ИЛМАРИНЕН И АНТИКАЙНЕН
Идет снег. Мягкий, мохнатый. Темные сучья деревьев, покрытые сверху снегом, снизу кажутся еще чернее. Белой мягкой шапкой ложится снег на бронзу высокого памятника, на непокрытую голову слепого старика, поющего руны, на самого Элиаса Лёнрота, скромного лекаря из Каяни, который прославил себя, записав эти руны на статую девушки, олицетворяющей собой молодую Финляндию.
Сидя у ног Лёнрота, она вслушивается и запоминает бессмертные руны «Калевалы».
«Когда я первый раз пришел к нему, — писал в «Современнике» Белинского русский ученый Я. Грот, — он сидел, в длинном сюртуке, пред небольшим столиком, где лежало несколько тетрадей, мелко исписанных… Ему тридцать восемь лет, из которых более десяти последних проведены им почти в беспрерывном пешеходном странствовании. Я нашел в нем человека среднего роста, с крепким телосложением, не полного и не худощавого, с лицом смуглым и отчасти багровым, с огненными черными глазами, с добродушной улыбкой, с приемами не совсем ловкими».
Грот ничего не сказал ни о высоких болотных сапогах, без которых были бы немыслимы странствования Лёнрота, ни о том, что он походил на крестьянина, — в этом дворянин Грот не видел ничего привлекательного для себя. Но вот именно таким — мужиковатым, стриженным под скобку, в высоких болотных сапогах, в длиннополом сюртуке — и сидит Лёнрот на камне в центре столицы, внимая пению слепого старика, в котором каждый узнает Архипа Перттунена, старого карела из Ладвозера.
Недавно, на открытии Декады карельской литературы в Москве, в Центральном доме литератора я слышал, как статная, несмотря на свои восемьдесят лет, еще полная сил, — ее бы с трибуны отлично было слышно и без микрофона, — Татьяна Алексеевна Перттунен исполняла не только старую руну, но и новую, сложенную ею песню:
Я в Карелии родилась —
В маленькой своей избушке,
В волости Вокнаволокской,
А в деревне Ладвозерской.
Родом я из Перттуненов…
Старая сказительница с гордостью произносила названия родных деревень. Эти деревни, просторные избы которых срублены на скалистых берегах озер, раскинувшихся среди безбрежных лесов, прославлены тем, что здесь сохранились и приумножились песни, сказания, руны — замечательная поэзия карельского и финского народов. И слова сказительницы «Родом я из Перттуненов» тоже звучат гордо. От слепого рыбака Архипа Перттунена, прадеда Татьяны Перттунен, Элиас Лёнрот, «финский Гомер», запасал лучшие руны, которые стали первоосновой «Калевалы». Слава рода Перттуненов не иссякает. Она и в песенной традиции, бережно хранимой и приумножаемой в роду, она и в ударном труде знаменитых здесь Перттуненов — сплавщиков, лесорубов, доярок. И вот сейчас, в Хельсинки, стоя под медленно падающим снегом перед изваянием Лёнрота, вглядываясь в лицо старика рунопевца, которому внимают Лёнрот и Суоми, я вспоминал о встречах своих с его правнуком, товарищем Перттуненом.
Познакомились мы в дни мира, когда он был председателем колхоза в Ухте в районе Калевалы. Встречался я с ним и потом, в те дни, когда война опалила своим огнем вековые леса Советской Карелии.
Вместе со своими товарищами колхозниками и лесорубами он встал на защиту родной земли. В те грозные дни Перттунен был комиссаром партизанского отряда, действовавшего в районе Калевалы. Встретились мы с ним на базе отряда, в лесу, неподалеку от прославленной сосны, под которой, по народному преданию, Элиас Лёнрот записывал руны.
Об этой сосне народ слагал легенды.
Под ней и теперь старые сказители поют молодежи свои новые руны.
На скалистом берегу озера Куйто в суровые дни войны, в часы, когда вблизи рвались снаряды, эту сосну бережно охраняли воины Карельского фронта и лесорубы, ставшие партизанами.
И сейчас, в Хельсинки, глядя на бронзового рунопевца, я вспоминал о встречах с живыми правнуками его — товарищем Перттуненом, комиссаром отряда красных партизан и сказительницей Татьяной Алексеевной.
Был я в Карелии и в 1949 году, когда всенародно отмечалось столетие со дня издания полного варианта поэмы.
Юбилей стал праздником дружбы советских народов. Его справляли не только карелы.
Рядом со старухами и стариками — Татьяной Перттунен, Михеевой, рунопевцами из Ухты, Вокнаволока и других деревень Калевальското района — сказывал русские былины последний из династии знаменитых сказителей Рябининых, чьи былины записаны были еще Гильфердингом и Рыбниковым.
С поразительной экспрессией песни «Манаса» исполнял бритоголовый старик киргиз, неграмотный акын, природный талант которого для всех, даже не понимающих языка, был очевиден.
Торжественно проходили эти празднества и в Финляндии, потому что как финский и литературный карельский языки едины, так и «Калевала», — о которой Максим Горький сказал, что «на протяжении сотен веков индивидуальное творчество не создало ничего равного «Илиаде» или «Калевале», — является общим достоянием и гордостью карельского и финского народов.
…Темным вечером, при свете мерцающей лучины или лампады, окруженные парнями и девушками, которые чинили или сплетали сети, вышивали или пряли, седобородые старики сказители садились друг против друга, брались за руки. Старший запевал руну. Оба сказителя раскачивались, словно попеременно один другого притягивал к себе. При окончании каждого стиха второй певец повторял весь стих один, запевала обдумывал следующую строфу.
Поэт И. Рунеберг писал русскому ученому Гроту об этом обычае:
«Это особенно удобно для главного певца, когда он, как часто случается, не наизусть поет древние руны, а сочиняет тут же новые».
Этой манерой исполнения и объясняется своеобразный стиль поэмы: каждый стих заключает в себе мысль или часть ее, повторяющуюся в следующем стихе, в другом варианте.
В дни своих странствований по Архангельской и Олонецкой Карелии, примостившись у печи на лавочке или сидя под сосной на живописном, скалистом берегу озера Куйто, эти песни тщательно записывал Элиас Лёнрот…
Среди описаний удивительных приключений, жалоб на печальную судьбу, на суровую жизнь, лирических излияний все явственнее и громче проступала основная, главная тема рун, ставшая центральной в великой поэме «Калевала», — тема борьбы за Сампо.
Сампо — волшебная мельница-самомолка, в которую стоит только бросить горсть зерен, как она уже начинала молоть:
Мелет меру на рассвете,
Мелет меру на потребу,
А другую — для продажи,
Третью меру — для запаса.
Чудесная машина обеспечивает народу сытую, безбедную жизнь.
Но не так-то легко было создать Сампо. По советам великого мудреца, вещего песнопевца Вяйнямёйнена, ее мог выковать в необычайных трудах лишь великий сказочный мастер, кузнец Илмаринен.
Когда Сампо было выковано, злобная старуха Лоухи, хозяйка мрачной страны севера — Похьёлы, воплощение всех злых сил, спрятала его в гранитную гору. Люди из страны Калевалы, предводительствуемые Вяйнямёйненом, Илмариненом и разгульным, известным любовными похождениями смелым воином Лемминкяйненом, отправились в трудный поход, чтобы отбить Сампо у врага и возвратить его своему народу. Старуха Лоухи двинула против них злые силы. Но мудрый Вяйнямёйнен чудодейственным песнопением погрузил в сон всех врагов, без боя вместе с товарищами достал Сампо из гранитной горы и в лодке отплыл с ним в страну Калевалы.
Пробудившись, старуха Лоухи увидела, что Сампо отнято у нее. Тогда она наслала туманы, ветер и бурю, чтобы задержать богатырей Калевалы, затем, оборотившись в огромного, гигантского орла, неся на своих крыльях целые сонмища войск, бросилась в погоню.
В открытом бурном море завязался бой. Герои Калевалы отгоняли Лоухи, но во время битвы Сампо разбилось на куски и потонуло. Оно не досталось злому врагу народа Калевалы, хищной старухе Лоухи, но и сам народ лишился Сампо, которое могло дать ему счастливую жизнь.
Таково содержание основного цикла. В него вплетаются история Айно, которая предпочла лучше погибнуть, чем выйти за нелюбимого, история восставшего раба-мстителя Куллерво, мистические заклинания, лирические и бытовые руны.
В этих рунах — мечта карельского и финского народов о золотом веке, обращенное в прошлое предвидение будущего.
Есть доля правды в господствующем в Суоми убеждении, что, не зная «Калевалы», трудно понять Финляндию — ее природу и ее людей, как нельзя по-настоящему понять «Калевалу», не зная Финляндии — ее природы и ее людей.
Мифы Ветхого и Нового завета стали сюжетами европейского искусства, и человек, не знающий их, многого не поймет, к примеру, в живописи эпохи Возрождения. Так и сюжеты рун «Калевалы», образы ее героев стали источником вдохновения финской литературы и искусства и проникли в самую гущу обыденной жизни.
Афиши драматических театров столицы и провинции объявляют о постановке трагедии «Куллерво», принадлежащей основоположнику финской литературы А. Киви, и пьесы «Айно», написанной финским классиком Эйно Лейно. Известный лирический поэт Эркко написал сразу и «Айно» и «Куллерво» — две другие пьесы, с иной трактовкой того же сюжета.
Финская национальная музыка родилась с увертюрой композитора Шанца «Куллерво», и в симфонической легенде Сибелиуса «Туонельский лебедь» звучат мотивы «Калевалы».
Финская живопись, начиная с картины ее пионера Р. Экмана «Песнь Вяйнямёйнена» и до изумительных картин Акселя Галлена «Илмаринен кует Сампо», его триптиха «Айно и Вяйнямёйнен», много и с талантом потрудились над сюжетами «Калевалы», и для того, кто не знает их, многое окажется непонятным в музее живописи «Атенауме».
Не так давно археологи при раскопках нашли потемневшие от времени металлические кольца, пряжки, броши, серьги, браслеты — примитивные украшения древних финок. Немедля в Хельсинки возникла ювелирная фирма «Калевала», открывшая магазин в центре столицы, который торгует перстнями, подвесками, запястьями и другими ювелирными изделиями, скопированными с этих древних украшений времен Калевалы. И надо сказать, что они пользуются большим спросом у столичных и провинциальных модниц.
Образы «Калевалы» вдохновляют и ваятелей. Пионер финской скульптуры К. Шестранд прославился статуей «Смерть Куллерво», и первыми произведениями широко известного в конце прошлого века скульптора Вальгренна были статуи героинь «Калевалы». Скульптура старика рунопевца работы Алпо Сайло украшает зал «Калевалы» в Национальном музее.
Дружба между советскими и финскими кинематографистами закреплялась совместной постановкой фильма «Сампо».
Если правильно старинное изречение о том, что книга имеют свою судьбу, то тем более это правильно по отношению к таким произведениям, как «Калевала».
Вокруг «Калевалы», еще раньше даже чем она была опубликована, разгорелась борьба, которая, меняя свою форму, продолжается и по сей день.
Сама работа Элиаса Лёнрота — записи рун, издание поэмы — была частью борьбы финского крестьянства и молодой, тогда еще прогрессивной буржуазии против господства помещиков-шведов и их культуры.
Литературным и государственным языком в Финляндии был тогда язык меньшинства — шведский. Народный же финский считался грубым языком малограмотных мужланов, не имеющим права на государственность.
Даже гимн Финляндии был написан на шведском языке. Свою культуру финский народ мог создать, только преодолевая шведское засилье. Вот почему труд Лёнрота был патриотическим подвигом.
«Калевала» показала свое огромное богатство народного языка, его выразительность, точность, меткость, его разнообразие и высокую поэтичность. Она стала оружием в руках финских патриотов, добивавшихся равноправия финского языка со шведским.
Многие финские литераторы сравнивали ее с эпосом других народов, складывавшимся при феодализме, — скальдов, воспевавших право сильного, поэтизировавших грабежи викингов и рыцарей. И сравнения эти, даже с «Илиадой», служили возвеличиванию рун.
«У них был Гомер, а у нас есть «Калевала», — писал известный финский прозаик Юхани Ахо в конце прошлого века, рисуя образ мыслей такого литератора, — но наши герои сражались за более великое дело, чем греческие: Агамемнон, Менелай и Ахилл воевали за хорошенькую женщину, а Вяйнямёйнен, Илмаринен и Лемминкяйнен — за народное благо. Те брали города и разоряли их, а эти освобождали свет из каменных гор севера. Те действовали мечом, а эти — силою слова».
И в самом деле — руны «Калевалы» прославляют не мужа брани, а человека труда, поэтизируют не кровавую сечу, а творческий труд. Вяйнямёйнен — и пахарь, и охотник, и рыболов, строитель лодки и создатель кантеле, Илмаринен — литейщик и кузнец. Но вместо того чтобы по-настоящему осмыслить причину различия карело-финского эпоса с другими, финские националисты делали иные, далеко идущие выводы. Они стали как бы предтечами тех генералов, которые, на горе своему народу, через десятилетия обнажили меч, чтобы осуществить свою бредовую мечту о «Великой Финляндии» — от Балтики до Урала.
…Записанная в лесах Карелии, «Калевала» сыграла огромную роль в формировании национального самосознания финского народа.
Казалось бы, какая еще одна замечательная основа для верной дружбы между соседними братскими народами — финским и карельским! Но источник животворного народного, творчества, который у интернационалистов служит утверждению равенства и дружбы народов, националисты отравляют ядом проповеди исключительности своего народа и национального неравенства.
Так и финские националисты попытались использовать великое творение карело-финского народа для шовинистической пропаганды. Они стали утверждать, что карельский народ никакого участия в создании «Калевалы» не принимал, а ему только принадлежит честь ее сохранения. Вопреки многим фактам, они писали, что руны «Калевалы» возникли у берегов Балтийского моря, в среде шведских викингов и даже немецких рыцарей, и лишь потом перекочевали на новые места.
Эти теоретики совершенно игнорировали тот факт, что все герои «Калевалы» занимались физическим трудом, что в обществе «Калевалы» не было деления на бедных и богатых и что Архип Перттунен и его сотоварищи, как это показал исследователь-марксист Юрьё Сирола, пели унаследованные руны, в которых были запечатлены черты более древнего, первобытного родового общества.
Здесь, на глухом севере, феодализма не было, и черты родового общества сохранялись дольше, чем где бы то ни было в Европе…
Помню, как в Петрозаводске, в докладе на праздновании столетнего юбилея «Калевалы», О. В. Куусинен, разделяя точку зрения Ю. Сирола, доказывал, что «хотя по своему историческому возрасту «Калевала», очевидно, моложе «Илиады» и эпосов многих других народов, но по своему социальному возрасту, если можно так выразиться, это наиболее древний из всех известных эпосов».
Отнимая «Калевалу» у карелов, финские националисты, однако, трактовали восточных карелов как «братьев» второго сорта, которых в благодарность за сохранение рун надо присоединить к «Великой Финляндии».
Эти теории, желали того или нет их авторы, были своеобразным идейным подспорьем для политики союза и подчинения немецким империалистам, которую проводил Свинхувуд, пригласивший на финляндский трон принца Гессенского, племянника Вильгельма II. Они придавали идеологически «приличное» обличив и политике лесовладельческих акционерных компаний, мечтавших о карельских лесах и организовавших в 1921—1922 годах так называемую «карельскую авантюру». Их исповедовали те ученые, которые в день рождения Гитлера послали ему символический дар, финский нож — пуукко, и получили ответный подарок — бюст фюрера. Ими пользовались и тогда, когда таннеровская клика припрягала свой народ к колеснице Гитлера.
Во время «карельской авантюры» белогвардейцы хотели проэксплуатировать популярность «Калевалы» для своих целей. Седобородый ухтинский торговец, назначенный председателем ухтинского правительства, именовался Вяйнямёйненом. А командовавший белогвардейцами, вторгшимися на советскую территорию, поручик Таккинен подписывал свои приказы: «Илмаринен».
Но маскарад не помог.
Картонажное правительство бежало.
После разгрома штаба белых в Кимас-озере командующий Таккинен-Илмаринен, навострив лыжи, с трудом спас свою шкуру.
И что знаменательнее всего — разгромили штаб Таккинена финские коммунисты, лыжники, которые проделали легендарный рейд под командой Тойво Антикайнена.
— Мы сражались тогда за честь финского народа с теми, кто ее позорил. Мы выполнили свой интернациональный долг — пролетарских революционеров, — сказал мне за несколько дней до своей гибели Тойво Антикайнен.
Это было в тех краях, где еще сейчас поются руны «Калевалы». Есть сейчас и такие руны, которые рассказывают, как Илмаринен после подвигов, совершенных в борьбе за Сампо, отправляется на защиту Сталинграда, а затем — ведь он кузнец — кует тракторы для крестьян.
В некоторых недавно записанных рунах имя кузнеца Илмаринена называется рядом с именем Тойво Антикайнена.
