— Никаких хищных зверей, просто… минутная слабость. — Наргиз выглядела смущённой, усталой, расстроенной. Я подошёл к ней, хотелось схватить её, повалить на диван силой, кровь кипела жгуче, но вместо этого обнял её, едва касаясь, пытаясь размеренно, глубоко дышать. «Я всё понимаю» — сказал ей на ухо, хотя, в общем, мало что понимал.
— Мне лучше уйти, — сказала Наргиз. Она была уже полностью одета. Даже жакет был на ней.
— Нет, пожалуйста, останься! — я сел на колени перед ней.
— Нет, совершенно точно, я должна уйти.
— Нет, и всё-таки, лучше будет, если ты останешься…
— Нет, я определённо должна уйти… — в таком разговоре мы провели несколько минут.
— Я останусь, только если ты больше не будешь распускать руки, — сказала Наргиз, вернувшись, наконец, на диван, усевшись на него скромненько, с краю.
— Нет, я буду распускать руки, такова моя мужская природа… а ты должна сопротивляться. Так уж устроен этот мир, каждый занимается своим делом…
— Тогда мне всё-таки лучше уйти. Насовсем…
— В каком это смысле? — возмутился я, ясно понимая, в каком это смысле. Я уже слышал подобную реплику как-то раз…
— Не провожай меня, пожалуйста, я ухожу, — Наргиз выскочила из комнаты, захлопнула за собой дверь. Я слышал, как там, за дверью, она шумно, неуспешно обувается. На глазах у меня навернулись слёзы, сами собой. Я подумал, что вот-вот разрыдаюсь, как Вадим, как слюнтяй, как жалкий идиот. Я взял себя в руки, это оказалось легко. Вышел в коридор, встал перед дверью: «Нет, Наргиз, ты никуда не уйдёшь». Наргиз смотрела на меня даже не удивлённо, а недоверчиво, пытливо, пытаясь понять, насколько я серьёзен, уверен в своих словах. Я был серьёзен. При вялом сопротивлении снял одетую на левую ногу туфельку. Взял её за руку и сказал: «Наргиз, мне очень хорошо с тобой. Поверь, мне достаточно того, что ты просто рядом со мной. Мне достаточно вот так, просто держать тебя за руку…» — я приблизился к ней.
— Правда? — захлопала она ресницами.
— Ну, быть может, целовать тебя иногда… — она обвила руками мою шею и поцеловала, как мне показалось, с благодарностью. Мы вернулись в комнату.
«Хочешь, посмотрим другой фильм?» — Наргиз кивнула, не отпуская мою руку, крепко держа. Очередную голливудскую блевотину? Ага! Свободной рукой я пощёлкал мышкой, поставил на проигрыватель новый фильм, и мы вернулись на диван. Смотрели его внимательно и тихо, не смеясь там, где смеяться были должны. Наргиз положила мне голову на плечо и обняла за руку, я гладил её по голове. В таком положении мы просидели весь фильм. В конце главный герой признавался главной героине в любви на пирсе, в то время как буйные волны бились о берег. Начались титры. Сдержанно зевая, я заметил, как слеза покатилась по щеке Наргиз. Наргиз плакала.
10
Огромное майское солнце заливало гостиную, тополиный пух кружился в его лучах, провоцируя аллергию и оседая на полу и на мне, невинными белыми катышками. Дни становились тёплыми и бесконечными.
Раскисающий у себя на дому Вадим отдал мне свою гитару, и теперь я упорно возился с ней часами, пытаясь сочинять. Надрываясь, стенали струны, едкий дым выщипывал глаза — отвернувшись от солнца, голый, я сидел посередине комнаты и творил.
Мои творения мне не нравились. Заказанные Вадимом агрессивные, злые песни не писались, зато писались романтические и вялые. Полные неги, расплывались в воздухе приторно-сладкие переборы, и вокруг них вздувались и лопались, как жвачные розовые пузыри, жеманные, сопливые, глупые слова песен.
Я вспоминал о нассисткой пионерии, о сальных губах Сергеева, о тортиках и витаминных коктейлях, как в чёрной дыре пропадающих в них, чтобы разбудить ярость, злость, дискомфорт. Но снова и снова возникала и всех затмевала Наргиз, а с ней и удушливый романтический флёр, отравлявший безвольный разум. Я чувствовал, что слаб, уязвим, безнадёжно влюблён.
Я звонил Филиппу, чтобы тот приехал и послушал мои песни, чтобы рассмеялся мне в лицо и, быть может, отхлестал по щекам, но в кои-то веки он был занят, делая последние приготовления к защите. От увязших в своих сердечных делах Киры и Вадима было ещё меньше толку.
И вот, я сочинял, вливал в себя вино и сочинял, сочинял всю эту романтическую муть, а потом, ближе к вечеру, покачиваясь, совершенно пьяный, я выходил на променад, шёл к парку Дружбы, к его зловонным прудам, сидел возле них, на траве, наблюдая закаты. Мелкие насекомые ползли по мне, в небе плыли облака, похожие на распоротые ватники. Местные рыбаки, пьяные до бреда, удили, местные подростки, пьяные тоже, ныряли с разбегу в водянистую жижу прудов. Выплывали они, визжа, мохнатые и зелёные, как чудовища, запутанные в протухшие водоросли.
