статистике крестьянином, пусть он часто, как собственник, свысока относится к рабочим, но сам он уже наполовину пролетарий. Летом месяц-другой он будет работать в деревне, а остальное время там хозяйствует жена.
Зимой 1956 года на лесные работы затрачено двадцать миллионов человеко-дней и три миллиона дней лошадиного труда. И на три четверти это был труд так называемых крестьян-сезонников с их лошадьми.
У вас это, кажется, раньше называлось отхожий промысел. У нас он теперь не столько «отхожий», сколько постоянный. То, что вы называете смычкой рабочих и трудовых крестьян, нигде не проявляется в такой наглядной форме, как у нас в лесу, в совместной борьбе лесорубов за свои права.
— Вас интересует механика, с помощью которой «двадцать семейств» грабят мелкое крестьянство?! — спросил меня живой, энергичный человек с темными глазами. — Об этом можно написать детективный роман! Уголовную приключенческую повесть, перед которой все приключения и доходы гангстеров покажутся мелочью! Я думал, что нас интересует только лирика или героика, но если вы задумали написать повесть об умном, жадном пауке-лицемере и его наивных жертвах — трудовых пчелах, то приходите и я покажу вам такие цифры, что вы ужаснетесь…
Мой собеседник был одним из активнейших работников Союза мелких земледельцев. И хотя я не собирался писать роман о приключениях гангстеров, все же в назначенное время пришел в союз.
Вчерашний мой знакомый выполнил обещание.
— Через маслобойные заводы, связанные с «Валио», в пятьдесят шестом году прошло два миллиарда тридцать пять миллионов четыреста шестьдесят восемь тысяч килограммов молока. Крестьяне получили за них пятьдесят три миллиарда марок, потребитель заплатил семьдесят пять миллиардов — значит, больше чем двадцать один миллиард марок забрали себе акционеры-банки. Не случайно крестьяне у нас говорят: «Я имею три коровы, но одна из них работает на «Валио».
Да, идиллический пастушонок, играющий на рожке, был фикцией. Если бы на фирменной марке изображена была паутина, то рисунок точнее выразил бы сущность дела. Но и то правда, что рисунок не был бы таким привлекательным для рекламы.
— Мясо сельский хозяин продает за двести восемнадцать марок килограмм, а потребитель покупает за триста шестьдесят семь. И на этом деле в руках посредника оставалось девять миллиардов марок…
Место помещика, видимого невооруженным глазом, занял невидимый капиталист-акционер, и действует он под прикрытием кооперативной организации, созданной самими крестьянами. Ну, а в центре все скупают, забирают экспортеры, крупные компании.
Тонкая паутина, а из нее не выберешься!!
Государство из налогов платит дотации земледельцам, чтобы не росли цены на продукты питания, чтобы не надо было повышать заработную плату.
— Но у кого остаются эти миллиардные дотации?
— Вы хотите знать? Так вот, в хозяйствах, которые владеют от двадцати пяти до пятидесяти гектаров, на обработку каждого из них тратится сорок два рабочих дня. А в хозяйствах, которые имеют от трех гектаров и меньше, на обработку уходит по сто шестьдесят семь дней. Разница в производительности труда огромная! В хозяйствах, площадь которых не превышала пяти гектаров, собирали по тысяче четыреста сорок девять килограммов с га, а в тех, где площадь была свыше пятидесяти гектаров, урожай был тысяча семьсот тридцать два килограмма. На двести восемьдесят четыре килограмма с га больше. Дотация — десять марок на килограмм. Значит, кто получил львиную долю дотаций?
Крупные хозяйства! Кстати, эти цифры заодно опровергают и миф о том, что в маленьком хозяйстве достигаются наивысшие урожаи. Не господа критики Маркса, а Ленин был прав!
И деятель Союза мелких земледельцев рассказывал о мясе, картофеле, овсе, ржи. Выходило так, что миллиардные суммы остаются у акционеров компаний, посредников, что миллиардные дотации — по молоку ли, по маслу — идут главным образом крупным хозяйствам, а мелкий крестьянин неуклонно разоряется.
