Вернувшись на позицию, мой конкурент снова промахнулся и нагнулся было за мячом, чтобы повторить бросок, но я, сам того не ожидая, бросился ему наперерез и вырвал мяч из его влажных пальцев-сарделек.
— Отсоси, карапуз, — сказал ему я и спокойно положил мяч в корзину. Алруз посмотрел на меня в недоумении. Для большей наглядности я показал ему средний палец и направился к линии броска. Прежде, чем я повернулся к кольцу, я успел краем глаза заметить, как на меня бросился с верещанием разгневанный горец Арлуз. Его тяжёлая, как чугун, голова врезалась мне в спину, и я повалился на землю. Он принялся молотить меня огромными своими руками, причиняя тупую боль. «Ах ты мелкий ублюдок!» — шептал я, упираясь руками в землю.
— Ты что! Что ты делаешь! — слышал я над собой, но в то же время где-то очень далеко, голос подоспевшей Наргиз. Её крепкие девичьи руки пытались отодрать Алруза от меня. Алруз яростно отбивался и под конец двинул мне носком ботинка по рёбрам. Я возмущённо, по-бабьи, возопил.
В глазах вспыхнули фейерверки, и вслед за фейерверками появилось бледное лицо Наргиз. Она помогла мне подняться и отряхнула меня. Алруз стоял в стороне с пылающими ненавистью глазами, алыми упитанными щеками и сжатыми в кувалдочку кулачками.
— Зачем ты ударил дядю Андрея?
Алруз угрюмо молчал. Наргиз повернулась ко мне.
— За что он тебя?..
— Не знаю… Может, обиделся из-за того, что я выиграл, — предположил я.
— Ну что же ты… Дядя Андрей и так тебе поддавался. Надо уметь проигрывать.
Алруз открыл свой плоскогубый рот и растерянно поглядел на меня. Отечески улыбнувшись ему, я проковылял за курткой. Идти было тяжело, правую ногу я разодрал и сильно ушиб, и, с достоинством отвергнув помощь Наргиз, подволакивая раненую конечность, я всё же самостоятельно достиг скамейки и плюхнулся на неё. Наргиз зашуршала пакетом и достала бутылку минеральной воды.
— На, попей…
Я жадно глотал бесцветную, непривычно неалкогольную жидкость, выливавшуюся на шею, грудь, затекавшую в рукава. Кабанчик стоял в стороне, в отупении глядя на мяч. На улице стало уже совсем темно, и я не различал ни луж, ни ворон, ни баскетбольной корзины. Наргиз говорила что-то младшему брату на родном наречье. Брат опустил голову низко и всё время молчал.
— Извинись перед дядей Андреем, извинись немедленно, — Алруз всё мотал головой, молча, как болванчик.
— Не нужно, это не обязательно, — отмахивался я, пытаясь снова встать. Не рассчитав силы, неуклюжий и слабый, я снова завалился на землю, на этот раз в свежую грязь. Бормоча грубые нерусские слова, относящиеся, теперь, вероятно, ко мне, Наргиз снова поднимала меня с земли.
Я заметил, что пальцы у неё удивительно цепкие, она как будто куски мяса выдирала, вытягивая меня из грязи. Я опёрся на парапет и снова встал.
— Ты можешь дойти до дома? Тебе плохо?
— Нет-нет, мне уже лучше. Я пойду домой.
— Ты точно сможешь дойти? Хочешь, я провожу тебя?.. — не унималась участливая Наргиз. Я смотрел себе под ноги и молчал. Наргиз не заметила, как, помогая мне, она выронила свою сумочку, и теперь она валялась на земле с вывалившимся нутром. В окружении свиты из салфеток, пудреницы, упаковки прокладок, зеркальца, одинокий и значительный, лежал томик Уайльда в грязной воде.
Памятник Венедикту Васильевичу Ерофееву должен был бы располагаться у Курского вокзала, это было бы правильно и логично, но он стоял здесь, на площади Борьбы. Что символизировал этот памятник здесь? Какую борьбу, против чего и с кем он был призван обозначить?
Памятник писателю состоит из двух скульптурных частей: покосившегося человека в просторных шароварах, который с трудом прижимает к груди то ли тяжеленный гроссбух, то ли денежный кейс — каменные ноги его заплетаются, а каменное лицо выражает дурноту и печаль. Это и есть лирический герой «Москвы — Петушков», Венечка. Напротив него стоит высеченная из бронзы статная молодая женщина, та самая, что «с косой и попой». Она напряжённо вглядывается вдаль, впрочем, без особой надежды.
Я сидел у её ног, облокотившись головой о знаменитую попу, и тоже вглядывался. Тоже ждал. Я был одет в брюки в мелкую клетку, чёрную рубашку и куртку. Волосы были причёсаны, убраны назад, с прыщавого лба, будничная серьга блестела в ухе. Под мышкой — одинокий цветок, лилия.
Наргиз появилась из-за угла, неожиданно, ткнула меня в бок двумя пальцами, будто бы пистолетом: «Кошелёк или жизнь?» — вопросила она, и я, растерявшись, не знал, что и ответить. Чмокнул её в щёку и вручил цветок.
— Это не обязательно, — сказала она без кокетства. Испытующе посмотрела на цветок, будто ждала, что он скажет что-то в своё оправдание. Цветок молчал.