Народ не прельстился переодеванием торговца-кулака и поручика в Вяйнямёйнена и Илмаринена. Духу эпоса, рожденного доклассовым обществом, ближе был подвиг Тойво Антикайнена — героя, боровшегося за общество, в котором не будет классов. И мне думается, есть глубокий внутренний смысл в том, что на первых же выборах в Верховный Совет депутатом от избирательного округа Калевалы стал Тойво Антикайнен.
Каяни. В этом маленьком городке на севере Суоми провел лекарь Элиас Лёнрот свои лучшие годы. Здесь, после многотрудных пеших походов по Карелии, завершил свой титанический труд — «Калевалу».
Начав в Куусало спозаранок свой путь по морозной лесной дороге, мы лишь затемно приехали в Каяни. Я знал, что здесь живет старший брат Вейкко Пеюсти, овеянного героическими легендами.
Еще вечером, въезжая в город, наша заснеженная машина прошла по тоннелю, проложенному под железнодорожной насыпью.
— Это «метро Каяни», — улыбнулся товарищ, сидевший за рулем, — здесь его еще называют «тоннель Пеюсти»…
Навстречу шел пассажирский автобус.
— «Синий Пеюсти», так у нас их называют, — снова сказал спутник.
— Это в честь Вейкко Пеюсти?
— Нет, в память о его отце. Он был рабочий, кожевник, красногвардеец восемнадцатого года. После войны его в Каяни избрали депутатом муниципалитета. Он добился того, чтобы вместо переезда, на котором рабочим у шлагбаума приходилось терять немало времени, проложили тоннель… Он же организовал муниципальное автобусное сообщение внутри города. Его у нас здесь очень любили.
Старший брат Вейкко, Эйнари Пеюсти, с которым меня познакомили в Каяни, пожилой уже, потрепанный жизнью человек, рабочий-кожевник, как и его отец, сейчас работает не по специальности, кладовщиком склада кооперативного союза в Каяни.
Председатель союза, узнав о том, что советский литератор хочет встретиться с Пеюсти, разрешил ему для этого дела отлучиться с работы, и вот мы сейчас вчетвером — председатель кооператива, Аско Сало, секретарь общества «Финляндия — СССР» в Каяни и я — сидим за столиком кооперативной столовой и слушаем медлительный, отрывочный рассказ Эйнари Пеюсти о его брате.
— Да, что и говорить, нелегкая была у Вейкко жизнь. Но он не променял бы ее ни на какое благополучие. Когда мальчику исполнилось девять лет, отца у нас забрали после гражданской войны на несколько лет в концлагерь.
В семнадцать лет Вейкко вступил уже в профсоюз древообделочников и был избран председателем его в Пакисалми. В восемнадцать лет он — член нелегальной, преследуемой партии коммунистов… Едва ему исполнилось двадцать лет, как он за распространение антивоенной, революционной литературы впервые попадает в тюрьму.
У него уже был тогда годовалый ребенок… В восемнадцать лет у нас еще требуется разрешение на женитьбу от родителей. Его дала мать, потому что отец снова находился в тюрьме и брат Урхо тоже. Они были членами партии, работали в военной секции, то есть вели агитацию в армии. А за ними в каземат по тому же обвинению последовал и третий сын — Вейкко. Из трех братьев только мне одному довелось служить в армии — другие в призывном возрасте уже находились в заключении.
Вейкко в тюрьме не терял времени — от старших товарищей он постигал «алгебру революции», изучил шведский язык, добиваясь улучшения тюремного режима, принимал участие в голодовках. И, мечтая о любимой жене, ребенке, о том, как они будут жить семьей после того, как он отбудет свой срок, он в камере начертил план домика, который построит, продумал каждую его деталь, каждую дощечку наличника, каждую ступеньку крыльца.
Между мечтой и делом у Вейкко Пеюсти разрыва не было. Выйдя из заключения, своими руками он соорудил такой домик. И жена его, и дочь вместе с ним жили там. А ведь на свободе-то был он всего лишь один год. А через год он снова должен был оставить семью и дом, так как, по приговору суда, за свою подпольную деятельность был брошен в тюрьму уже на шесть лет.
Вышел Вейкко на этот раз из тюрьмы двадцать пятого мая сорок первого года. Две недели он гостил у меня.
О многом мы переговорили тогда, — вспоминает Эйнари, попыхивая трубочкой. — Девятого июня он уехал в Хельсинки, чтобы разузнать, где находится его жена, что стало с ней и с дочерью… Но он не успел разузнать, схватил воспаление легких и с высокой температурой попал в больницу. Лежа на больничной койке, он узнал о разгроме полицией Общества дружбы с Советским Союзом и о том, что Финляндия вступает в войну как партнер Гитлера… Решение было ясное: немедля бежать, пока охранка, занятая арестами на воле, еще не заявилась в больницу.
Если до тех пор подвижническая жизнь Вейкко Пеюсти мало чем отличалась от жизни тысяч и тысяч идейных людей революционного подполья, то последовавшие за побегом из больницы последние полтора года, — когда, кочуя из одной лесной избушки в другую, преследуемый по пятам полицией, организуя товарищей, подымая их дух, он наносил врагу удар за ударом, — стали достойными героического эпоса.
Люди, жившие с ним в землянках, вспоминают, как, помогая своим усталым товарищам, он готовил им пищу, уступал наиболее удобные места для сна. И физически он оказался исключительно выносливым и сильным. Однажды он вел бой в окружении и вырвался из него, неся на спине больного товарища.
Многие финны возмущались участием Финляндии в войне на стороне Гитлера, но у большинства из них сопротивление войне было пассивным. Они просто не являлись на призывные пункты и скрывались в лесах, где жили в землянках.
Даже по официальной статистике таких «лесных гвардейцев», как прозвал их народ, было к началу 1942 года свыше двух тысяч человек. И число это все время увеличивалось. Но большинство «лесных гвардейцев» и тех, кто к ним примкнул, не знали, что же надо делать дальше… Для этого надо было ясно себе представлять характер войны.
И вот партия поручила Вейкко Пеюсти активизировать деятельность «лесной гвардии», укрепляя ее организационно, налаживать связи, воодушевлять на борьбу, доказывать необходимость такой борьбы.
— Мне довелось в те времена встречаться с Вейкко Пеюсти, — рассказывал впоследствии Арттури Ренгвист. — Я прекрасно помню, как замечательно он разъяснял тогда труднейшие даже для сознательных рабочих вопросы.
— На войну следует ответить войной, — говорил Пеюсти.
И не был бы он Вейкко Пеюсти, если бы слова его отстояли далеко от дела.
Не случайно весной 1942 года на стене станции Рийхимяки было вывешено объявление, обещавшее 50 тысяч марок тому, кто укажет, где скрывается Пеюсти.
Какими спокойными и безопасными показались годы в тюремной камере по сравнению с такими днями свободы, когда надо было уходить из все сужавшегося кольца облав полицейской охоты и одновременно делать свое дело! Но ведь именно для этого он бежал от безопасности каземата, с больничной койки в гущу боя.
Взлетевший в воздух эшелон с гитлеровскими солдатами у станции Тойяла — дело его рук. Это он взорвал немецкий транспорт, пришвартовавшийся к причалам Хельсинкского порта.
— Вместе с братом в этом деле участвовали две девушки. Одна погибла, а другая сейчас работает в кооперативе Конерви в Турку, — говорит Эйнари Пеюсти. — Да мало ли еще что Вейкко сделал в дни войны, — добавляет он.
— Да, нелегко было и налаживать снабжение «лесной гвардии», — вспоминает местный секретарь общества «Финляндия — СССР». — В Хельсинки работал комитет помощи «лесогвардейцам». За участие в этом комитете жена моя отсидела два года. Доставляли посылки родственников, добывали продуктовые карточки… На рождество сорок первого года, — улыбается он, — ухитрились послать Пеюсти в чемодане даже целую свинью, разрубив ее на куски…
Но рождества 1942 года Вейкко Пеюсти встретить уже не пришлось.
В сочельник недостроенный двухэтажный дом в Хиэкка-Харью, где скрывался Вейкко Пеюсти, был окружен полицейским отрядом, вооруженным автоматами и станковыми пулеметами. На этот дом указал попавший в полицию, не выдержавший пыток «лесогвардеец». Полицейский офицер через рупор громкоговорителя предложил Пеюсти сдаться. Он в доме был один. Силы неравные. Но Пеюсти принял бой. Несколько часов длилась перестрелка. Железнодорожное движение на прилегающем участке было приостановлено на два часа. Дом был изрешечен пулями… Он походил на «дом Павлова» в Сталинграде, где как раз в те дни разворачивалась величайшая в истории битва… И мне думается, что одной из огневых точек этого сражения был и дом в Хиэкка-Харью, из которого вел огонь Вейкко Пеюсти.
Служебному рвению полицейских ищеек противостоял человек, до конца верный неумолимому долгу совести.
Один за другим были уничтожены пять полицейских. За своими подчиненными последовал на тот свет и офицер. У полицейских патроны на исходе. На исходе они были и у Вейкко. Но если полицейские поджидали подкрепления и новые боеприпасы, то Пеюсти ни подмоги, ни патронов ждать было неоткуда. Война против войны не бескровна, и, вступая в нее, он знал это. Ему было тридцать три года.
Командир вновь прибывшего отряда снова прокричал в рупор ультиматум и затем возобновил обстрел дома.
Надо было скорее кончать. Нельзя заставлять так долго бездействовать железную дорогу. И тогда пустили на дом Пеюсти слезоточивый газ.
Тогда-то Вейкко и решил прорваться сквозь цепь полицейских. Но ему удалось пробежать лишь десятка два метров, когда его скосила пулеметная очередь. Он упал на землю… Патронов в пистолете уже не было. Со всех сторон бежали к нему полицейские. И, решив не сдаваться живым, он вонзил глубоко в живот финский нож — пуукко…
В таком виде, изрешеченного пулями, со вспоротым животом, его и сфотографировал полицейский…
— Вот этот снимок, — говорит Эйнари и вытаскивает из бумажника фотографию. — Она стала известной после войны, ее даже напечатали в газетах и журнале.
И другой снимок ложится на стол между чашками кофе. Сероглазый юноша с открытым, волевым лицом, со вздыбленной копной светлых волос… Здесь ему не больше тридцати лет. Вот как выглядел человек, который всей своей недолгой, самоотверженной жизнью и самою гибелью, обессмертившей его, служил высокой идее человечности.
Когда прах Пеюсти в сорок шестом году переносили в Мальме, проститься с ним пришло больше десяти тысяч человек. Шли со знаменами, с революционными песнями. И так обидно было, что Пеюсти уже не мог узнать, что объявленная им война войне выиграна…
Мы идем по тихим улицам провинциальной Каяни к набережной. Между двумя водопадами — Бабушка и Березовый — зажат островок, к которому с обоих берегов перебежали легкие мосты. На острове живописные развалины старинной шведской крепости. Они совсем не изменились с тех пор, как с этого же берега неоднократно любовался ими Лёнрот. Только разве что меньше клубятся и пенятся водопады, — укрощенные, они приводят в действие турбины гидростанции, дающей электроэнергию городу.
— Не напоминает ли вам судьба Пеюсти, вплоть до его гибели, героическую судьбу раба-мстителя Куллерво? — спрашивает меня спутник. — Ведь он также сам бросился грудью на свой меч.
Куллерво — один из самых трагических героев «Калевалы».
— Нет, нисколько! Там была безысходность отчаяния обреченного на одиночество человека, геройски отомстившего за личную обиду. Здесь же подвиг во имя будущего. Прав ваш поэт Армас Эйкия, сложивший поэму о Пеюсти.
Сто человек окружили одного, как армия, блокирующая город. Но одиночный выстрел из пистолета зовет новых бойцов к борьбе. Миллионные армии уже уничтожают врагов героя. Но силы его на исходе. Его пистолет умолкает.
Какой же, к черту, тут Куллерво? Это скорее трагический эпизод из битвы героев «Калевалы» с владычицей каменного севера, злой старухой Лоухи.
Мы проходим по белому от снега берегу, где часто сиживал Лёнрот, любуясь клокочущими водопадами и раздумывая, в каком порядке сложить руны «Калевалы». Вот он и сам! У серой гранитной стены, облокотись на нее, на гранитной скамье сидит совсем еще молодой Лёнрот. Устремив взор на реку, на сосновые рощи на другом берегу, он о чем-то глубоко задумался.
Это новый, такой поэтический и такой реалистический памятник… Он утвержден прямо на земле, без пьедестала. К нему может подойти любой прохожий, присесть рядом на гранитную скамейку, — но никто не может разогнать думу поэта. Может быть, он задумался о том, как сделать, чтобы заветный труд дошел до народа, чтобы изданию и распространению этих явно языческих рун, противоречащих и Ветхому и Новому завету, не помешало сопротивление консервативного финского духовенства? Не здесь ли, глядя на стремнины реки Каяни, и решил он включить в «Калевалу» десятки стихов с обращениями христианско-религиозного порядка и заключить древний эпос молодой руной — руной о непорочном зачатии девой Марьяттой, понесшей младенца от ягодки брусники, который затем принял крещение?
Но и эта уступка Лёнрота не удовлетворила многих, не только священников, но и людей ученого сословия. Даже русский академик Я. Грот, искренне восхищавшийся деятельностью Лёнрота, посетивший его в Каяни, писал о том, что «последняя песнь «Калевалы», начинающаяся рождением мальчика от девы, есть, без сомнения, аллегорическое изображение борьбы христианства с язычеством в Финляндии. В вымысле этом видим самое грубое искажение новозаветного повествования о рождении Спасителя, даже Руотус есть лицо библейское и представляет Ирода, которого финны в ежедневном разговоре до сих пор так называют. Сочинитель этой руны, желая описать торжество Евангелия над древней верой финнов, вздумал противопоставить Вяйнямёйнену, как главе ее, самого Божественного Младенца, перенеся искаженное предание о нем в свою отчизну, а падение язычества выразил бегством важнейшего языческого бога, от которого Финляндия сохранила одни песни».
Кроме аллегорической истории христианства в Суоми и Карелии, искаженных евангельских легенд, Лёнрот включил в «Калевалу» много магических заклинаний и колдовских заговоров. Обилие их затрудняет и чтение самой поэмы и затеняет движение сюжета.
И вот на берегах Каяни, если бы только удалось развеять молчание гранита, из которого резец скульптора извлек черты молодого Лёнрота, мне хотелось бы рассказать ему о том, что другой финн, глубоко чувствующий народные истоки «Калевалы», творческое начало ее поэзии, тоже сын сельского портного, также получивший ученую степень в стенах университета в Хельсинки, уже обогащенный опытом и наукой истекшего века, освободил поэму от наносных, чуждых общему ее характеру элементов более позднего происхождения.
Поэма стала цельнее, органичнее, композиционно стройнее, исторически точнее, ближе духу народа. Так она и вышла в дни столетнего юбилея «Калевалы» в Петрозаводске. Исключенные из поэмы строки и руны были приведены во второй части книги.
Каждый теперь может читать «Калевалу» в двух редакциях.
Но, к сожалению, в Суоми еще мало кто знает даже о существовании нового варианта «Калевалы», хотя имя редактора, Отто Вильгельмовича Куусинена, здесь хорошо всем известно.
Я знаю, кое-кто в Суоми, возможно, и возмутится тем, что нашелся человек, осмелившийся притронуться к ставшей привычной последовательности рун. Но, во-первых, в распоряжении любого читателя всегда имеется канонический текст поэмы, а во-вторых, недовольные новым редактором наверняка не знают или не обратили внимания на то, что писал в конце предисловия к первому изданию «Калевалы» сам искреннейший талантливый поэт-филолог Элиас Лёнрот:
«Я в продолжение своей работы не мог утешаться тем, что для многих составляет облегчение в труде, — надеждою, что произведу прекрасное целое. Я всегда сомневался в способности своей сделать что-либо годное, а во время настоящего занятия сомнение это до того усиливалось, что я не раз был готов бросить в огонь все написанное. С одной стороны, я себе не доверял в искусстве расположить песни к общему удовольствию, а с другой — боялся, вопреки своим усилиям, подвергнуться строгому суду за неоконченную работу. Но пусть будет так: идите в свет, песни Калевалы, хотя и в несовершенном виде, ибо если вы останетесь долее в моих руках, огонь может сделать из вас нечто более совершенное!»
И, стоя сейчас на крутом берегу, рядом с памятником самоотверженному поэту, вспоминая строки, которые он предпослал поэме, я думал о том, что сам Элиас Лёнрот, пожалуй, благосклоннее и внимательнее, чем кто-либо другой, отнесся бы к работе того, кто приложил немало сил, чтобы по своему разумению усовершенствовать его труд.
И еще раз я видел бронзового Лёнрота около хижины — торппа, где он родился, километрах в восьмидесяти от Хельсинки.
Впрочем, вряд ли я собирался бы посетить этот удаленный от дорог домик, если бы не разыскивал Матти Янхунена, того самого, с которым мы зимой познакомились в редакции «Коммуниста» и речь которого я слышал на открытии Дома культуры.
Когда в июне 1948 года Советское правительство сообщило, что, идя навстречу пожеланию финляндской демократической общественности, оно сократило вдвое сумму оставшихся репараций, Матти Янхунен был министром социального обеспечения.