И разорение это тем более страшно для него, что теперь он не может остаться на земле даже батраком.
В 1941 году сельскохозяйственных рабочих было 280 тысяч, в 1950 году — уже лишь 75, а в 1958 году — меньше 50 тысяч.
Машина, трактор, комбайн, электродойка с неумолимой силой гонят бывших батраков в города, превращая их или в индустриальных рабочих, или в безработных.
Государственные, кооперативные прокатные машинные станции и попытки совместной обработки крестьянами земли в данных условиях существенного значения не имеют.
Естественно, что крестьяне недовольны своим положением.
— Да и кто же на их месте был бы доволен! — усмехается мой собеседник. — И вот аграрии стремятся недовольство крестьян направить против рабочего класса. Им говорят, что все стоит дорого — и машины, и удобрения, и фабричные товары — потому, что у рабочих восьмичасовой рабочий день, потому, что они имеют большие пенсии по старости, бастуют, чтобы уменьшить рабочее время, и вдобавок ко всему требуют ввести страхование от безработицы. Государству это, мол, не по карману, оно разоряется. Надо ограничить претензии рабочих — «оздоровить экономику», — и все будет в порядке.
А рабочим социал-демократы твердят, что трудности жизни происходят из-за крестьянского эгоизма, потому и цены на продукты питания так высоки. И налоги на зарплату так велики лишь потому, что надо платить крестьянам дотации за сельскохозяйственную продукцию. Пора, мол, переходить на зерновое хозяйство, чтобы не ввозить зерно из-за границы, подсказывает Коалиционная партия — партия капиталистов и крупных землевладельцев.
Этот переход угрожал бы разорением десяткам тысяч мелких крестьян, потому что эффективно вести зерновое хозяйство с помощью машин можно лишь на больших площадях. Но именно такой концентрации и добиваются те, кто хочет столкнуть лбами рабочих и крестьян и при этом самим остаться в тени.
— Вы, наверное, уже заметили, — продолжал свои объяснения мой собеседник, — что гражданскую войну восемнадцатого года, классовую, наша буржуазия стремится выдать за войну национальную, между финнами и русскими. А теперь, скрывая, что все наши трудности происходят от сверхприбылей, которые получают монополии, буржуазные политики хотят представить эти трудности как результат столкновения интересов крестьян и рабочих. А между тем стоит лишь наполовину уменьшить непомерную долю акционера, посредника между крестьянами и потребителями, — и уровень жизни резко повысился бы!..
Да, собеседник мой был прав, его рассказ действительно напоминал детективную повесть, шаг за шагом раскрывающую огромную аферу, — повесть о том, почему в год наивысшего промышленного подъема и рекордной производительности сельского хозяйства уровень жизни рабочих, крестьян и интеллигенции не только не повышается, но, наоборот, снижается и трудящимся с необычайной энергией приходится отстаивать то, что уже было завоевано раньше.
Хямеенлинна — Хельсинки.
ДОМ НА БЕРЕГУ ХАУКИЯРВИ
И все же летом мне удалось встретить на поле крестьянина, владеющего тремя гектарами земли. Правда, я пришел в гости не к нему, а к его соседу, которому принадлежала часть берега того небольшого озера вблизи от дома отдыха Лаутсиа, где я с друзьями Аско Сало и Эса Хейккиля ловил рыбу.
Сидя на камнях, свесив ноги в воду, мы закинули в озеро лески удочек. Но наживку почему-то все время объедали раки, ловить которых можно только с первого августа.
К нам подошел человек. Как затем выяснилось, он был хозяином этого берега.
— На соседнем озере был такой случай, — рассказал он нам. — К одному удильщику подошел человек и спросил: «Как идет лов?» — «Никогда еще мне так не везло, как вчера на этом месте. Девяносто семь окуней, лещей и щук поймал я. Весь улов потянет не меньше чем центнер». — «А вам известно, что мне принадлежит и этот берег, и рыба в озере?» — спросил подошедший. «А вам известно, что я самый большой лгун и хвастун во всей губернии?» — отвечал удильщик.