Мы сели в трамвай и проехали три или четыре остановки. Был медленный воскресный день, медленный и просторный — просторные автодороги были пусты, зато узкие тротуары были людьми запружены. Гуляющими просто так людьми, людьми, всем своим видом демонстрировавшими: «Нет, ребята, дел у нас нет никаких, а ходим мы здесь только для того, чтобы прошуршать листвой да пощуриться на апрельское солнце». Впрочем, солнце то и дело пряталось. Небо готовилось к осадкам.
На Наргиз было короткое кремовое пальто, светлая юбка до колен и туфли очень маленького размера. Как у дюймовочки, думал я ласково. Заметив мой взгляд, Наргиз подтянула ножки под сиденье, будто хотела спрятать. Она прятала ножки и всё извинялась за брата, всю дорогу. И только когда трамвай дёрнулся и встал на нашей остановке, она спросила: «Так как называется выставка, на которую мы идём?».
— «Сто лет перформанса», — ответил я, спустившись первым и уже подавая руку. Наргиз на мою руку опёрлась, спрыгнула, и тут же отдёрнула свою, резко и торопливо, с лицом строгой учительницы. Ну и ладно, подумал я раздражённо, ну и хорошо. Ты ещё захочешь моих прикосновений, Наргиз, но я буду сдержан, как евнух. Даже если ты поскользнёшься опять, я не буду поддерживать тебя, падай, Наргиз, сколько угодно, падай, а я пойду дальше, словно не женщина, а мешок с картошкой рядом со мной свалился. Но Наргиз больше не поскальзывалась.
Мы перешли через дорогу и сразу оказались возле музейных касс. Напротив музея располагалось загадочное серо-кирпичное здание с решётками на окнах. Из здания один за другим выходили разновозрастные мужчины в широкополых шляпах и с пружинками лихо закрученных чёрных и рыжих пейс, свисающих из-под них. К мужчинам тотчас подъезжала машины и увозили их в неизвестном направлении. На трамвайной остановке неподалёку размашистыми чёрными мазками было начертано: «Жиды, руки прочь от Великой России».
Стоять в очереди пришлось недолго — видимо, в хорошую погоду люди предпочитали смотреть на вновь выросшую зелень и облачка, а не на противоречивые образцы современного искусства. Под пальто у Наргиз оказалась обтягивающая шерстяная блузка чёрного цвета. Мне особенно запомнились крупные сиреневые пуговицы, поднимавшиеся от груди до горла. Я прикидывал, что, расстегнув хотя бы две из них, можно было легко, одним рывком сорвать кофточку, разметав по плечам сноп волос… Но тут же снова взял себя в руки, вспомнил, что должен быть сдержан и строг, как и Наргиз.
В холле было просторно и светло, блестели натёртые полы и кучки прыщавых интеллектуалов в цветных платках бродили всюду. Атмосфера мне нравилась.
Я приоткрыл ближайшую к нам невесомую дверь, разомкнувшуюся с пластиковым щелчком. Наргиз подождала, пока пройду я, и зашла следом. Возможна, она опасалась, что какой-нибудь художник-перформансист бросится на неё и, например, укусит за ногу или закидает экскрементами, имея ввиду художественный эксперимент — как говорится, ничего личного.
Отчасти в своих опасениях Наргиз была права — такой художник там имелся, но свои манипуляции он осуществлял на плазменном экране, подвешенном к белой стене. Действие происходило в европейской галере искусств. Художник нападал на благодушных пожилых ценителей прекрасного, которые с вежливой улыбкой валились на пол, и художник с ожесточённым рыком, подмяв ценителей под себя, грыз их дерматиновые галифе. На других экранах, висевших по всему периметру зала, другие художники совершали разнообразные поступки, наблюдать за которыми можно было на удобных кожаных пуфах. Можно было даже вставить в ухо единственный пушистый наушник и слышать все сопровождающие перформанс жалостные всхлипы, вопли и смех вовлечённых в него невинных участников. Рядом с экранами, внизу и с боку от них, имелись таблички с разъяснительным текстом. Тексты мне были ни к чему, поэтому я просто небрежно полулежал, наблюдая за перипетиями художественного эксперимента, довольно бессмысленного, как мне казалось. Зато пуфики были замечательно хороши.
Наргиз же, напротив, подолгу останавливалась у каждой таблички. Она внимательно вчитывалась в мелкий текст, и, только дочитав его до конца, на всякий случай отойдя от экрана, насторожённо следила за происходящим.
Помимо нас, по залу прохаживалась странная пара: высокая, отлично сложенная юная особа лет 18–20, с хулиганской мальчишеской стрижкой и в невыносимо узких вельветовых джинсах, а с ней — мужчина лет сорока, в коротких брючках с виднеющимися бледными икрами, с лихо закрученными усами и высокой причёской, похожий на развращённого городской культурой кубанского казака. Придерживая девушку за талию, казак шептал ей в ухо нечто познавательное из области современного арта. Я заметил, что губы его были влажны и оставляли на мочке её уха влажный след. Я передёрнул плечами и посмотрел на Наргиз.
Наргиз всё ещё была полностью поглощена надписями на табличках. Та кротость, серьёзность и старательность, с которой Наргиз постигала искусство перформанса, меня забавляла. Южные, внимательные глаза, сузившись, следили за происходящим на экране, носик (хотя он был не так мал, но всё же мне хотелось называть его носик, трогательный, с горбинкой) был сморщен от напряжения, от тягостных внутренних дум. Я с трудом выбрался из пуфика и подошёл к ней.
Перед глазами замаячило её нежное бледное ушко, с завитым угольным локоном, заведённым за него. Я поборол в себе резко подступившее желание обхватить её за плечики и с покровительственным видом поведать ей в это ушко обо всех хитросплетениях совреме