Обращение к Советскому правительству (давшее финскому народу 73,5 миллиона долларов) было инициативой Матти Янхунена и его политических друзей. Но я искал новой встречи с Матти Янхуненом не только потому, что в годы войны он, как и сотни тысяч других заключенных, «превентивно» был заключен в концлагерь и затем, по окончании войны, стал министром правительства М. Пеккала, но главным образом потому, что знал, что он долгое время находился в каторжной тюрьме в Хельсинки, в одной камере с Тойво Антикайненом.
Матти Янхунен сейчас проводил очередной отпуск в своем домике на берегу небольшого лесного озера в девяноста километрах от столицы. Хотя домик Янхунена и построен вдалеке от дороги, ориентируясь по отлично начерченной схеме, мы разыскали его без лишних расспросов.
Летний день, бесконечный на севере, в беседе, в рассказах, воспоминаниях на скамеечке на берегу озера пролетел незаметно.
Передо мной прошла жизнь Матти Янхунена, судьбы его друзей по партии, по подполью, тюрьмам, история его верной спутницы — жены.
Много новых деталей поведал он мне и о жизни Тойво Антикайнена. Но все то новое, что узнавал я о нем, лишь подкрепляло, дополняло уже сложившийся в сознании образ бесстрашного рыцаря революции Тойска, как ласково называли Антикайнена друзья.
Даже на испанской земле, в финской роте интербригады, двум самым «заслуженным в боях» станковым пулеметам даны были имена томившихся в тюрьмах Суоми революционеров. Один назывался «Тойска», другой, в честь Хертты Куусинен, — «Хертта».
— Вам известно, — спросил меня Янхунен, — что, уже осужденный, находясь в одиночке, Тойво Антикайнен пытался возбудить судебный процесс против охранки?
Чтобы узнать, как сообщается Антикайнен с друзьями, с волей, охранка подослала своего агента. Он был назначен тюремным надзирателем в том коридоре, куда выходила и камера Антикайнена. Надзиратель втерся в доверие к некоторым заключенным. Стал передавать их записки Антикайнену и его записки товарищам.
Однажды я получил записку, которую якобы Тойска адресовал мне. В ней говорилось о том, что надо усилить связь с волей, о том, чтобы я немедленно организовал побег, что, мол, есть об этом предписание партии, есть и оружие.
Это настолько противоречило правилам конспирации, что Янхунен сразу понял — перед ним фальшивка — и совсем прекратил переписку с Антикайненом.
— Через несколько дней я снова получил записку, якобы написанную его рукой, с упреками, что не выполняю его заданий. Я ничего не ответил и на эту записку. Нетерпение надзирателя было так велико, что еще через ночь он сам пришел ко мне в камеру и сказал, что это он писал записку по просьбе Антикайнена, что он может организовать побег, достанет оружие. И даже, мол, у него подготовлен на этот случай аэроплан.
Янхунен понял, что кое-где уже готовится сообщение: «Убит при попытке к бегству».
Но ничем нельзя было выдать, что Янхунен раскусил, с кем он имеет дело. Назначили новую встречу с надзирателем, а тем временем предупредили Антикайнена.
Узнав об этом, Антикайнен обратился в суд с жалобой на то, что ему и в тюрьме не дают спокойно отбыть срок заключения. Однако судебный канцлер ответил, что нет основания для судебного разбирательства…
— Антикайнен, как вам известно, был человеком с железными нервами. Опасная работа в подполье держала его в постоянном напряжении. Гигантскому труду по организации защиты на суде, длившемся много месяцев, когда он должен был один на один разбивать «показания» шестидесяти девяти лжесвидетелей, документированно отвечая на каждое замечание прокурора, и самому вести наступление, разоблачая политическую подоплеку процесса, также сопутствовало большое нервное напряжение… И мы боялись, что после этого напряжения долгое одиночное заключение может расшатать нервную систему Тойска.
Желая облегчить участь Тойска, политические заключенные тюрьмы потребовали от администрации, чтобы в камеру Антикайнена поместили второго товарища. Это требование встречало отказ за отказом.
И лишь после голодовки дирекция тюрьмы согласилась удовлетворить это требование заключенных, но выдвинула «встречное условие», на которое, как она думала, никто из заключенных не пойдет. Тот, кто захочет разделить одиночество Антикайнена, должен добровольно подчиниться и штрафному режиму, который применяется к нему.
— Мы могли к казенному пайку прикупать в тюремной лавочке чай, сахар, кофе и еще кое-какую снедь, могли писать и получать письма, имели право свидания. А это не так уже мало!
И всего этого человек лишался, переходя в камеру Антикайнена. Но тюремщики просчитались. Товарищей, желавших разделить штрафной режим с Тойска, нашлась немало.
— Первые двое суток день и ночь мы не спали, разговаривали, — вспоминает Янхунен. — Ведь за это время Антикайнен не имел никакой связи с миром.
Янхунен рассказывает мне, как они в камере с семи утра (побудка — в пять тридцать) до шести часов вечера шили рубашки для солдат и в это время составляли план, вернее — мечтали о том, что будут делать на воле.
Занимаясь шитьем, они «обговаривали» — составляли лекции для нелегальной тюремной политшколы, курсантами которой являлись все тридцать политических заключенных (потом были вовлечены и остальные шестьдесят).
В «свободное время», с шести тридцати до девяти вечера, когда выключался свет, надо было занести на бумагу, записать то, что «обговорено» днем.
Так за несколько месяцев составился курс из десяти лекций.
Но передать каждую лекцию другим было нелегко. Ведь на прогулку Антикайнена с его товарищем по камере водили вдвоем, под надзором двух же сторожей. В это время на круглом тюремном дворе никого не было.
Полученную каждый раз иным способом лекцию один, а затем другой, третий товарищ заучивали чуть ли не наизусть, и потом во время общей прогулки («гуляли» парами по кругу) рассказывали содержание лекции соседу.
Так как прогулка была общая, то нетрудно было каждый раз менять соседа в паре.
Так постепенно осваивала курс вся школа.
— Кое-какие лекции, кажется, сохранились, — улыбается Янхунен.
Хозяйка затопила баню. После того как мы попаримся на полке и окунемся в озере, нас ожидает обед.
— Пока согреется баня, — говорит гостеприимный хозяин, — давайте съездим к Лёнроту.
Оказывается, совсем недалеко отсюда, километрах в пяти-шести, находится Пайккари-торппа — домик сельского портняжки, отца Лёнрота. Этой ветхой избушке больше чем полтораста лет. Бедная, с подслеповатыми окошками горница. Длинные скамьи вдоль стен. Между родительской кроватью, покрытой лоскутным одеялом, и деревянной колыбелью — прялка с круглым колесом и куделькой на веретене.
Я подхожу к колыбели, тихонько трогаю ее, и она покачивается, колыбель, качавшая маленького Элиаса, открывшего глаза под этим потемневшим дощатым потолком. К потолку прилажен шест, на котором висели плоские ржаные лепешки — някки лейпя. Вот одна из них. Словно сохранилась с тех пор. Старый безмен на стене, а над окном, почти под самым потолком, полочка, куда сельский портной складывал иглы, ножницы — весь свой нехитрый инструмент, — чтобы не могли достать дети.
А рядом, в комнатушке-каморке, на стене висит потертый матерчатый цилиндр — неотъемлемая принадлежность костюма лекаря тех времен, здесь же походная чернильница, гусиное перо, песочница — письменные принадлежности, те, которыми, по преданию, записывались руны «Калевалы».
Этот домик финский народ так же бережно хранит, как карельские лесорубы оберегают сосну на берегу озера Куйто, под которой Лёнрот записывал бессмертные руны.
Мы выходим из домика. Нас охватывает жаркий воздух июльского дня, напоенный запахами сосновых смол и свежего сена. Голубеет озеро. А перед нами, шагах в двадцати от торппа, на выглаженном веками валуне, спиною к озеру, лицом к отцовской хижине, на бронзовом пне, в высоких болотных бронзовых сапогах, в длиннополом мятом сюртуке, в небрежно повязанном галстуке, сидит бронзовый человек с лицом лесоруба — Элиас Лёнрот. Прекрасный памятник.
Много хороших, оригинальных памятников поставлено в Суоми — и Лёнроту, и сказителям, и героям их рун, — но одного еще нет.
— Он будет поставлен, я убежден в этом, — говорит Матти Янхунен, — памятник замечательному сыну финского народа, Тойска, дела которого достойны быть воспетыми в рунах, равных по силе рунам «Калевалы».
И, помолчав, он спрашивает:
— Не знаешь, где он погребен?
— На кладбище на Кекострове, в Архангельске. Алиса Суси, вдова одного из участников похода на Кимас-озеро, ныне воспитательница Медвежьегорской школы-интерната, рассказывала, как недавно она с делегацией отряда пионеров имени Тойво Антикайнена приезжала на Кекостров и пионеры при большом стечении народа возложили венок на могилу героя.
— А не пришло ли время перевезти прах Тойска в его родной город, в Хельсинки, в Мальми? — не то спрашивает, не то вслух думает Матти Янхунен.
На окраине столицы, в Мальми, — братские могилы красногвардейцев, павших в 1918 году. Туда перенесен прах Пеюсти и других товарищей. Спасая честь своего народа, они боролись против того, чтобы Суоми воевала на стороне гитлеровцев, и были расстреляны. Сюда недавно перевезен из Москвы прах друга, соратника и во многом учителя Антикайнена — Юрьё Сирола. На могиле Сирола нет еще надгробного камня, один лишь невысокий куст красных роз.
Кладбище Мальми для трудящихся Хельсинки сейчас то же, что для французов Пер-Лашез с его прославленной Стеной коммунаров.
Мы возвращаемся по лесной дороге к Ситойнярви, к дому Матти Янхунена. Сосны своими разлапыми ветвями бьют по крыше, задевают окна нашей машины. И я рассказываю Янхунену о своих встречах с Антикайненом и о том, что сейчас в поющихся под сосной Лёнрота рунах карельских сказителей имя Антикайнена часто звучит рядом с именами Илмаринена, Вяйнямёйнена, бившихся за счастье народа, за Сампо.
ПОСЛЕ ПЕТУХА
— Этот парень дошел до петуха! — говорят в Суоми о человеке грамотном, человеке, овладевшем азами какого-нибудь дела.
Дошел до петуха! Как возникла эта пословица? С незапамятных времен и до наших дней на обложке финского букваря, на последней ее странице нарисован петух. Почему петух? Неведомо. Но здесь нет букваря, на обложке которого не красовалось бы это пернатое. Вот и повелось о человеке грамотном с улыбкой говорить: «Он дошел до петуха».
— Однажды дядюшка принес из лавки букварь с гордым петухом на обложке. Детям говорили об этом удивительном петухе: «Если будешь стараться и хорошо читать, то ночью петух принесет тебе кусочек сахару, сухарик или конфетку». Учить взялась сама мать. Сначала все шло хорошо, до того хорошо, что петух даже принес кусочек сахару, — рассказывала нам восьмидесятилетняя Аура Кийскинен, ветеран рабочего движения Суоми.
К 1905 году уже вся Суоми «дошла до петуха». Трудно было найти неграмотного. Перешагнув через петуха, она пошла дальше.
Я собирался познакомиться с современной финской школой и поэтому, для начала, был доволен, что окно номера в гостинице «Хоспиц», где я жил зимою, выходило на школьный двор.
Каждое утро я наблюдал, как спокойно появляются первые школьники. Они не торопятся. На дворе еще полумгла. Окна классов темны, и только циферблат часов на стене школы светится равнодушным электрическим светом. Потом приходят девочки и мальчики. Одеты красиво, удобно, на наш взгляд — не слишком ли легко? Мороз, но они не закутаны, ни на одном школьнике нет шубы. Малышам их заменяют теплые яркие комбинезоны. Дети постарше обходятся шерстяным бельем под плотными верхними костюмами. Они собираются небольшими группами, оживленно толкуют о чем-то между собой, маленькие с маленькими, большие с большими.
Приезжает грузовик. Сгружают ящики с бутылками молока, фруктовой воды и еще какие-то продукты.
Двери школы заперты. Но вот появляется учитель. Девочки старательно приседают в книксене, когда педагог проходит мимо них, мальчики лихо расшаркиваются и снова продолжают свою возню. Двор расцветает всеми цветами радуги, наполняется веселым гомоном, который долетает ко мне даже через плотно закрытое окно.
Вспыхивают электрическим светом широкие окна классов, время начинать занятия. И беспорядочная ребячья толпа мгновенно «растасовывается», выстраивается цепочками. Сколько цепочек — столько и классов.
Отворяются двери школы, и все дети, класс за классом, строем входят в школу, спокойно, без сутолоки. Сначала проходят маленькие, потом те, что постарше, и замыкают шествие самые старшие.
Я уже слышу недоумевающий вопрос: если школьники все сразу входят в здание, то как же избегается толчея и неразбериха у вешалки?
Здесь нет общих вешалок — для всей школы. В коридорах на стене возле каждого класса вешалка, где школьники успевают вовремя, без толкотни раздеться.
Двое мальчишек, размахивая сумками, бегут через улицу. Они успевают проскользнуть в уже закрывающуюся дверь… Но вот тот мальчуган, который бежит по переулку, видит, как захлопнулась дверь, и сразу с карьера переходит на шаг. Он безнадежно опоздал.
И девочка в зеленой вязаной шапочке с лыжами в руках тоже опоздала. Сначала опоздавшие выглядят смущенными, а потом бродят по школьному двору с независимым видом, словно заранее решили опоздать и сейчас лишь выполнили давно задуманное. Двери теперь не раскроются для них до первой перемены, когда из здания пестрой толпой вывалятся все ученики, чтобы побегать, поиграть в снежки.
Каждую перемену дети обязательно должны проводить на дворе.
В новых школах строят сейчас даже специальные навесы на случай дождя. Какая бы ни была погода, после каждого урока ребенок должен быть пятнадцать минут на воздухе.
Семилетняя народная школа в Лахти. Мы входим в третий класс, ученики встают. На мой взгляд, мальчики чем-то смущены.
— Так ли это? — спросил я учительницу.
— Им неловко, что иностранцы застали их за таким немужским занятием, — ответила, улыбаясь, молодая учительница.
И в самом деле, перед мальчуганами на партах лежали недовязанные варежки. Оказывается, уроки вязания обязательны не только для девочек, но и для мальчиков, до третьего класса включительно. С четвертого они начинают заниматься, кроме общеобразовательных предметов, уже только своим, мужским — столярным, токарным, кузнечным — делом, а девочки учатся кройке и шитью, домоводству, в которое входит и кулинарное искусство.
В народной семилетней школе горячие завтраки так же, как и обучение, бесплатны, и старшеклассницы в классе домоводства на большой кухне с электрическими плитами, холодильниками, с мойками, с полками, уставленными разнообразной посудой, под руководством учительницы и опытного кулинара готовят завтраки, накрывают на стол.
Каждый день недели это делает другой класс, и вся школа может судить и сравнивать их успехи в кулинарном искусстве.
Совместное обучение, впервые введенное здесь в 1890 году, вскоре завоевало общее признание. И теперь в первой ступени повсеместно мальчики и девочки учатся совместно. А во второй ступени из 373 школ только 39 раздельных — женских.
Сейчас мы находимся в школе совместного обучения.
Директор слегка приоткрыл дверь одного из классов, и оттуда в широкий коридор полилась чистая, нежная молодая. Песня Сольвейг! Шел урок хорового пения.
Этот предмет так же обязателен в семилетней школе, как и труд, как физическая культура и закон божий.
Закон божий! Сколько учебного времени уходит на то, чтобы засорять головы детей сведениями о сотворении мира в шесть дней, о происхождении Евы из ребра Адама. Причем об этом говорится не как о легендах, а как о непреложной истине!
Молоденькая учительница, следуя учебной программе, рассказывала малышам на уроке о всемирном потопе, о том, что все живое тогда утонуло, погибло — и остались на земле только те животные, которых Ной поместил на своем ковчеге. И вдруг один мальчуган поднял руку.
— Что ты хочешь сказать, Пекка?
— Я думаю, что рыбы, киты и тюлени тоже не утонули, — серьезно сказал он.
— «Ты прав, Пекка», — отвечала я, с трудом удерживаясь от смеха, — рассказывала мне учительница. — Но потом дома подумала, как я не права перед этим пытливым мальчуганом, как заведомо вру ему. Мне-то ведь известна эволюционная теория…
Но оставим в стороне закон божий и войдем в соседний — пятый класс. Он пуст. Классная доска занимает здесь стену во всю ее ширину.
Войдя в этот класс, я невольно вспомнил о том, с каким восхищением писал о финских школах А. Куприн, неоднократно посещавший Суоми:
«Всякая мелочь, служащая для удобства и пользы школьника, обдумана здесь с замечательной любовью и заботливостью. Форма скамеек и чернильниц, ландкарты, коллекции, физический и естественные кабинеты, окраска стен, громадная высота комнат, пропасть света и воздуха и наконец даже такая мелочь, как цветы на окнах, — цветы, которые с таким удовольствием приносят в школу сами ученики, все это трогательно свидетельствует о внимательном и разумном, серьезном и любовном отношении к делу».