Нам же похвастать было нечем, и мы приняли приглашение хозяина берега заглянуть к нему домой. Ему принадлежали восемь гектаров пашни и двадцать га леса, подступающего прямо к берегу. У него было пять дойных коров, сто кур и одна лошадь. Три теленка-бычка откармливались для продажи осенью. Зимой им бы уже не хватило корма. Из-за этого он не мог держать больше коров, хотя за ними есть кому ухаживать — кроме жены, в доме уже взрослая, окончившая в этом году школу дочь.
На хуторе работы еще хватало младшему сыну хозяина. Для старшего ее уже недоставало, но ему удалось устроиться полицейским в Хельсинки.
— С пятью коровами здесь, если работать не по восемь часов в сутки, как в городе, а полные шестнадцать, можно свести концы с концами и даже немного отложить на черный день, — самодовольно говорит хозяин, показывая свой чистенький и уютный дом.
— Нет, мы обходимся без помощи батрака, — отвечает он на мой вопрос…
— Но как же два человека и одна лошадь могут обрабатывать восемь гектаров?
И тут выясняется, что на время пахоты и сева хуторяне нанимают трактор с трактористом. Стоит это 60 марок в час. А всего в год обходится три тысячи, так как трактору здесь хватает работы лишь на пятьдесят часов. Потом тракторист отправляется на другой хутор.
— Он со своей машиной работает на окрестных фермах, вроде как таксист на такси, — замечает хозяйка. — Каждый заранее заказывает себе…
— А если поломка? Если машина выйдет из строя? А если один трактор не управится со всеми этими заказами?
— Так Пекка не один. Есть и другой парень с трактором. Ну, конечно, они работают себя не жалея. От восхода до захода солнца, по двадцать часов в сутки в горячее время. Благо у нас ночи белые, солнце лишь на полчаса — на час с неба сходит, — отвечает на мои расспросы хозяйка.
Парень, о котором говорили хозяева, оказался («так только в романах бывает») нашим старым знакомым. Это был тот самый возчик с трактором, которого мы встретили зимой на лесной дороге, у него три гектара пашни.
С весны он дома — от четырех часов утра до двенадцати трудится на своем участке, а потом, с полудня до полудня, не слезая с трактора, работает у соседей, таких же малоземельных бедняков, как он сам. И у тех, кто позажиточнее.
Так он, пожалуй, если не надорвется, на год раньше выкупит свой трактор.
Но стрекот мотора трактора, на котором на поле работал этот молодой лесоруб-крестьянин, мне на этот раз напоминал безнадежное жужжание мухи, запутавшейся в паутине.
Простившись с хозяином берега, мы возвращаемся в Лаутсиа, в дом отдыха Союза мелких земледельцев на берегу Хаукиярви.
Пять с половиной миллионов марок, требовавшихся для покупки имения с одним домом, собрали по подписным листам женщины из Союза мелких земледельцев. Два других дома и банька были построены своими руками: ведь в союзе состоят люди, умеющие и пахать, и лес валить, и дома строить. На материал пошли доходы дома отдыха.
— Как? Неужели у вас доходы есть? А я думал, что при такой низкой оплате путевок (семьсот пятьдесят марок в сутки) вы получаете дотацию.
— Что вы! Мы самоокупаемся! — возразила мне энергичная, молодая и не по финским стандартам полная женщина, Каарина, директор этого дома.
Впрочем, она не только директор дома отдыха, она еще одновременно и кассир, и бухгалтер, и кладовщик. А также дважды в день, на полчаса, она становится продавцом в ларьке, где продаются мыло, папиросы, конфеты, фруктовая вода, сувениры и т. д. Просто диву даешься, как она только все это успевает делать! Кроме перечисленных обязанностей, у нее есть еще одна — она заведующая курсами домоводства Союза мелких земледельцев, потому что дом отдыха одновременно и школа домоводства.