С тех пор как были написаны эти строки, прошло полвека, и надо сказать, что и новые школы, и парты, и освещение в классах, кабинетах стали лучше и удобнее, чем те, которые так пленили в свое время Куприна.
В классе, в который мы вошли, как и во всех других, парты были чистенькие, словно только что отполированные, ни кляксы, ни царапины, ни малейшего следа перочинного ножика.
— Парты новые? — спросил я.
— Нет, им уже пять лет. Столько, сколько этой школе, — ответил директор.
— Неужели у ваших мальчиков нет потребности резать дерево? — усомнился кто-то из моих спутников.
— Нет, они не безгрешны, — улыбнулся директор, — мальчики везде мальчики, и они не преминут испробовать остроту ножа и твердость дерева. Но у нас вся энергия их, направленная на это, расходуется в столярном классе. Мальчики из пятого класса сейчас как раз строгают там, пилят и режут вволю. И, конечно, им приятнее, когда при этом возникают новые вещи, чем портятся старые. К тому же, сами делая мебель, они приучаются ценить и уважать труд, вложенный в те вещи, которые их окружают.
Через несколько минут в хорошо оборудованной столярной мастерской мы увидели, с каким рвением ребята трудятся, обрабатывая детали будущих шкафов, столов, стульев.
А еще через несколько минут перед нами пробежала голышом целая орава мальчиков из другого класса. Один за другим они бросались в большой школьный бассейн, обдавая брызгами нас, случайных посетителей, на которых они не обращали внимания.
Но даже если школа старая и не имеет своего бассейна — это не снимает с нее обязанности научить детей плавать.
В новом городском бассейне в Тампере мы видели, как ученики одной школы, окончив урок плавания, уступали место ребятам из другой школы. А у входа в бассейн было вывешено расписание занятий нескольких школ.
Физическая культура, спорт здесь входят в жизнь как существенная, неотъемлемая часть быта. За традиционными соревнованиями школ по атлетике, гимнастике, спортивным играм, лыжам с интересом следит вся страна.
В конце февраля празднуется традиционный день «Калевалы», за которым следуют так называемые «лыжные каникулы». Но о них — позже, а сейчас вернемся обратно к семилетней народной школе, с которой мы начали путешествие по училищам Финляндии.
Я видел потом семилетние народные школы в Хельсинки, осматривал профессиональное училище в Хямеенлинна, готовящее мастериц-портних, изучивших народное творчество, вышивку, ткани…
В Вааса, где преобладает шведское население, я был в только что выстроенном шведском среднем ремесленном училище и в финском ремесленном училище. Вступила в строй лишь первая очередь школы — на 400 учащихся, а когда здание будет закончено, здесь смогут приобретать квалификацию слесари, токари, жестянщики, водопроводчики, электросварщики, наборщики, печатники, кузнецы, переплетчики — 800 юношей и девушек.
В шведском же училище есть еще специальные классы для портняжного, поварского, парикмахерского ремесел. В примерочной мы встретили дам-заказчиц, разглядывающих модные финские и парижские журналы. Заказов на шитье платьев школа получает больше, чем может выполнить. Оплата работ, проведенных учениками, составляет двадцать процентов бюджета как той, так и другой школ.
Здесь же, в большой, начищенной до блеска кухне, где учились стряпать девочки-шведки, я удивился, увидев мальчика.
Но этот рыжеволосый парнишка нисколько не был смущен.
Решив стать моряком, точнее — коком на корабле, он спокойно прокладывает свой путь в жизни.
— Мы долго смотрели на ремесленное обучение сквозь пальцы, — сказал мне молодой ректор финского ремесленного училища. — А теперь, когда спохватились, это стало нашим любимым детищем. Города соперничают. Каждый хочет, чтобы ремесленное училище у него было лучше, чем у другого.
Это было похоже на правду.
В Вааса мы наглядно убедились в равенстве языков двух групп населения — шведского и финского, наступившем сейчас в Финляндии после вековой борьбы. Шведский язык является ныне государственным языком наравне с финским, хотя число граждан, для которых он родной, не так уже велико, меньше одной десятой.
Из 373 средних школ в 1958 году в 48 преподавание ведется на шведском языке. Но и в финских школах обязательно изучение шведского языка, так же как и в шведских в обязательном порядке изучают финский.
Алфавит здесь общий — латинский. Но буквы B, C, D народ до сих пор неизменно называет «господскими буквами». Соответствующих звонких звуков в финском языке нет. Даже в словах, которые заимствованы из других языков, они превращаются в глухие. Так «генерал» становится — «кенраали», «граф» — «крейви», «банк» звучит «панкки», «Борго» — «Порво» и т. д.
«Господские буквы» — буквы языка господ.
Мне вспоминается рассказ Ауры Кийскинен о том, как мать учила ее грамоте.
— «Это A, это господские B и C, но их учить не надо». Я же сразу запомнила их и каждый раз выпаливала: «Это господские B и C, но учить их не надо». — «Глупая ты!» — говорила мать.
Финской детворе, изучающей родную речь, эти буквы действительно не нужны. Но…
— Вот вам кажется, что в Суоми достигнут полный, как у нас говорят, «языковой мир» — равенство. Это, пожалуй, правильно лишь для тех приботнийских приморских губерний, где проживает большинство шведов. Ну, а скажите: для чего финскому ребенку в Саво, в Хяме, в центральной или восточной Финляндии, где шведов в помине нет, изучать шведский язык, который ему, может быть, ни разу в жизни и не пригодится? — втолковывал мне один активист Аграрного союза в Куопио. — Не лучше было бы отводить эти часы в школе на английский, или русский, или немецкий язык? По-моему, юридическое равенство на самом деле охраняет прежнее, еще привилегированное положение шведского языка… — говорил он.
В Котке посетили мы комбинат из семи профессиональных училищ. Отсюда выходят штурманы и капитаны, токари по металлу, слесари-механики, техники, мастера строительных специальностей, мастера лесной промышленности, квалифицированные конторские работники, повара и инструкторы поварского дела.
Каждый год учебы дает там последовательно очередную ступень рабочей квалификации, а весь курс (для одних трехлетний, а для других — четырехлетний) — диплом техникума.
Сюда принимаются люди, уже окончившие народную семилетку, после того как они год или два проработали в избранной ими области.
У нас сейчас идет перестройка школьного образования, и стоит внимательно приглядеться к финскому опыту. Там мы можем отыскать для себя немало ценного.
…Если на людей, приезжающих из других стран, производит большое впечатление то, что семилетнее образование здесь обязательно и бесплатно, то нас, разумеется, удивить этим было нельзя. Зато спортсмены наши (впрочем, не только они) одобряли то, что из четвертого класса нельзя перейти в пятый, не сдав экзамен по плаванию.
Осматривая класс домоводства и шитья, все мы позавидовали законному существованию науки, которую нашим женщинам приходится усваивать от случая к случаю.
Заглянули в квартиру при школе — на две комнаты с кухонькой. Здесь происходит заключительный выпускной экзамен по домоводству. Каждая девочка по очереди должна прибрать эту квартиру, украсить цветами и приготовить обед для гостей: учительницы, родителей, сестер или братьев и двух-трех подруг. Так проверяется, хорошо ли усвоила ученица уроки домоводства.
Нашим педагогам в этой школе понравилось то, что директор ее может, включив свой радиоаппарат, слышать, что происходит в данную минуту в любом классе.
— Понимаете, — говорили они, — директор знает, что делается в классе, как учитель ведет урок, а на самочувствии и поведении учащихся никак не отражается «присутствие» в классе посторонних.
Понравился также кабинет наглядных пособий, где по заявке учителя специальный человек подбирает карты, таблицы, картины, книги, модели, инструмент и т. д., и учителю перед уроком остается только войти в кабинет, чтобы взять их.
Архитекторы наши обычно останавливаются около мозаик, изображающих рулевого у штурвала, пильщика у работающей рамы, повара о кастрюлей, портного за шитьем, бухгалтера со счетами, и обсуждают достоинства актового зала учебного комбината в Котке, зала, в котором происходят также общественные собрания и городские концерты.
На меня же наибольшее впечатление произвели слова, оброненные в механической мастерской заместителем директора учебного комбината в Котке. (Эта школьная мастерская также в процессе учебы выполняет заказы местного населения и предприятий.) Показав на крашенный в оливковый цвет автоматический токарный станок, он нам сказал:
— Такие станки уже появляются и на предприятиях.
— То есть как это уже появляются на предприятиях? Разве училище получает новые станки раньше, чем фабрики и заводы?
— Да, по большей части это так, — отвечал заместитель директора. И стал объяснять: — Машиностроителям выгодно, когда их первые станки придут на предприятия, чтобы там уже были рабочие, которые хорошо владеют ими. Фирма, устанавливающая эти станки, также заинтересована в том, чтобы не обучать людей у себя на заводе новой технике, а получать рабочую молодежь, освоившую эти станки. Поэтому машиностроители и отпускают нам новейшие станки по пониженной цене, со скидкой.
— А как в училище узнают о таких технических новинках?
— Видите ли, муниципалитет в совет каждого училища, кроме преподавателей, назначает наиболее крупных специалистов этой профессии из местных граждан. И для них это почет и для школы польза.
Вечером наш инженер, волнуясь, рассказывал мне, что заводы у нас часто отдают в ремесленные училища лишь те станки, которые морально износились.
— На тебе, боже, что нам негоже. Ремесленники обучаются на этих станках и, приходя на модернизированные предприятия, должны зря тратить время и портить уйму материала, пока заново не переучатся.
— А ведь и нам это так же невыгодно, как и частным предпринимателям. Но при главках сговориться было нелегко, — говорил он. — Теперь совнархозы — иное дело!
Почему так часто в разговорах о школе возникает речь о муниципалитете?
Дело в том, что в Финляндии есть низшие учебные заведения, живущие на государственные средства. И есть средние школы — гимназии, лицеи, которые также содержатся за счет государства.
При всем том в 1958 году из сдавших экзамен в среднюю школу более тридцати процентов не было принято.
Это было для меня неожиданностью.
— Не хватает средних гимназий, школ, — объяснил мне учитель лицея в Тампере Кууно Хонканен.
— Нужно не только увеличивать число их, но и привести в какую-то единую систему, вроде вашей, — говорила мне Ирма Росснел, депутат эдускунта от города Пори.
За это сейчас и борются педагоги, поддерживаемые прогрессивными силами страны.
В Финляндии есть и частные школы, существующие на средства какой-нибудь организации или одного лица и небольшую дотацию, то ли от государства, то ли от муниципалитета.
Такой частной школой является недавно возникшая русская народная школа и лицей, где преподавание ведется на русском языке.
Здесь обучаются дети и внуки тех русских, которые издавна жили в Финляндии и приобрели права местного гражданства, учатся финские дети, родители которых желают, чтобы они освоили русскую речь.
Школа связана с «Русским культурно-демократическим союзом» в Финляндии, получает поддержку от общества «Финляндия — СССР», и Министерство просвещения РСФСР командирует сюда порой на целый учебный год квалифицированных педагогов по таким предметам, как русская литература, русский язык, история СССР.
Русская школа получает дотацию и от муниципалитета Хельсинки.
Число учащихся ее все время растет, хотя помещение совсем не приспособлено для школы. К тому же оно так невелико, что приходится заниматься в две смены. Здание этой школы даже отдаленно не напоминает те превосходные новые школы, которые мы видим здесь почти повсеместно.
Сейчас, после почти сорокалетнего перерыва, в средних школах изучают по выбору и русский язык, а не только английский или немецкий. Среди молодых людей есть уже умеющие читать и даже говорить по-русски, попадаются они и среди стариков. Гораздо меньше их среди людей средних лет, тридцать лет «линии Маннергейма» сказываются и в этом.
Конечно, не все нас устроило бы и в финской школе.
Ведь если финские школьники, кончая семь классов, «умеют» пока еще больше, чем наши, то знают они все же меньше. Да к тому же и знания эти порой извращенные.
История, к примеру, здесь преподается так, что можно подумать — британцы были извечными союзниками финнов, а между финнами и русскими всегда царила вражда.
Хотя еще сразу после войны Паасикиви в обращении к народу по радио сказал: «Слова «исконный враг» следует забыть раз и навсегда», — его призыву не последовали составители школьной хрестоматии Айрила, Ханнула и Салола.
При этом часто не упоминается даже, что финские части в рядах русской армии сражались против турок, проявляя отвагу в войне 1877 года. Эту страницу истории недавно воскресила прогрессивная писательница Кайсу Рюдберг в своих очерках о поездке в Народную Болгарию. Не говорится о том, что английский флот в войну, которую принято называть Крымской, бомбардировал побережье Финляндии, пытался высадить десант, разорял прибрежные города.
Кстати сказать, в 1855 году острова, на которых расположен тот же самый город Котка, подверглись такой бомбардировке и таким атакам британского флота, что все здания сгорели, уцелел только собор. Часть населения погибла в пожаре, а другая убежала. Заново город начал строиться лишь через десять лет.
Сколько примеров искренней дружбы русских и финнов можно было бы найти в истории наших народов, сколько случаев поистине братской солидарности. Я бы включил в такие хрестоматии рассказ о том, что именно в Котке, в этой городе, возникшем на скалистом острове, впервые в истории человечества стал работать беспроволочный телеграф, изобретенный Поповым. И первой в мире радиотелеграммой была та, которой Попов направлял русских матросов на спасение финских рыбаков, унесенных в море на льдине. Я бы рассказал о дружбе поэта Эйно Лейно и Максима Горького, и о том, как финны помогали Ленину и его товарищам спасаться от преследования царских властей и Керенского, и о том, как Ленин первым из государственных деятелей мира подписал закон о признании независимости Финляндии.
А поскольку речь уже зашла о действиях военного флота, то стоило бы в такой хрестоматии поведать и о случае с броненосцем «Слава».
В осенние дни октября 1905 года в Хельсинкский порт пришел броненосец императорского флота «Слава». Не пришвартовываясь к пирсу, он отдал якоря на рейде. В те дни ко всеобщей забастовке российского пролетариата примкнул и финский рабочий класс. Царский генерал-губернатор князь Оболенский в перепуге бежал из своего дворца в Хельсинки на рейд, думая, что на броненосце «Слава» среди русских матросов он будет в полной безопасности и недосягаем для финских «бунтовщиков».
— Однако на другой день в стачечный комитет, — рассказывал мне много лет спустя уже седой, постаревший Эзор Хаапалайнен, председатель стачечного комитета, — тайком пробрались два матроса с броненосца.
«Мы уполномочены командой «Славы» передать вам, — сказали матросы, — что в тот момент, когда вам понадобится генерал-губернатор Оболенский, мы его арестуем и отдадим в ваши руки».
Князь — губернатор, бежавший за помощью и охраной к «своим» друзьям, оказался негласным их арестантом.
Русские моряки, руководимые большевиками, были истинными друзьями, товарищами финских трудящихся.
Как хороши были бы такие рассказы в хрестоматиях для душевного спокойствия и воспитания и тех, кто еще не дошел до петуха, и особенно тех, для кого заносчивый петушок уже стал воспоминанием детства.
ЛЫЖНЫЕ КАНИКУЛЫ
За несколько дней до соревнований в Лахти на первенство мира по лыжам известный финский спортивный радиокомментатор Пекка Тийликайнен сказал:
— Если спросить, много ли в Суоми лыжников, придется сосчитать все население. В Суоми не говорят об умении ходить на лыжах — это само собой разумеется.
И он прав.
Любовь к спорту, пожалуй, также надо зачислить в финский «менталитет».
Если разделить золотые и серебряные медали — знаки первенства в международных спортивных соревнованиях — на количество душ населения, то, по всей видимости, первыми будут финны.
Лыжи — это, пожалуй, самой природой продиктованный финнам вид спорта. Другой вид, выросший из труда лесоруба-сплавщика, — состязания в плавании, стоя на бревне. Но гонки на бревнах, так же как и русская игра в городки — рюхи, еще не стали международными видами спорта.
Сколько здесь повсюду лыж — настоящих, игрушечных, нарисованных! Они на улицах и в магазинах, в рекламах, изображены на объявлениях сберегательных касс и банков, вылеплены из сахара на витринах кондитерских. И не только на крышах частных автомобилей сделаны специальные приспособления для перевозки лыж — такие крепления и на крыше каждого такси, — иначе в субботу и воскресенье не заполучишь пассажира.
Спортивные союзы Финляндии объединяют свыше 233 тысяч лыжников. В Суоми даже церковники организуют свои лыжные пробеги.
Ежегодно в конце февраля, после традиционного праздника «Калевалы», у городских школьников бывают так называемые «лыжные каникулы», специально для того, чтобы дети могли побегать вволю на лыжах. Я видел утром, едва только рассвело, — вооруженные лыжами школьники атаковали автобусы, уходящие за город.
В сельских школах таких каникул нет, потому что там и в школу и из школы, и в гости и просто по делам, и в будни и в праздники все ходят на лыжах. Бабушка идет проведать внучку в соседнее село на лыжах. Школьники сельских мест вместо «лыжных» получают «картофельные» каникулы, которых у городских не бывает. Весною, во время посадки картофеля, и осенью, когда наступает пора его копать, три дня в школах нет занятий, чтобы дети помогали родителям в поле.
В дни лыжных каникул вместе со школьниками я пришел в Национальный музей в Хельсинки. Там есть два зала, каких в музеях других стран не найдешь. В этих залах выставлены лыжи разных веков, разных форм, разных губерний и районов Суоми. Лыжи с желобком и плоские лыжи, подбитые мехом, чтобы лучше скользили. Здесь есть лыжи, найденные при раскопках вблизи Рийхимяки (возраст их — две тысячи лет), и лыжи из Хяменкюре, которые еще на тысячу лет старше.
Какими орудиями выстроганы они?
Обломок лыжины, найденный на стоянке людей каменного века, — обломок, которому 3700 лет, — как редчайшая ценность, хранится в закрытом фонде музея. Чтобы его увидеть, нужно особое разрешение.
Вряд ли где-либо можно найти такое собрание — от корявых, покоробившихся самоделок древних обитателей страны до сверкающих лаком современных лыж, на которых финские спортсмены завоевывают мировые рекорды.
Мы находились в том краю, где поэт о молодой женщине говорит, что она, «как лыжа, скользит-убегает», где он видит, как «по зимним странствует дорогам лыжница Болезнь, подруга Смерти». А великий финский поэт Эйно Лейно называет книгу стихов, вовсе не посвященную спорту, — «Песни лыжника».
— Почему они не догадались выставить здесь, в музее, еще и свои лыжные мази? — сказал один из наших спортсменов.
Пожалуй, он был прав — и финская смазка для лыж имеет право на место в музее.
Если в тех краях, где на степном приволье паслись табуны, наши лошадники для обозначения масти лошади создали такой богатый словарь, какого, пожалуй, не найти в другом европейском языке (все эти каурые, чалые, гнедые, сивые, вороные, караковые, игреневые, карие, соловые, чубарые, буланые, мышастые, мухортые, подвласые и т. д.), то здесь, на севере, где жизнь так связана со снегом, для каждой его разновидности нашли свое особое обозначение. Падающий снег, мучнистый, зернистый, сыпучий, кристаллический, свежий порошкообразный, старый порошкообразный, фирновый, хлопьевидный, мокрый — все они именуются по-разному. И для каждого снега есть своя лыжная мазь. Для трехдневного сухого снега, уже подвергшегося воздействию солнца, — одна. Для сухого свежего снега — другая. «Каркиакелли» — мазь для крупнозернистого снега. «Паккаскелли» — на сильный мороз. «Кескикелли» — на умеренный. «Кускакелли» — на оттепель. «Весикелли» — на талый снег и т. д. Ведь и у нас на севере — в Карелии, Архангельской и Вологодской областях — народ мокрый снег с дождем называет «чичер», для снега с туманом имеет словечко «чидега», слово «снежура» обозначает снег на талую землю, рыхлый снег здесь «уброд», обледенелый — «чир» и т. д. Но, к сожалению, эти и другие, не менее выразительные, слова не получили у нас прав «литературного гражданства» и зачислены редакторами в областные, сиречь изгоняемые из литературной речи. А жаль!
— Финским спортсменам в состязаниях ворожит их «медведь на лыжах»! — сказал чилийский чемпион И. Карраца. — И к тому же здесь слишком холодно для меня! — добавил он и покинул Суоми, так и не дождавшись гонок на пятьдесят километров, для которых, собственно говоря, он и прибыл в Лахти из Южной Америки.
«Медведь на лыжах» — это марка одной из финских фирм спортивного инвентаря, которая официально утверждена поставщиком лыж для всех команд на всемирных олимпиадах.
Лыжи тут действительно делают хорошие, — мне об этом говорили и советские спортсмены, прибывшие в Лахти на международные соревнования. Они совершили экскурсию на лыжную фабрику Ярвинена, которую показывал сам хозяин, на прощание подаривший многим из них по паре отличных лыж. Но все же чилийский спортсмен не прав. Не для чего «медведю на лыжах» ворожить своим соотечественникам, если лыжный спорт для них, повторяю, даже не спорт, а быт.
Первый финский чемпион по лыжам, с которым я познакомился, был обедневший крестьянин Эса Туликоура. Этот бывший «король лыжников», чтобы купить новую борону вместо отслужившей свой век старой, вынужден был продать серебряный кубок победителя, полученный им на международных соревнованиях.
Впрочем, знакомство наше было чисто литературное, и сам Эса Туликоура — лишь персонаж (правда, имеющий прототип в жизни) рассказа Пентти Хаанпяя «Борона и серебряный кубок». Но по этому рассказу видно и то, насколько народен спорт в Финляндии, и то, как трудно живется мелкому земледельцу.
Знакомство с другим чемпионом Финляндии произошло в Турку, на набережной реки Аура.
На невысоком пьедестале бронзовый атлет с необычайной легкостью (хотя видна каждая напряженная мышца его тела) уверенно и свободно продолжал свой бег, принесший ему мировую славу. Это — Пааво Нурми. Он поставил 24 мировых рекорда в беге на разные дистанции — от 1500 метров до марафонского.
Двадцать семь лет мировой рекорд бега на 10 километров принадлежал Финляндии.
Скульптура бегущего Нурми изваяна Вяйне Аалтоненом и поставлена в Турку потому, что здесь начинал свою спортивную жизнь Нурми.
Такая же статуя находится в Хельсинки, в музее «Атенаум», и третья — в парке поблизости от Олимпийского стадиона.
Герой трех олимпиад (в Антверпене, Париже, Амстердаме), знаменитый Нурми в своей неспортивной жизни — владелец магазина мужских сорочек в Хельсинки. Этот магазин находится вблизи от парка, где установлена статуя Нурми. И по воскресеньям, как рассказывают, он с семьей иногда приходит погулять в парке, вблизи от этой скульптуры. Несколько раз и я побывал в парке около нее, но экс-чемпиона там не встретил. И опять-таки это мое знакомство с Нурми можно скорее назвать знакомством со скульптурой, чем со спортсменом.
С живыми чемпионами мира — финнами — я впервые познакомился в Лахти, в марте 1958 года.
Вечер и ночь перед началом международных соревнований я провел вместе с нашими лыжниками, прибывшими сюда состязаться на первенство мира. Их разместили в спортивной школе, принадлежащей Рабочему спортивному союзу («Тюэвяен Урхейлу литто» — ТУЛ) в Паалахти, вблизи от Лахти, построенной в сосновой роще на берегу озера.
Мы ходили по прекрасному гимнастическому залу, рассматривали зимние и летние площадки для игр и тренировок, корты, гимнастический городок, классы-аудитории, в окна которых гляделись стройные сосны, комнаты общежития с двухъярусными кроватями и ресторан.
За ужином наши лыжники и тренеры подтрунивали друг над другом, но даже и по шуткам видно было, что они внутренне собранны и готовы завтра на лыжне помериться силами с теми, кто долгое время держал мировое первенство.
— На этот раз ты, Павлик, не забудь захватить с собой четыре палки! — пошутил кто-то за столом, обращаясь к невысокому, щуплому на первый взгляд пареньку.
Все засмеялись. Сосед по столу объяснил мне, в чем дело.
Года три назад на международных соревнованиях здесь же, в Лахти, в момент старта лыжник-финн своей палкой случайно попал в кольцо палки Колчина. И Колчин, рванувшись вперед, — а старт был дан на горе, — остался без палки. Его понесло. Вернуться за палкой — значило потерять всякий шанс на победу.
У подножия горы один из болельщиков-финнов, заметив «аварию», протянул Колчину свою палку.
Колчин на ходу схватил ее. Но болельщик был долговяз, и палка пришлась Колчину не по плечу. Вернее, она была гораздо выше плеча… Тогда, бросив ее, — а в это время один за другим его обгоняли соперники, — Колчин в толпе, напиравшей на канат, нашел глазами человека себе под рост, выхватил из его рук палку и стал наверстывать то, что было упущено в первые секунды гонок…
Он обошел уже многих, но день выдался для него на редкость неудачный. На небольшом подъеме, обгоняя очередного соперника, Колчин снова зацепился кольцом за лыжу, и палка, опять выскользнув из рук, покатилась вниз.
Теперь уж пришлось возвращаться за ней — на десятки метров впереди не было видно никого.
А в это время Колчина один за другим обошли несколько лыжников, которых он обошел за минуту до этого. И все же в том соревновании он вышел на третье место.
В местных газетах был опубликован снимок — Колчин идет по лыжне с одной палкой, — и под фото надпись: «Колчин занял третье место с одной палкой. А что, если бы у него их было две?!»
— Не забудь, Павлик, взять с собой завтра четыре!
…Еще не начинало светать, в шесть тридцать, ушла машина с тренерами и с теми нашими лыжниками, которые сегодня должны были находиться, как говорят, «на дистанции» — встречая бегунов, подавая им на ходу горячее какао и прочее.
Вместе с ними поднялся и я и, ожидая автобуса, на котором должны выехать на старт участники сегодняшних гонок, пошел бродить по спортивному городку.
В зале отдыха, перед столовой, установлена радиола с набором пластинок для танцев. Здесь же у стены невысокий шкаф, дверцы которого полуоткрыты. На полках — одинаково переплетенные толстые тома.
Я раскрыл один из них. Разлинованные листы, графы с фамилиями, цифрами марок и расписка. Самая маленькая цифра — 20 марок, самая большая, какую я нашел в этих подписных листах, — 4000 марок.
В шкафу хранились пятьдесят семь переплетенных толстых томов подписных листов с именами десятков тысяч людей, на средства которых построена эта школа Рабочего спортивного союза — ТУЛ — для инструкторов, тренеров, для повышения мастерства спортсменов, подающих большие надежды.
Шкаф этот никогда не запирается, чтобы каждый желающий мог взять книги и полистать, отыскивая фамилии знакомых и друзей.
Разговоры о лыжах, о лыжных гонках увлекают здесь каждого, молодого ли, старого ли, финна — безразлично. А в дни соревнований в Лахти хельсинкские газеты посвящали лыжам по две, три, а то и четыре полосы. Печатали планы местности и профиль пересеченной трассы гонок, напоминающий пилу или запись температуры человека, больного перемежающейся лихорадкой.
Здесь по радио реферируют и комментируют не только ход самих соревнований, но и процент жеребьевки: кому за кем идти…
А это, как я на другой день мог убедиться, очень важно.
Первые лыжники уже уходили со старта, когда Колчин еще только скидывал лишнюю одежду в палатке у края поля и наскоро «приканчивал» бутерброд…
В облике Павла Колчина не было ничего такого, что бы хоть отдаленно соответствовало обычным представлениям о чемпионах-атлетах. Невысокий, худенький фабричный паренек, он казался Давидом, затерявшимся среди двух дюжин Голиафов — гонщиков разных стран.
Со старта лыжников выпускали одного за другим с интервалами в 30 секунд. Уже прошло полчаса, как первые лыжники открыли состязания, а Колчин и Хакулинен только готовились к тому, чтобы оторваться от старта.
Обычно считается, что последние имеют бо́льшие преимущества: они знают, как идут первые.
На большой доске у старта, рядом с часами — с огромными секундными стрелками на огромнейшем же циферблате — вывешиваются сообщения, за какое время какой гонщик прошел восемь, а затем, последовательно, тринадцать, двадцать километров, и, наконец, время финиша. К этой доске, которая непрерывно живет — цифры появляются на ней, исчезают, изменяются, — прикованы глаза десятков тысяч людей, собравшихся на стадионе. Сообразуясь с показаниями этой доски, лыжник, выходящий позднее, может строить свою «тактику».
И поэтому, когда все узнали, что чемпиону мира Вейкко Хакулинену выпал жребий идти шестьдесят вторым, а Павлу Колчину — пятьдесят восьмым, каждый считал, что им повезло.
Но на самом деле все оказалось не так.
С вечера шел мокрый мелкий снег. А утром над снеговиной встало яркое, ослепляющее солнце. И мороз.
Градусник к началу старта показывал 13 ниже нуля.
Лыжня покрылась легкой корочкой, по которой легко было скользить на лыжах. И вот тут-то и обнаружилось, кто получил преимущество. Первые лыжники скользили по насту, но они же и разрыхляли снег. И тем, кто выходил позже, пришлось на протяжении всей тридцатикилометровой дистанции идти по рыхлому снегу, что, конечно, труднее. Особенно если лыжи смазаны в соответствии с ударившим утром морозом. И девятый номер, доставшийся двадцатишестилетнему леснику Хямяляйнену, дал ему бесспорное преимущество и перед пятьдесят восьмым номером Колчина и шестьдесят вторым Хакулинена.
Когда я время от времени заходил в палатку, где раздевались наши лыжники, и, греясь у печурки, слышал рев многотысячной толпы у стадиона, я знал, что это зрители своими выкриками подбадривают своих соотечественников. Но однажды я ошибся — публика кликами воодушевляла Федора Терентьева.
— Почему это? Ведь он ничем особенным не отличается от других наших лыжников?
— А разве вы не знаете, что он из Карельской республики и прекрасно говорит по-фински?
Я этого тогда еще не знал, а финские болельщики, оказывается, уже знали.
Первым пришел Калева Хямяляйнен. Вторым — Колчин, завоевавший серебряную медаль.
В тридцатикилометровой гонке, идя по взрыхленному снегу, он отстал от Хямяляйнена, начавшего бег по насту, всего на двенадцать секунд.
Хакулинен же отстал от Колчина на полторы минуты — он пришел шестым. Третье, четвертое и пятое места — между Колчиным и Хакулиненом — завоевали швед и два финна.
Через день я снова убедился в том, как при прочих равных условиях важно выпавшее по жребию место. В гонках на пятнадцать километров жеребьевка дала Колчину шестьдесят пятое, а Хакулинену — шестьдесят шестое места.
Чемпион мира вышел через тридцать секунд после Колчина, и тот стал для него видимым движущимся ориентиром.
Для Колчина же каждый взгляд назад, через плечо, чтобы посмотреть, где находится противник, «крал» бы время. А тут на весу и десятые доли секунды.
Первые гонщики прошли уже пять километров.
На доске появляются цифры. Лучшее время на этой дистанции — у Терентьева. Затем его побеждает Шелюхин. И, наконец, лучше всех проходит дистанцию Колчин. Хакулинен проигрывает ему пять секунд. Он высок. Шаг у него шире, физически он сильнее соперника и, не выпуская его из поля зрения, бережет силы, чтобы у финиша отыграть несколько секунд.
Колчин нервничает. И оно понятно.
Борьба за золотую медаль разыгралась буквально на глазах у зрителей, столпившихся на стадионе около финиша.
Колчин на последнем километре от финиша. Как только он появляется, возникает такой рев, что уже не слышно, что объявляет диктор.
Колчин стремительно спускается по склону, вот он бежит уже по финишной прямой.
У него лучшее время.
Он пересек линию финиша.
Рев не только не умолкает, но все время нарастает.
— Хаааааааакулинен!! — вопит толпа.
И лыжник, бегущий за Колчиным, Хакулинен, скользит так, словно его несет эта звуковая волна.
— Хааааакулинен!..
Если он отстал на тридцать секунд от Колчина — у него серебряная медаль, если он вытянет из этой полминуты хотя бы одну секунду — золотая…
Секунда, другая, третья… десятая, семнадцатая!..
Тысячеустый рев усиливается.
Хакулинен пересек линию финиша.
Он, чемпион мира, обогнал Колчина всего лишь на тринадцать секунд!
Шелюхин — третий! Эту трудную для финского слуха фамилию — «Тчель-ухин» — диктор произносит так, что если бы не доска, можно было бы только догадываться, о ком идет речь.
Калева Хямяляйнен на этот раз пришел восьмым!
— Как только я проходил места, где толпились зрители, сразу же раздавался взрыв криков. Это финские болельщики подбадривали своего Вейкко. У меня же было такое ощущение, что Хакулинен наступает мне на лыжи, поэтому не было привычной легкости, и я шел чересчур напряженно, — рассказывал Колчин корреспонденту, одеваясь в палатке после финиша.
Мы возвращаемся в Паалахти на автобусе.
— Двадцать пять секунд превратили две золотые медали Павлика в серебряные! — говорит заслуженный мастер спорта Бородин, обращаясь к девушкам-лыжницам.
Через год три с половиной секунды превратили золотую медаль Хакулинена в серебряную.
В начале марта 1959 года, в гонках на пятнадцать километров в Скво-Вэлли, в США, Павел Колчин занял первое место. Хакулинен пришел вторым.
И, услышав об этом по радио, я пожалел, что диктор не сообщил, под какими номерами шли Павел и Вейкко.
Когда Колчин, участвуя в эстафете в Лахти, где наша команда также завоевала второе место, получил третью серебряную медаль, — я был уже в пути из Пори в Вааса и эту приятную новость услышал в одном из придорожных кафе.
Пассажиры автобуса оживленно обсуждали каждое слово, передаваемое по радио из Лахти. Кстати, город этот славится не только лыжным стадионом и международными лыжными соревнованиями, но и самой мощной в Финляндии радиостанцией.
Впрочем, повторяю, споры о том, что происходит, о соревнованиях в Лахти, увлекали не только пассажиров междугородных автобусов или школьников на переменах, но и весь народ.