Сюда в зимнее время приезжают со всех губерний Суоми семнадцати-восемнадцатилетние девушки — дочери членов Союза мелких земледельцев. Их обучают тут кулинарному искусству, домоводству, огородничеству, уходу за маленькими детьми и т. д., а летом они плату за учебу отрабатывают — «практика» — своей работой в доме отдыха. Впрочем, это делают они и зимой, потому что здесь часто проходят семинары и совещания общественных деятелей организаций, входящих в ДСНФ. Кулинарии обучает девушек повар дома отдыха, огородному делу (при доме большой, доходный огород и ягодники) — садовник, вождению трактора — дворник, он же слесарь и токарь. Ему и принадлежит единственный в доме отдыха автомобиль.
В большом зале — столовой, примыкающей к кухне, — на длинном столе выстроились котелки с супами, кастрюль с кашами и другими вторыми блюдами, высятся горки нарезанного хлеба, кувшины с молоком, чайники и кофейники. Самообслуживание. И каждый отдыхающий сам себе накладывает в тарелку и несет к столику, за которым размещаются четверо. Выбор блюд небольшой, но приготовлено очень вкусно, и берешь, сколько душа требует. Приезжают сюда и в одиночку, и семьями, с детишками, которыми, также в порядке практики, занимаются девушки-курсантки.
Все удобно, просто, по-семейному. Причем вечером и на волейбольной площадке, и на танцах под радиолу, и в катании на лодках уже невозможно отличить, кто отдыхающий, а кто курсант… Пожилые люди с утра пропадают на рыбалке. А в леске, начинающемся сразу за строениями дома отдыха, мелькают красные галстуки. Вечером разводится пионерский костер. Здесь, на берегу озера, лагерь юных пионеров, прибывших из Хельсинки.
Дом отдыха построен на земле, купленной у промотавшегося помещика.
От шоссе к самому берегу озера, бессмысленно пересекая из конца в конец все имение, протянулась зеленой стеной стрельчатая шеренга высоких елей. Когда имение после войны стало собственностью Союза мелких земледельцев, сюда пришли два старика, бывшие батраки, — они хотели срубить ели.
— Это памятник нашего позора! — сказали они.
Выяснилось, что Первого мая в семнадцатом году, не желая, чтобы его торпари отправились в город и вместе с рабочими участвовали в демонстрации, помещик решил задать им работу. И лучшего придумать не мог, чем высаживать шеренгой поперек всего имения малолетние елочки.
Работа бессмысленная и потому вдвойне обидная.
— Надо срубить эти ели, чтобы и духу не осталось, — сказал старик.
— Нет, — ответила Каарина, — пусть они останутся памятником того, как всеми силами и уловками враги крестьян и рабочих хотят помешать их союзу.
Историю этой зеленой стены, вдоль которой мы шли к озеру, рассказывают каждому приезжему в Лаутсиа.
Мне рассказали ее на высоком скалистом островке. На вершине его, между соснами, мы разложили костер, на котором закипал медный чайник; рядом, на камнях, разложена была снедь, захваченная из дома отдыха. Две лодки, на которых мы прибыли сюда, я завел в тихую бухточку внизу, между прибрежными валунами с гладкими, облизанными водой спинами. Над миром стояла такая тишина, что за несколько километров слышен был скрип уключин и голоса с лодки, которую скрывали от наших глаз поросшие ольхой и сосняком другие островки. Солнце садилось за дальними лесами, и от огня заката зажглась и вода с одной стороны нашего островка. Она светилась багряным пламенем, словно на дне бушевал пожар. А к другому берегу островка подходила и ластилась вода темная, иссиня-сизая. С вершины, от камней, у которых, полулежа, полусидя вокруг костра, мы вели беседу, была видна и пламенеющая и темная вода. Я не мог оторвать глаз от озерной глади, вдыхал влажный, смолистый воздух. Сучья потрескивали в костре.