Даже в доме для престарелых лесорубов в Паласальми, за Полярным кругом, старики, запятые плетением сетей, обточкой деревянных безделушек, в первый раз за несколько лет повздорили между собой, и причиной ссоры был все тот же прогноз: придет вторым швед или русский?
О том, что первым будет финн, спора у них не было.
Старик, который считал, что второе место займет русский, был похож на доброго Вяйнямёйнена, каким его рисуют финские художники. Да и дом-то, срубленный из кряжистых, огромных сосен, стоящий в живописнейшей, самой северной в Суоми березовой роще, походил на те жилища, о которых поется в рунах «Калевалы».
В Пори, холле новой гостиницы «Сатакунта», я увидел на стене мемориальную доску с барельефом, изображавшим лыжника, уходившего в дальний лес. Эта памятная доска посвящена вовсе не чемпиону по лыжам. Надпись говорила о том, что она прикреплена к стене дома, где увидел свет знаменитый финский художник Аксель Галлен… Нет, он родился не в этом отеле, а в маленьком деревянном доме. Но на месте, где был дом, и выстроена новая гостиница, к которой по наследству и перешла мемориальная доска. Занятно, что на барельефе изображена не кисть, не палитра и не какой-либо другой атрибут деятельности художника, а лыжник.
Когда, расположившись в номере «Сатакунта», мы захотели узнать результаты происходивших в этот день в Лахти женских эстафет, мой спутник Аско Сало снял трубку и задал телефонистке один только вопрос:
— Ну, как?
И сразу же получил исчерпывающий ответ:
— Первыми пришли русские девушки!
И тут же телефонистка сообщила, что они «обставили» финскую команду на сорок две секунды.
После фамилии «Хакулинен» фамилия «Павел Колчин» стала в те дни, пожалуй, самой популярной в Финляндии.
Фоторепортеру удалось щелкнуть затвором аппарата в то мгновение, когда Павел Колчин склонился к жене своей Алевтине через минуту после того, как она достигла финиша, завоевав звание чемпионки мира, и, как шутили финские газеты, «перевела счастливое серебряное течение семейной жизни на золотое».
Придерживая заснеженные лыжи, Павел Колчин с любовью глядит в глаза улыбающейся ему жене. Одной рукой он гладит ее по голове, другую положил на плечо.
Снимок «Самая счастливая пара в мире» обошел всю финляндскую печать.
«Павел и Алевтина на лыжах» — эта современная идиллия ближе финскому сердцу, чем старинные «Павел и Виргиния».
Так, после «литературного» знакомства с чемпионом Эса Туликоура, «скульптурного» — с Нурми, я в Лахти пожал руки двум живым финским чемпионам — Хямяляйнену и Хакулинену, поздравляя их с победой.
Лахти.
УЧИТЕЛЬ ГИМНАСТИКИ
Но разве даже самое дружелюбное рукопожатие можно назвать знакомством? По-настоящему же я познакомился с одним из чемпионов Суоми, Кууно Хонканеном (впервые услышав о нем в дни зимних каникул), летом, вскоре после выборов в парламент.
Семьдесят школьных команд во время лыжных каникул пятьдесят восьмого года оспаривали первенство по хоккею с шайбой. И первое место завоевала команда лицея Тампере, в котором обучается тысяча мальчиков. В прошлом году команда этой же школы заняла первое место в соревнованиях по легкой атлетике.
— Так и должно быть, — говорили болельщики, — ведь в этом лицее учитель гимнастики Кууно Хонканен — чемпион Финляндии по прыжкам в высоту.
В жаркий июльский день мы бродили с Хонканеном по Хельсинки. Стройный, подтянутый, голубоглазый, светловолосый, он выглядел двадцатипятилетним парнем. В руках у Кууно был список адресов квартир — на улицах, близких к парламенту.
— Значит, ты наконец женился? — удивился наш общий друг — активист Союза демократической молодежи Эса Хейккиля, взглянув на кольцо, поблескивавшее на пальце Хонканена.
Однако в каждой квартире, которую мы посещали, на вопрос, большая ли у него семья, Кууно отвечал, что постоянно жить в комнате будет он один.
— Жена работает в Тампере, там она и останется по-прежнему, — объяснил он нам; впрочем, и сам он в Хельсинки будет проводить лишь четыре дня в неделю.
Четыре дня в неделю, со вторника до пятницы, заседает парламент и его комиссия. Суббота, воскресенье, понедельник — предназначены для встреч депутата со своими избирателями и для отдыха. При таком распорядке депутаты — служащие и рабочие — уже не могут продолжать свою прежнюю работу. Для них депутатская деятельность на четыре года становится как бы постоянной службой. Вот и Кууно должен был оставить теперь лицей и отыскивал пристанище в Хельсинки, потому что новое дополнительное место, которое ДСНФ получил в Тампере, этой старинной цитадели социал-демократов, как раз и принадлежало преподавателю гимнастики лицея, коммунисту Кууно Хонканену.
В одной квартире сдавалась подходящая комната. Окно ее выходило в парк. Но уж слишком была высока цена, которую запрашивал хозяин, — 15 тысяч марок.
В другой — цена комнаты сходная, но хозяйка, одинокая женщина, таким призывным взглядом окинула высокого, статного квартиронанимателя, что стало ясным — молодожену Кууно здесь не место.
И мы отправились смотреть комнату по следующему адресу. В подъезде у наших ног прошмыгнул рыжий, откормленный кот.
— Ну, такие крыс ловить не станут!
— И хорошо сделают! Пусть оставят это дело мальчишкам, — отозвался Кууно. — Без крыс в свое время мне было бы совсем плохо!
Поймав мой недоумевающий взгляд, он продолжал:
— Ну да, когда в тридцать втором отца арестовали и бросили в Таммисаари, нас у матери осталось трое детей. Мне было десять лет, я уже ходил в школу. И вот, пока отец за связь с коммунистами два года сидел за решеткой, я зарабатывал себе на одежду и учебники крысами — уничтожал их. За крысиный хвост давали десять марок. Наловчился я их ловить. Пятьдесят — шестьдесят хвостов в неделю!
Один раз дама из «Армии спасения» увидела маленького Кууно за этим делом.
— Дети рабочих жестоки и бессердечны, — сказала она подруге.
Но мальчуган услышал это.
Кууно жил тогда в Пиетарсаари.
Зимою, вечером, я проезжал этот городок на севере Ботнического залива. На узких его улицах теснились старые дощатые домики. Здесь в восемнадцатом году и поселился сапожник Хонканен после того, как ему удалось сбежать из-под конвоя, который вел на расстрел семерых рабочих. Их подозревали в том, что они сражались в рядах Красной гвардии. В Пиетарсаари он и женился, и в тысяча девятьсот двадцать втором году жена родила ему первого сына — Кууно.
Когда мальчику стукнуло пятнадцать лет, он играл в футбол в мужской, а не в юношеской команде, защищая спортивную честь города.
Ростом Кууно тогда уже был выше любого взрослого игрока команды. Но когда ему исполнилось семнадцать лет, во время футбольного матча он упал со сломанной ногой. Друзья сокрушались, что так хорошо начавший свою спортивную карьеру Кууно должен покинуть футбольное поле…
Но не в характере этого мальчика было унывать. Выздоровев, он начал заниматься прыжками в высоту в Рабочем спортивном союзе, отдавая тренировке все свободные от работы часы. Правда, свободных часов было не так уж много, потому что, окончив семилетку, он работал на металлическом заводе подручным токаря.
ТУЛ И СВУЛ
Если в других буржуазных странах правящие классы пользуются спортом, чтобы отвлечь внимание народа от политики, от классовой борьбы, то в Финляндии дело обстоит сложнее.
Еще с самого зарождения рабочего движения здесь стали создаваться и рабочие спортивные кружки. А одним из последствий гражданской войны восемнадцатого года было то, что и в спорте возникли два противоположных лагеря.
Ясное осознание рабочими своей классовой принадлежности, пожалуй, можно считать частью финского «менталитета».
В Суоми и в кооперации существуют два центра — буржуазный и рабочий. Общества трезвости также разбились по классовому признаку. Это разделение коснулось даже самого «отвлеченного» искусства — музыки. Массовая организация — Рабочий музыкальный союз — противостоит буржуазному Союзу певцов и музыкантов Финляндии. И когда на празднике песни и музыки, на стадионе, в 1948 году впервые выступали вместе хоры обоих союзов, это рассматривалось как событие чрезвычайной важности в музыкальной — да и не только в музыкальной! — жизни страны, и этот факт был отмечен в речи президента.
И в спорте друг другу в Суоми противостоят разветвленные, имеющие свои базы и клубы во всех городах и поселках две организации. Рабочий спортивный союз (ТУЛ) со своими 1043 клубами насчитывает свыше 220 тысяч членов. Буржуазный гимнастический и атлетический союз Финляндии (СВУЛ) имеет 1364 клуба, членами которых состоят 330 тысяч спортсменов. К нему же примыкает «Финская лига мяча», объединяющая 94 тысячи футболистов, баскетболистов, хоккеистов. Более шестисот тысяч человек входят в спортивные союзы.
Вряд ли можно найти в какой-нибудь другой стране такой большой процент населения, объединенного спортивными организациями, которые, кстати сказать, имеют не только клубы, специальные спортивные гимнастические залы, корты, бассейны, но и школы.
Под влиянием буржуазных спортивных организаций, уверяющих всех, что спорт — вне партий, находится еще и сейчас много рабочей молодежи и детей рабочих. В тридцатые же годы влияние этих организаций было гораздо сильнее. Коммунисты же и многие левые находились или в подполье или в тюрьмах, поэтому социал-демократам легко было захватить руководящие посты в рабочих спортивных союзах. И тем не менее для очень многих будущих активных деятелей пролетариата спортивные клубы были как бы первой ступенькой, дверью, через которую они приходили в революционное движение.
Отец Кууно разрешил мальчику, тогда еще не разбиравшемуся в политике, заниматься футболом или атлетикой только в рабочем спортивном клубе. Здесь начиналась его закалка — не только как спортсмена.
Кууно мечтал окончить среднюю школу, а затем — вуз. Но ведь если в семилетке обучение бесплатное, то за учение в следующих трех классах, окончание которых давало право поступления в вуз, надо было платить.
За два года работы на заводе Кууно приобрел не только квалификацию — разряд младшего токаря, но, из недели в неделю, из месяца в месяц отказывая себе во всех удовольствиях и даже в насущно необходимом, ему удалось скопить сумму, достаточную для окончания гимназии.
Когда осенью Кууно покинул завод и снова стал школьником, высшая отметка его прыжка достигала 170 сантиметров.
Это была для него сумасшедшая зима. Он не пропускал ни одного дня без тренировки.
К весне, сбавив вес на полпуда, прыгал уже на шестнадцать сантиметров выше, чем осенью, — 186 сантиметров. При этом за один учебный год он сдал экзамены за два класса гимназии.
Мы ходили по городу с Хонканеном, отыскивая комнату, и по пути он рассказывал мне историю своей жизни и перипетии далеко не спортивной борьбы в недрах спортивных организаций.
Следующий адрес оказался счастливым. На площадку четвертого этажа, куда нас поднял лифт, выходили две двери. Но квартира-то была одна — сдающаяся хозяевами комната имела отдельный выход. Комнатка крохотная, поставишь кровать, столик — и повернуться трудно. Окно выходит в типичный городской, неуютный двор. Но цена, которую запросил хозяин (уступив с десяти до восьми тысяч марок за месяц), была сходная, а близость к парламенту и особенно отдельный выход решили дело. Задаток перешел из рук в руки, и через десять минут, продолжая беседу, мы уже сидели за столиком в кафе «Примула».
…Студенческие экзамены студенческими экзаменами, но вместо вуза двадцатилетний Кууно осенью сорок первого года попал в армию. Фронт на северном берегу Свири. Его часть была расположена в деревне Комаровичи…
Я был в то время на южном берегу Свири, в Седьмой отдельной армии.
— Почти что рядом!
— Как хорошо, что вы встретились сейчас, а не тогда! — засмеялся Эса Хейккиля, отлично говоривший по-русски. Когда Кууно или мне не хватало слов, он помогал нам столковаться друг с другом.
Свирь. Помню, притаившись за высокой смолистой сосной, мы старались разглядеть, что делается на другом берегу реки. Но ничего не смогли увидеть, кроме кольев и нескольких рядов колючей проволоки. Однако мы отлично знали, что там есть укрепления.
Густой смешанный лес на северном, песчаном берегу Свири подступал чуть ли не к самой реке, настойчиво катившей свои быстрые воды к уже близкой отсюда Ладоге. Река казалась безлюдной и пустынной, и только одно, неведомо откуда взявшееся бревно, медленно поворачиваясь, плыло по течению.
«Вот, — сказал мне разведчик-гвардеец Володя Немчинок, — бревно это пройдет в Ладожское озеро, и Нева принесет его в Ленинград».
Над Ленинградом царила такая же белая ночь, как и здесь, на Свири. Но над лесами, озерами, болотами, заливными лугами белая ночь скоро растворилась, истаяла, и тогда началась трехчасовая артиллерийская подготовке к переправе, подготовка, которую можно сравнить лишь с вулканическим извержением.
Солдаты-гвардейцы бегом несли к берегу дощатые плоскодонки. Больше месяца они сшивали их в лесных чащах. К бортам были прибиты источавшие смолу ручки, чтобы легче, одним рывком, можно было доставить плоскодонки к воде.
Нет. Не забыть никогда того июньского утра 1944 года, когда мы форсировали Свирь, — ни дорожной пыли, закрывшей солнце, ни очередей автоматов «Суоми», которыми встречали нас оставленные в лесу для прикрытия отхода финские автоматчики.
К вечеру пошел дождь. Тяжелые капли стекали по металлическим каскам, поблескивали на плоских штыках. Плащ-палатки коробились от влаги.
Но тогда, в июне 1944 года, придя в Комаровичи, мы уже не могли бы встретиться с Кууно, потому что в те дни он был далеко от Свири.
Из Комаровичей его отправили в офицерскую школу, и выпущен он был из нее фендриком, то есть младшим лейтенантом.
Зная о гимнастических успехах Кууно, его отправили в спортивный лагерь полка, затем дивизии, а затем фронта…
Отец и друзья отца и раньше говорили Кууно, что война эта несправедливая, что она нужна фабрикантам и вредна рабочему классу.
— Вскоре я и сам понял это. Даже те парни, у которых отцы не такие, как мой, тоже начали постепенно соображать, — рассказывает Хонканен и вдруг, перебивая себя, спрашивает: — Вы читали роман Вяйне Линна «Неизвестный солдат»? Там этот процесс отрезвления хорошо показан.
И поэтому, когда после болезни Кууно был назначен офицером, начальником команд, работавших на медных рудниках вблизи Тампере, он по тем временам оказался слишком либеральным начальником.
Рабочие на рудниках хорошо запомнили этого безусого офицера с отличной выправкой, но совсем не похожего на тех воинственных фендриков, которые считали чуть ли не изменником каждого, кто не был уверен в том, что финская армия дойдет до Урала.
Некоторые рабочие медного рудника сейчас, отдавая ему на выборах свои голоса, вспоминали о том времени:
— Мы и тогда подозревали, что ты свой парень!
Но коммунистом тогда он еще не был. И если в Союз демократической молодежи Кууно вступил сразу после войны, то партийцем сделался лишь в 1950 году, когда ему исполнилось двадцать восемь лет.
Но в дни войны этот молодой офицер больше думал о мире, чем о войне; по-своему готовясь к мирной жизни, верный мечте сочетать высшее образование со спортивными рекордами, он копил деньги на учебу.
Теперь уже не крысы помогли, а курево. Он — некурящий, но в воинский офицерский паек входили сигареты, не меньше пачки в день. Тем, кто не курил, выдавали стоимость сигарет деньгами, которые Кууно откладывал на учебу. Кое-какие суммы урывал он и от жалованья. Денег накопилось столько, что их хватило на первый год учебы в Институте физической культуры при Хельсинкском университете, откуда выходили теоретики и инструкторы спорта, учителя гимнастики в лицеях.
Кууно выиграл в футбольной лотерее, в этом своеобразном тотализаторе, пять тысяч марок. Выигрыш — марки тогда были значительно весомее, чем сейчас, — стал материальной основой второго года учебы. Правда, приходилось еще подрабатывать по мелочам.
— Мы бы тебе дали подработать в «Бюро дедов-морозов», — сказал Эса.
Дед-мороз — веселая, хлопотливая, праздничная работенка. В святки в городе действуют несколько таких бюро. Объявления публикуются в газетах. Родители по телефону вызывают деда-мороза. Он мчится по указанному адресу, захватив с собой длинную белую бороду, колпак в блестках, белоснежный халат и пустой мешок. У дверей квартиры заказчика он быстренько переодевается, родители вкладывают в его мешок подарки, которые он должен раздать детишкам. На бумажке пишут их имена и какая кому предназначена игрушка. И, как говорится, «во всеоружии всех этих данных» дед-мороз торжественно входит в квартиру, раздает подарки, водит с детишками хоровод, поет песенку, обронит две-три шутки и… мчится по следующему адресу.
Такое «Бюро дедов-морозов» имеется и в пригородном клубе молодежи, где работает Эса.
— «Ваши демократические деды-морозы гораздо лучше и веселее, чем из других бюро!» — говорят нам клиенты, — с удовлетворением сообщает Эса.
Трехлетний курс, но уже не средней школы, а института, Кууно закончил опять-таки в два года. Правда, некоторые предметы были ему зачтены как человеку, окончившему офицерскую школу.
Как и прежде, рассчитана была каждая минута, напряженная учеба сочеталась с непрестанной тренировкой на спортивных площадках. Но ко всему этому Кууно уже был захвачен активной общественной работой в Социалистическом союзе студентов, в обществе «Финляндия — СССР», и Обществе сторонников мира. В 1947 году он завоевал звание чемпиона Финляндии за прыжок в высоту на 190 сантиметров.
Стоит ли перечислять победы Хонканена на Олимпийских играх в Лондоне, на соревновании Норвегии и Финляндии в Осло, когда он — прыжком на 193 сантиметра — перекрыл свой прежний рекорд! В это время, окончив институт, он был уже учителем гимнастики в лицее сначала в Тампере, а затем в Кеми.
Делегация Финляндии на Всемирный конгресс сторонников мира в Варшаве избрала его своим секретарем. Конгресс Международного союза студентов — в постоянное бюро. И там, в Праге, около года он работал секретарем по спорту. А вернувшись на родину, снова стал учителем гимнастики в Тампере, в лицее для мальчиков.
Слушая рассказ о жизни Кууно Хонканена, еще раз убеждаешься в том, как тесно переплетается в Финляндии спортивная жизнь с политической.
В центральных органах Рабочего спортивного союза (ТУЛ) верховодили правые социал-демократы, которые прошли в руководство в то время, когда левые рабочие не могли выступать открыто. И хотя после войны положение в стране изменилось, хотя в ТУЛ пришло много активной рабочей молодежи, сочувствовавшей коммунистам и народным демократам, во главе ТУЛ по-прежнему находился друг и соратник Таннера Вяйне Лескинен — недавний председатель шовинистской организации «Братья по оружию». Это руководство, проводя раскольничью политику в рабочем классе, запретило финским рабочим-спортсменам принимать участие во Всемирном фестивале молодежи и студентов в Берлине в 1951 году.
Но, вопреки этому запрету, Кууно поехал на спортивные соревнования.
Он занял там третье место.
Казалось бы, финские спортивные организации могут гордиться своим посланцем.
Однако по возвращении домой руководство ТУЛ дисквалифицировало его!
Год он не мог принимать участия в соревнованиях, спортивные площадки были для него закрыты.
Через год «табу» с Кууно было снято, и он снова отстаивал спортивную честь Суоми — в соревновании с норвежцами. Но вскоре был снова дисквалифицирован — и уже, как «рецидивист», на два года, потому что, ослушавшись «спортивных боссов», представлял финскую молодежь в соревновании на Всемирном фестивале молодежи в Бухаресте в 1953 году.
Принципиальное поведение таких спортсменов, как Хонканен, — а их было немало, — несмотря на все репрессии, которым они подвергались, обновление рядов ТУЛ рабочей молодежью, вырастающей ныне в обстановке, когда левые рабочие организации легальны, привело к тому, что с каждыми новыми выборами в руководящие органы ТУЛ таннеровцы один за другим вынуждены были уступать место тем, кто ближе к массам рабочих-спортсменов и более энергично и последовательно отстаивал их интересы.
Несколько лет назад Лескинен и его друзья увидели, что они потеряли большинство в руководстве ТУЛ. Тогда-то они и повели разговоры об «объединении спорта», взяли курс на уничтожение ТУЛ, на слияние его со СВУЛ; это фактически привело бы к тому, что рабочая организация растворилась бы в недрах более богатой буржуазной и потеряла свое лицо.
Напряженная борьба внутри ТУЛ всколыхнула рабочих-спортсменов. В результате к руководству пришли сторонники антитаннеровской социал-демократической оппозиции.
После этого очередной съезд социал-демократической партии объявил, что ТУЛ «не пользуется доверием партии, а социал-демократы, находящиеся в руководстве союза, считаются выбывшими из рядов социал-демократического движения».
На этом же съезде социал-демократические лидеры попытались нанести удар по ТУЛ. Дело в том, что ТУЛ, как и все большие спортивные организации в Суоми, получает определенную денежную дотацию от государства. Так вот, съезд рекомендовал руководству партии добиваться, чтобы Рабочий спортивный союз был лишен этой дотации.
Интересы широчайших масс рабочих-спортсменов ничего не значат для таннеровцев, когда надо расправиться с «ослушниками».
— Вот цена всех торжественных разговоров о демократии Таннера и Лескинена, который теперь снова стал секретарем социал-демократической партии. Пока они в руководстве — это демократия. Как только в соответствии с ими же принятыми правилами их не избирают — это уже не демократия. Такую организацию, мол, надо распустить. Надо лишить ее средств существования. Но рабочие лучше понимают, что такое демократия! — говорит Хонканен.
Какое удовлетворение чувствовал он, когда, считаясь с требованиями рабочих-спортсменов, руководство ТУЛ вынуждено было официально отменить запрет и в 1955 году разрешило молодым спортсменам принимать участие в соревнованиях на Всемирном фестивале в Варшаве! Здесь Кууно снова завоевал первое место по прыжкам в высоту. К тому времени ему уже было тридцать три года!
В 1957 году, на Всемирном фестивале молодежи в Москве, финские молодые спортсмены участвовали в соревнованиях не только с полного согласия, но даже при поддержке со стороны ТУЛ.
Руководители его теперь уже не хотели идти на поводу у таннеровско-лескиненской группы, а, опираясь на молодежь, сами повели борьбу с таннеровцами внутри социал-демократической партии.
Председатель ТУЛ Мартин, как-то встретив Хонканена, сказал ему:
— Мне очень неловко перед тобой, Кууно, за то, что я в свое время дисквалифицировал тебя. Но теперь, как видишь, я придерживаюсь совсем другой точки зрения.
— Вот и отлично! — отвечал Кууно.
…Кофе было выпито, мороженое съедено. Мы встали из-за столика и вышли из крохотной «Примулы» в июльский городской зной.
Кууно торопился в парламент на заседание фракции Демократического союза народа Финляндии.
Завтра предстояло торжественное открытие первой сессии вновь избранного парламента, на которой, после молебна в соборе, должен выступить президент. Сегодня же он… но мы еще не знали, чем, между прочим, президент занимался сегодня.
Мы вышли из кафе, и, снова поймав взгляд Эса на своем обручальном кольце, Кууно сказал:
— Ты что же, думал, что я останусь закоренелым холостяком? Несколько лет назад мне пришлось расстаться с хорошей девушкой, потому что наши политические взгляды резко сталкивались… К тому же она не соглашалась на брак без благословения пастора. И я не сумел убедить ее в своей правоте. Но вот в прошлом году я встретил девушку, ставшую моей женой. Я ехал в Хельсинки, на Конференцию сторонников мира балтийских стран. И она тоже ехала туда же делегаткой… Красивая, милая… Что бы там ни говорили о том, что чувство все сметает со своего пути, но я еще раз понял, что нет настоящей любви без духовной близости… С той, с которой я расстался, мы думали обо всем по-разному. Под конец уже не хотелось и спорить. С женой мы многое видим по-разному, но думаем одинаково. А почему тебя так интересует моя женитьба? — вдруг спросил Кууно.
Эса не ответил. Но я-то знал, почему. Он тоже собирался жениться. И немного побаивался сделать этот решительный шаг.
Но об этом уже не было времени разговаривать — скоро начиналось заседание парламентской фракции ДСНФ.
…На другой день во всех газетах Финляндии, на первых страницах, была опубликована речь президента на открытии парламента нового созыва.
Газета «Кансан уутисет» под заголовком «Чемпионы по прыжкам в высоту встретились» напечатала фотографию президента, разговаривающего в кулуарах с новым депутатом.
«На открытии вновь избранного парламента вчера встретились президент Кекконен и новый член парламентской фракции ДСНФ Кууно Хонканен, — сообщала газета в подписи под снимком, — и между ними возник следующий разговор:
К е к к о н е н. Ну, какую высоту вы нынче берете?
Х о н к а н е н. Пока еще беру 180 сантиметров.
К е к к о н е н. Это много. У меня уже так не выходит. А сколько раз подтягиваетесь?
Х о н к а н е н. Четырнадцать раз.
К е к к о н е н. Я подтянулся позавчера двенадцать раз, а теперь все тело ломит».
Заметку об этой встрече редакция заключала напоминанием о том, что высота рекордного прыжка Кекконена в свое время достигала 185, а Хонканена — 196 сантиметров.
Рассматривая эту фотографию, я пожалел о том, что в дни визита Кекконена в Советский Союз, даже при описании того, как он был на стадионе имени Кирова на островах в Ленинграде и вел беседы о физкультурниками, ни один из наших радиокомментаторов почему-то не упомянул о том, что Кекконен был чемпионом Финляндии по прыжкам. Вероятно, они считали неудобным, говоря о политическом деятеле, сообщать о таких вещах, словно напоминать о грехах молодости.
Здесь же, в Суоми, наоборот, очень любят вспоминать о спортивных успехах своего президента и других популярных общественных деятелей. Это как бы дополнительный мазок на знакомом портрете, делающий оригинал ближе зрителям, подавляющее большинство которых занимается или занималось спортом.
Из окон правого крыла здания парламента депутатам видна башня Олимпийского стадиона, на которую чемпион мира Пааво Нурми внес пылающий факел, чтобы зажечь неугасимый огонь Олимпийских игр. Высота этой башни — 73 метра. Она равна длине полета копья, брошенного Ярвиненом. Мировой рекорд копьеметания! Поэтому башня у стадиона — одновременно и памятник славе финского спорта.
С верхней площадки башни я разглядывал столицу, изрезанные берега ее многочисленных гаваней, голубую даль Финского залива. Бронзовая статуя Нурми внизу отсюда казалась едва заметной.
Тампере — Хельсинки.
ДОРОГА ЖИЗНИ
Если маляр Бюман уже был идейным социалистом-интернационалистом, когда началась война, то маляр Калле, наоборот, вступал в войну убежденным шюцкоровцем. С Калле, специалистом по окраске автомобилей, познакомил меня его пасынок Эса Хейккиля — секретарь Союза демократической молодежи поселка Вартиокюля, под Хельсинки.
— Мне трудно говорить о нем как об отчиме, он скорее мой приятель, — признался Эса.
Впрочем, расскажу по порядку. Мы сдружились с Эса летом во время моей поездки по стране. И в каждом городке он тянул меня на какую-нибудь танцевальную площадку и всегда сравнивал ее с залом для танцев своего Рабочего дома в Вартиокюля.
— Если так получилось, что путь к душе молодости идет через ноги, через танцы и спорт, надо сделать все, чтобы и этот путь приводил к нам. А если мы будем стоять в стороне и только свысока возмущаться узостью идейных запросов молодежи, то этот же путь уведет ее от нас. Вот! — закончил Эса так, словно продолжая прерванный спор с неизвестным мне противником.
— А как это происходит? — перебил я Эса.
— Начинаем, казалось бы, с мелочей. У нас в клубе, в комнатке перед залом для танцев, на столах лежат рабочие газеты, демократические брошюры, на стенах плакаты с лозунгами дня. В перерывах между танцами молодежь подходит к столу и листает газеты. Сначала заглядывают, конечно, только в отделы спорта и происшествий, а затем втягиваются, привыкают читать именно эти газеты, считать их своими. И, между прочим, замечаешь — какой паренек посерьезнее. Попросишь его помочь поддерживать порядок, подежурить в клубе… Дашь прочитать книжку, поговоришь по душам. Глядишь, уже в активе, занимается в кружке политграмоты… Когда мы с матерью, сестрой и отчимом приехали в Вартиокюля, тут насчитывалось всего пять комсомольцев. Теперь семнадцать, а к концу года станет тридцать. И я уже знаю, кто именно. А с будущего года дело пойдет еще лучше.
Танцы Эса любит не только теоретически. Стройный, широкоплечий, музыкальный, он сам отлично танцует и, кажется, даже увлекается этим видом «агитационной работы»… Кстати, не надо забывать о том, что чистый доход от танцев составляет немалую часть бюджета демократических организаций.
— Но никогда так много не танцевали, как зимой пятьдесят шестого года, в дни всеобщей забастовки, — как-то рассказывали мне в Союзе демократической молодежи.
Чтобы бастующая молодежь не толпилась на улицах, во избежание разного рода провокаций и схваток, с самого утра и до позднего вечера на танцевальных площадках, принадлежащих рабочим организациям (вход был бесплатный), играли оркестры и шли танцы.
Но стоило распорядителю громогласно объявить, что у такой-то бензоколонки появились штрейкбрехеры или на такой-то улице хотят смять пикет, музыка умолкала, юноши немедля оставляли своих партнерш, устремлялись на место происшествия, наводили порядок и возвращались обратно. Танцы продолжались!
Не умея отвлечь молодежь от летних «коммунистических» танцевальных площадок на свои, правые социал-демократы делают все, чтобы и тут помешать левым организациям.
Когда в Куопио летом в городском саду, на окраине города, я любовался высокой, круглой, пахнущей свежей сосной беседкой, возведенной рабочими, чтобы было где потанцевать молодежи, мне рассказали, что муниципалитет хочет прикрыть эту танцевальную площадку, потому что музыка, видите ли, мешает отдыхать людям, живущим поблизости. Узнав об этом, жители близлежащих кварталов представили петицию о том, что музыка с площадки почти не доносится до них и, во всяком случае, нисколько не мешает им. Неизвестно еще, как отнесется муниципалитет, «оберегающий спокойствие» этих граждан, к их петиции.
Под угрозой закрытия находится и танцевальная площадка «Альппила» в Хельсинки, арендуемая рабочими организациями. Она расположена в скалистом амфитеатре в парке, поодаль от жилых домов, и звуки оркестра из ее раковины не долетают даже до границ парка. Над «Альппила» расположен увеселительный парк «Линнамяки» с шумными аттракционами, оттуда ежевечерне с «американских гор» раздаются душераздирающие вопли. Но, не имея никаких претензий к шумной «Линнамяки», таннеровские законники из муниципалитета не хотят продлевать с левыми организациями аренду площадки «Альппила», ссылаясь на закон, охраняющий тишину в жилых кварталах.
На сорок первом номере автобуса под вечер в среду мы приехали в Вартиокюля. Ведь здесь танцуют по средам и пятницам. В субботу нельзя — банный день.
Рабочий дом стоял в сосновой роще на холме, метрах в трехстах от шоссе, поодаль от поселка.
— Удобное расположение. Тут уж никто не сможет сказать, что наш джаз мешает отдыхать в поселке, — улыбнулся Эса и быстро добавил: — К тому же с холма все хорошо видно кругом.
Когда мы подошли поближе к Рабочему дому, похожему не то на вытянутое дощатое строение одноэтажного летнего театра в каком-нибудь захолустье, не то на большой засыпной барак-времянку, начался мелкий дождь.
Эса взглянул на затянутое облаками небо.
— Это хорошо, — сказал он, — в лесу сыро, больше народу придет на танцы. Подождите, пожалуйста, тут, у входа, пока я запру Стилягу и Рекса.
Стиляга оказался такой же огромной чепрачной немецкой овчаркой, как и Рекс. Из-за черной шерсти на передних лапах Стиляга казался одетым в длинные узкие брючки, которые, как здесь шутят, можно натянуть только с вазелином. Пока в Доме никого не было, собаки свободно бегали по комнатам и залу.
— Мы их купили незадолго перед выборами в парламент, — объяснял Эса, запирая псов на кухоньке, примыкавшей к комнате, в которой живет заведующая Рабочим домом — его мать.
И дальше он рассказал вот что.
Весной ребятам из Союза демократической молодежи стало известно, что молодчики из Союза коалиционной молодежи, продолжая «лапуаские традиции», когда доблестью считалось громить помещения пролетарских организаций, собираются перед выборами напасть на Рабочий дом. А если даже им и не удастся разгромить его — рабочие парни успеют прибежать на выручку, — то, во всяком случае, можно будет придраться к тому, что возле Дома происходят дебоши, и закрыть его «законным» образом.
— Вот тут-то мы и приобрели Рекса и Стилягу, — продолжал Эса. — Водили по поселку для острастки, чтобы все видели, какие они сильные и свирепые… А из пустого зала Рабочего дома их лай далеко разносится. И, как видите, выборы у нас прошли без эксцессов!
Вскоре пришла Аста, невеста Эса, — высокая, стройная, бледная, с глубокими голубыми глазами и удивительно тонкой, «осиной» талией.
Может быть, талия казалась еще тоньше оттого, что яркая юбка топырилась конусом.
Аста хлопотала у бутылок с фруктовой водой и ловко нарезала бутерброды. Сегодня на ее долю выпало торговать у буфетной стойки. Обычно это делает заведующая Рабочим домом, мать Эса, старая коммунистка-подпольщица.