Хозяйка дома Каарина, так же как и мои друзья Аско Сало и Эса Хейккиля, в свое время прошла курс рабочей школы общественных знаний имени Юрьё Сирола, созданной прогрессивными организациями Финляндии. И сейчас они вспоминали о месяцах, проведенных в этой школе-интернате, находящейся на берегу соседнего озера Ванаяселька, в старом имении вблизи от Хямеенлинна.
Владелица его, финка, овдовела и во второй раз вышла замуж за немца Швальбе. Это случилось сразу после гражданской войны в Суоми, когда собственность, принадлежащая подданным германского императора, освобождена была от налогов. Спасаясь от обложения, владелица перевела поместье на имя своего нового мужа. После второй мировой войны, когда Советская Армия разбила гитлеровцев вкупе с их союзниками, имение, как немецкая собственность, было конфисковано и по условиям мирного договора перешло в советское владение. Советская администрация передала бывшее поместье Швальбе со всеми его угодьями школе имени Юрьё Сирола.
— Помнишь Гренлунда? — спросил Эса у Каарины.
Да, они помнили этого старика, который раньше был батраком у помещика и остался работать в имении и тогда, когда оно стало школой молодых активистов ДСНФ. Однажды, когда Гренлунд еще батрачил у помещика, он увидел в хозяйском саду гадюку, выползшую погреться на солнце. Он ловко наступил каблуком на ее голову и, взяв с собой еще извивающуюся, но уже безвредную змею, потащил как трофей господину Швальбе.
— Она тебе мешала? — строго спросил помещик.
— Нет!
— Она ужалила тебя? — продолжал он строго.
— Нет! — недоумевая отвечал батрак.
— Так почему ты ее убил? — повысил голос хозяин.
— Но здесь бегают господские дети… а она ядовитая… — уже начал оправдываться Гренлунд.
— Она бросилась на детей?
— Нет!
— Так почему ты ее убил? Ты здесь можешь что-нибудь делать только по приказу хозяина. Не сметь самовольничать! — И, не дожидаясь ответа, тоном, не терпящим возражений, помещик приказал: — Возьми змею, сдери с нее шкурку!
Гренлунд безмолвно содрал кожу со змеи, натянул ее на стек помещика, проклиная в душе хозяина…
— Знаешь, я иногда завидую этой наглядности отношений. Стена из елей! Гадюка и помещик! Насколько было легче раньше рабочим-агитаторам, чем нам теперь! — говорит Каарина. — Батраки и кулаки, торпари и помещики. Открытая, очевидная, откровенная эксплуатация. Класс против класса. И все ясно. Бросается в глаза, стоит лишь их открыть! А теперь? Сущность-то осталась прежней, но насколько по внешности стало сложнее!
Эксплуатация в форме сдачи машин в аренду и в самом дело не так уж бросается в глаза!
Зависимость от банков и «двадцати семейств», посреднических обществ и предприятий по переработке сельской продукции еще труднее постичь невооруженным глазом.
— Особенно когда мелких земледельцев эксплуатируют «свои» же, кооперативные маслодельные заводы, бойни, касса взаимопомощи. Крестьяне, естественно, недовольны. А этим недовольством пользуются буржуазные партии. Я убежден, что своей демагогией Веннамо расколет Аграрную партию, — сказал товарищ из Тампере, снимая чайник с костра. — К примеру…
Но примера я так и не услышал.
— Какие мы невежи! — перебивая его, вдруг всполошилась Каарина. — Ведем разговоры, может быть, совсем неинтересные гостю. — И принялась энергично разрезать на куски черничный пирог.
Возвращались мы домой за полночь. Медленно отходил от лодки скалистый островок, и уже через пять минут наплывал другой, совсем на него не похожий. Плоский, как тарелка, он шумел трепещущей листвою осин. Можно было заблудиться в этом озерном архипелаге. Вода теперь всюду была стальная.
Когда мы причалили у баньки к мосткам дома отдыха, на круглом камне в озере сидела бессонная чайка, словно погруженная в думу. Такая нее чайка сидела на этом камне в ранний утренний час, когда отплывали на скалистый островок Каунис, что означает по-русски «Красивый».
Лаутсиа.