Собирая в свое время материалы, послужившие основой для романа «Мы вернемся, Суоми!», я много слышал о ней и теперь обрадовался возможности лично познакомиться. Но и на этот раз знакомство не состоялось: она уехала на неделю на север в Оулу, помочь сестре, у которой тяжело заболел муж.
Мать Эса, помимо того, что она заведует Рабочим домом, продает входные билеты, она же дворник и с помощью добровольцев убирает помещение, она же ведет кружки политграмоты и организует различные «мероприятия». Это единственный постоянный, как у нас бы сказали — штатный, работник Дома. Но так как у организации денег мало, то зарплаты она не берет и живет только на пенсию. Единственное, что она получила за свою работу, поглощающую все ее время, — это комната при Рабочем доме. В мезонине того же дома живет и Эса.
Сейчас, пока заведующая в отъезде, ее обязанности поделили между собой активисты.
Из мастерской акционерного общества «Конела» пришел отчим Эса. Он радушно усаживает нас за стол, на котором уже дымится душистое, гостеприимное кофе, сваренное Астой. Сколько должен был пережить и передумать этот невысокий, немолодой уже худощавый мужчина, с сильными, мускулистыми руками, прежде чем, уйдя от шюцкоров, примкнуть всей душой к коммунистам? Сейчас он в Вартиокюля председатель партийной организации поселка.
Мне хочется хоть немного узнать о жизни Калле — второго маляра, с которым мне здесь довелось познакомиться.
— О, он всегда попадал в такие занятные переделки и так забавно рассказывает о них, что у нас в семье его называют Швейком! — говорит Эса.
Эса — отличный переводчик, это его профессия. Но сегодня он то и дело отвлекается, выходит из комнаты узнать, пришли ли ребята из джаза, проверить радиоусилитель. И поэтому я узнал о Калле меньше, чем мне хотелось.
— Отца моего в восемнадцатом году расстреляли белые, а меня отдали на воспитание в приют. Ну, а в приюте после господа Иисуса Христа и пресвятой девы Марии сразу идут Укко Пекка и Маннергейм. Так меня и воспитали. В армию я пришел активистом-шюцкоровцем, — рассказывал Калле. — Во время зимней войны был ранен и замерзал на снегу. Очнулся от того, что носком в бок сильно пихнул полковой поп. «Отвоевался, — сказал он офицеру, — теперь он уже воин небесной рати… Пойдемте дальше!» Но другой — это был военный врач — нагнулся надо мной, посмотрел и сказал: «Ну, нет, он еще на земле с русскими повоюет!» — и велел санитарам забрать меня. В госпитале я очнулся и впервые начал думать: для чего солдату война? И кому нужна она? Ну, а ведь только стоит начать думать, так в конце концов додумаешься… И друзья додуматься помогли… А тут и вторая мировая война началась.
Беседу прервала пожилая женщина, которой мать Эса на время отсутствия доверила продавать входные билеты. Калле должен был отдать ей проштемпелеванную билетную книжку. Это дело не такое простое — ведь с каждого проданного билета надо платить большой налог.
В присутствии этой женщины Калле, видимо, не хотел рассказывать о душевной борьбе, которую ему пришлось выдержать с самим собой, — он предпочитал говорить о боевых эпизодах, которые этой борьбе сопутствовали.
День рождения маршала Маннергейма торжественно праздновался в финской армии. Всем солдатам выдавалась порция водки — сто граммов, — чтобы они выпили за здоровье главнокомандующего! И вот отделение, в котором служил Калле, отказалось даже получать эту порцию, не то что пить за здоровье маршала… Но так как на следствии солдаты в один голос твердили, что они отказались в пользу отделенного командира, чтобы он выпил все их порции один, «потому что хотелось впервые за много месяцев увидеть хоть одного по-настоящему пьяного», то их и приговорили лишь к четырем месяцам тюрьмы каждого. Отсидеть они должны были, когда окончится война.
Эта история действительно смахивала на швейковскую, но в ней был и местный колорит. Я вспомнил, что и в романе Вяйне Линна «Неизвестный солдат» протест против войны тоже сначала проявляется в отказе офицера пить за здоровье Маннергейма в день его рождения.
Вскоре после отказа от заздравной чаши случилась другая «неприятность». Калле увидел сон, который напоминал вещий сон фараона из Библии: помните, семь тощих коров без зазрения совести съели жирных… Только там при отгадывании сна выдвинулся Иосиф Прекрасный, а здесь — командир взвода, фендрик.
— Я видел ночью во сне, — рассказывал Калле однополчанам, — белых коров. Потом пришли рыжие коровы и съели белых.
И за этот сон он был также приговорен к четырем месяцам тюрьмы. Для разгадки не потребовался Иосиф Прекрасный. Здесь была игра слов, понятная всем. Рыжая корова по-фински называется «пунника». Но этим же словом белогвардейцы со времен гражданской войны стали обзывать красных, подобно тому как те называли белогвардейцев «лахтарями», сиречь «мясниками», Отсидеть четыре месяца Калле должен был тоже после войны.
А война продолжалась.
И вот наступил час испытания.
Это было на Ладожском озере лютой зимой.
Фендрик Тенхо вызвал к себе Калле и сказал: «Получай взрывчатку и приказ!»
А приказ заключался в том, что отделение Калле должно было скрытно, в маскхалатах, пробраться к Дороге жизни, проложенной по льду озера, — той самой ниточке, которая соединяла измученный, героический, блокированный Ленинград с Большой землей, — и вывести ледяную трассу из строя, подорвать ее.
В маскхалатах даже и днем, при свете солнца, движущихся по заснеженному полю лыжников можно распознать только с самолета. Но и с самолета они невидимы и выдают их лишь отбрасываемые на снег движущиеся тени.
О том, что в Ленинграде умирают от истощения тысячами и женщины и дети, что город на краю голодной смерти, победно трубили тогда все финские газеты.
Дорога жизни была единственной, по которой шли в Ленинград грузовики с продовольствием, по которой эвакуировали из города детей, стариков и больных.
«Если бы Суоми не вступила в войну на стороне Гитлера, разве могли бы немцы блокировать Ленинград? Мы не воюем против детей и женщин», — толковали между собой многие финские солдаты.
И тут вдруг приказ — взорвать дорогу!
Задание и для таких отличных лыжников, какими были солдаты отделения Калле, трудное, но, при удаче, выполнимое.
Но нет, он — Калле — готов отдать жизнь за родину, но он с детьми и женщинами не воюет.
— Это очень важное задание! — сказал фендрик.
Калле молчал.
— Награда велика. Родина тебя не забудет. Ты истинный патриот Суоми.
— Именно поэтому я не буду участвовать в преступлении…
— Ты отказываешься выполнить приказ? — изумился фендрик и стал расстегивать кобуру. — Я пристрелю тебя на месте!
— Не успеешь. — Калле навел на него автомат.
Что дальше?
Был военно-полевой суд. Калле грозил расстрел…
Его имя могло быть вписано, подобно именам Урхо Каппонена, Марты Коскинен, Ристо Вестерлунда, Лайхо и десятков других, в синодик имен гордых финнов, расстрелянных за то, что они боролись против участия Суоми в гитлеровской коалиции.
До сих пор я знал о подвигах защитников и граждан города-героя, — людей, которые под авиабомбами, рвущими на куски толстый лед, прокладывали Дорогу жизни, охраняли ее. Кто не знает воспетых поэтами подвигов водителей Ладожской трассы, которые в нестерпимые морозы, ремонтируя отказывавшие моторы грузовиков, чтобы согреть руки, обливали их бензином и зажигали; тех, благодаря кому женщины и дети Ленинграда могли получать «сто двадцать пять блокадных грамм, с огнем и кровью пополам». Но вот сейчас, впервые, мне довелось достоверно узнать то, о чем можно было лишь догадываться. За Дорогу жизни шла борьба и по ту сторону фронта. И не только узнать, но и познакомиться с человеком, который, не думая о своей жизни, спасал честь финского народа.
Товарищ Калле…
А он продолжал неторопливый рассказ:
— По счастью, мне ведь и взаправду везет, как Швейку, — попался хороший, честный адвокат. Он все повыспросил. И от меня и от других солдат он узнал, что перед тем, как нам вышел приказ идти к Дороге жизни, мы три дня не получали ни горячей пищи, ни сухого пайка. На войне это, конечно, случается — кухню разбило бомбой, продукты не довезли. «НЗ» был съеден. А в таком случае, по уставу, стало быть, нельзя было нас посылать ни в какое задание. Вот защитник и убедил меня, а затем с моей помощью и судей, что я отказался выполнять приказ только потому, что был верен уставу, знал его назубок, а фендрик устав нарушал.
Видите, как важно знать уставы и следовать им! — засмеялся Калле. — В тот раз это спасло мне жизнь.
Но все же Калле приговорили к шести месяцам военной тюрьмы. На сей раз он должен был отсидеть за решеткой немедля, не откладывая на послевоенное время.
Когда по отбытии срока он вернулся в часть, фендрика Тенхо уже не было в живых — его постиг «никелевый паралич», как называли в финской армии смерть от пули, посланной своими же.
Одну за другой рассказывает Калле то забавные, то горестные, то героические истории, каждая из которых прибавляла по нескольку месяцев к тому сроку, который он должен был отбыть в тюрьме после войны. Но среди них мне особенно врезалась в память последняя.
Это было уже под Питкяранта в конце июля сорок четвертого года. Финское командование, стремясь удержать рубежи, готовило последнюю, пожалуй, контратаку.
Солдаты, узнав об этом, передавали один другому пущенную кем-то фразу: «Двадцать пятая не наступает!» И все понимали, что это значит.
Когда взводу, в пулеметном расчете которого Калле был первым номером, лейтенант приказал выходить на передний край, чтобы оттуда произвести бросок в атаку, ни один солдат не пошевелился.
Лейтенант принялся уговаривать.
Вблизи места происшествия находился случайно генерал Карху.
И лейтенанта, за то что он, зная о настроении подчиненных, своевременно не принял жестких мер, по настоянию генерала приговорили к расстрелу.
Приговор должен был привести в исполнение тот самый взвод, который отказался идти в наступление.
Лейтенанта поставили перед строем.
Прозвучала команда. Раздался залп.
Лейтенант упал на землю.
Солдаты, недоумевая, переглянулись — они условились стрелять поверх головы. Но лейтенант не был даже ранен, у него просто подкосились ноги.
И тогда немедленно была вызвана военная полиция, которая сделала свое дело. А каждый солдат во взводе был приговорен к году тюрьмы после войны.
Но ждать-то оказалось недолго. В сентябре было заключено перемирие.
— У меня на счету, как в сберкассе, — шутливо говорит Калле, — к тому времени накопилось уже восемь лет тюрьмы.
Но время «после войны» было совсем другое, чем предполагали судьи.
— По условиям перемирия нас, которые противодействовали войне с «Объединенными Нациями», запрещено было трогать. И более того — именно мы для трудового народа стали вместо преступников праведниками.
Вскоре была проведена демобилизация — и в первый день своей штатской жизни, еще не сняв солдатскую шинель, Калле пришел в районный комитет коммунистической партии, переживавшей после двадцати шести лет сурового подполья первые недели легальной жизни, и подал заявление с просьбой принять его.
Калле вытаскивает из внутреннего кармана пиджака круглый нагрудный значок, на котором эмалью выведены буквы «SKP», и подает его мне.
Такой значок получает здесь каждый, вступая в партию. На обратной стороне выгравирован номер 1923.
— Возьмите на память о нашей встрече, о нашей беседе, — смущаясь, говорит он, отдавая заветный значок. Уж очень ему хочется подарить человеку из Советского Союза какую-нибудь дорогую его сердцу вещь…
В эту минуту в комнату вошел молодой парень богатырского сложения, в плечах косая сажень, с руками молотобойца. Это муж сестры Эса, молодой столяр. Пришел он сюда сейчас не столько для того, чтобы весело провести вечер, сколько для того, чтобы вместе с еще четырьмя-пятью активистами охранять порядок. Ни один пьяный не должен проникнуть в зал. В случае надобности такие парни сумеют мгновенно приструнить любого, кто осмелился бы хулиганить.
— Пора, — сказал молодой богатырь, — зал уже открыт.
Мы прошли через небольшую комнату, в которой на столах разложены газеты и брошюрки.
Калле стал у вешалки. Это его обычная общественная нагрузка в Рабочем доме, Аста хлопотала за буфетной стойкой.
В большом, полуосвещенном зале («так уютнее», — сказали мне), на невысокой эстраде музыкантов еще не было, но под пластинку уже кружилось в танце несколько девичьих пар. Талии у всех были, как и у Асты, «осиные», юбки разлетались конусами, словно на кринолине. Другие девушки, сидя у стены на скамейках, что-то оживленно обсуждали. Присев рядом с этим выводком одинаково подстриженных, миловидных работниц и конторщиц, я услышал такой разговор.
— В прошлый раз здесь было страшно весело. Проводили конкурс на лучшего кавалера, — рассказывала девушка с искусно растрепанной прической.
— А как это? — любопытствовала подружка.
— Очень просто. Девушки избрали трех судей — девушек, чтобы они уж выбрала трех лучших парней. А затем уже все в зале из этих трех танцоров выбрали одного.
Я представил себе, какой в прошлый раз стоял шум в этом гулком зале. Ведь здесь в таких случаях выбирают, как на Новгородском вече, — криком, чьи голоса пересилят.
— Ему выдали премию, — продолжала рассказывать девушка, — большущий круг колбасы — маккара, повесили на шею. И, так и не снимая колбасы, он танцевал до конца.
И обе девушки прыснули.
— Сегодня тоже ожидается «танго сюрпризов», — скачала, продолжая смеяться, вторая.
И вдруг обе замолкли и, глядя на дверь, засерьезничали…
В зал робко, но делая вид, что их не смущают пристальные взгляды девушек, вошли трое молоденьких солдат…
Они не сразу нашли себе партнерш.
Потом появилась еще группа юношей спортивного вида. Становилось все оживленнее и оживленнее. Когда же на эстраду вышел джаз и лихо ударил быстрый фокс, все в зале завертелось в танце.
Танцевавшие явно делились на две категории — одни проделывали все движения с выражением серьезности на лицах, полного безразличия и к себе, и к партнеру, и ко всем окружающим, другие улыбались, шутили, веселились. И, может быть, больше всех от души веселились музыканты, одетые в рваные пиджаки, в брюки, «украшенные» декоративными заплатами.
— Это они пародируют наших стиляг, — объяснил мне молодой столяр. У него на пиджаке я разглядел значок Московского фестиваля.
Среди пар, кружа в танце свою даму, едва касаясь ловкой рукой ее талии, прошел Эса и кивнул мне по пути. Потом, в перерыве между выступлениями джаза, поставив в радиолу пластинку, он снова подошел ко мне и, показав на паренька, разговаривающего у стены с девушкой, сказал:
— Вот этот — не пройдет и полугода — станет членом Союза демократической молодежи. Он еще, может быть, сам не думает об этом, но я-то уже понимаю.
…Эса был очень доволен сегодняшним вечером. Продано более сотни билетов — значит, за вычетом всех расходов и налогов останется с тысячу марок. Деньги прикапливают здесь для того, чтобы с осени пристроить к Рабочему дому большой спортивный зал.
— Строить-то будут своими руками — в таком зале приятнее заниматься, — но материалов даром никто не даст. Они сейчас вытанцовывают свой будущий спортзал, — Эса взглядом показал на пары, самозабвенно отплясывающие калипсо. — Еще один приводной ремень, еще один путь, по которому будут приходить к нам. Другого спортивного зала ни в поселке, ни поблизости нет! Теперь вы понимаете, почему я сказал, что в будущем году у нас дела пойдут еще успешнее, чем в этом?
Эса провожал меня к автобусу. Дождь перестал. В промоинах между быстро бегущими по небу облаками мерцали звезды. Фонари отражались в лужах дороги. У обочины, под фонарем, стояла группа подростков, в новых, но в самых неподходящих местах разорванных куртках, в кепи с козырьком, болтавшимся на одной ниточке.
— Это наши «плоскошляпые» — стиляги. Раньше они обращали на себя внимание чрезмерно узкими брючками, плоскими шляпами. А теперь, когда многие стали носить такие брючки и шляпы — мода! — стиляги, желая во что бы то ни стало отличаться от других, начали фасонить дырами, рваниной. Купят в магазине хорошую одежду и, на горе родителям, тут же изорвут ее «покрасочнее». Естественное у молодежи чувство протеста против рутины, против непонимания взрослых так нелепо выражается!.. Их в таком виде к нам в Рабочий дом не пускают — вот они здесь и поджидают, когда окончатся танцы…
Из-за поворота показался автобус…
— Вот погодите, — прощаясь, сказал Эса, — будет спортзал, расширим плацдарм. И их, этих ребят, поставим на правильную дорогу. Хотя это, конечно, и нелегкая задача.
На другой день я уезжал домой. Так и не удалось мне тогда вволю побеседовать с Калле. Я пишу эти строки, а на столе передо мной маленький нагрудный значок с буквами «SKP». На оборотной стороне — номер 1923. И я знаю: если еще хоть раз мне доведется побывать в Суоми, я сразу же приду к отчиму Эса, маляру Калле, в Рабочий дом в Вартиокюля, под Хельсинки.
Москва, 1959.