Возвращаясь, я проходил мимо столба с обрывками объявлений. Крупные надписи цепляли глаза: «Срочно! Работа!», «Срочно! Ремонт», и «Срочно! Сдам комнату». Я останавливался и изучал их, обходя столб вокруг. Однажды ко мне подошёл седовласый азербайджанец с грустными глазами. Приоткрыв золотозубый рот, он уточнил: «Что, нужна работа?». Я отрицательно мотнул головой и пошёл домой. «Боже мой, сколько вокруг азербайджанцев» — думал я.
Поиски работы мне не удавались. Моё резюме, размещённое на сайте трудоустройств, никого, даже откровенных шарлатанов, не привлекало. Никому не нужен был несостоявшийся специалист по истории средних веков с богатым опытом таскания мешков и разгребания животного кала. И никто не нужен был мне — меньше всего мне хотелось вылезать из пассивного своего существования. Я почти сроднился с пылью и грязью, победившими меня, с таинственными звуками из подполья, с холодильником, вечно дребезжащим и полупустым. Есть приходилось мало, экономя последние сотни, но есть я и не хотел. Истончались запасы вина и сигарет — вот что заставляло меня расстраиваться. Вливая в себя последние литры и вспарывая последние пачки, я уже тосковал за себя будущего, лишённого этих радостей.
В поисках неизвестного, я стал изучать недра своей квартиры. Прожив здесь уже больше полутора месяцев, я так и не дал себе труд исследовать её по-настоящему. Грубые дубовые шкафы, маленькие шкафчики письменного стола в кабинете, антресоли, ящики — всё содержимое их являлось для меня неинтересной загадкой. Оставалось бы такой и дальше, если бы не надежда найти нечто ценное в этих тайниках. Я представлял себе, конечно же, золочёные сервизы XIX века, древние иконы, ожерелья. Откуда они у бывшего советского таксиста? Неважно, оттуда. Достались по наследству от родственницы дворянских кровей.
В своих фантазиях я уже видел, как шагаю в ломбард, торжественно несу клад на вытянутых руках, как мочащегося на ходу котёнка. В ломбарде меня ждёт хрестоматийный еврей, рыжеволосый, наглый, жадный, с длинным жёлтым отростком-ногтем, которым он пересчитывает стопки денег из кассы. Возясь и кряхтя над моим сервизом, он называет позорно низкую цену, но алчные глаза его выдают. Я называю сумму, в 10, 20 раз превосходящую сумму еврея, и он сразу же соглашается, сразу же выдаёт пачку денег, плотно перетянутую резинкой (обязательно резинкой? Да, обязательно), а дальше… мечтать было так сладко и приятно, что лезть теперь в эти пыльные шкафы совсем не хотелось. Но я полез.
В кабинете всегда было холоднее, чем в других помещениях квартиры, здесь было темно и пахло сыростью, и вообще, кабинет больше походил на чулан. Картонные коробки, стоявшие одна на другой, интереса не представляли — оказалось, они были поставлены лишь затем, чтобы прикрыть некрасиво свисающие лоскуты бежевых линялых обоев. Сами коробки были набиты тряпками, обрывками, осколками, кусками неизвестного целого. Все эти ошмётки больше походили на строительный мусор: ненужные детали для ненужных механизмов, давно сброшенных с парохода современной техники, но всё равно судорожно скапливаемые бережливыми пенсионерами «про запас». В шкафах имелось некоторое количество книг, неинтересных, выцветших и тоскливых, как моё ранее детство, проведённое среди них. Имелись здесь стеклянные банки, велосипедное колесо, лыжа, глобус, изрисованный фломастером, расколотый надвое (это была моя работа, я почему-то невзлюбил этот глобус и расшиб, растерзал голыми руками. Дед ругался, склеил его, а я опять растерзал). В шкафчиках стола было также неинтересно — кипы бумаг, документов, ржавый эспандер, ключи от неизвестных дверей, вероятно, также разрушенных историей, секундомер, нервная стрелка которого, оказалось, ещё может бежать. В самом низу, под бумажной массой, я обнаружил нечто вроде шкатулки: нарядную, сделанную под гжель коробочку, замкнутую на ключ. Я воодушевился, ожидая увидеть там скрытые драгоценности. Принялся бегать по комнате в поисках предмета, которым можно было её вскрыть, и наткнулся в конце концов на деревянный чемоданчик с инструментами — «Юный строитель». Чемоданчик нашёл меня сам — обрушившись со стены мне прямо на ногу.
Инструменты были прилажены аккуратно — каждый на своём месте, вставлен в специальный паз. Было видно, инструментами пользовались, они были ухожены, чисты. Я достал плоскогубцы, разворотил ими замочек, отбросил в сторону. Затаив дыхание, приподнял крышку. Внутри были каракули на пожелтевших, мятых листках. Мои детские рисунки. Фотографии.
Рисунки были просто ужасны, почти на каждом было изображено какое-то ломанное чудище, нарисованное исключительно при помощи чёрного карандаша. Другими цветами в своих рисунках я не пользовался, даже ради разнообразия: солнышко, домики, собачки и лошадки — всё было чёрного цвета. И очень некрасивое, повторюсь.
На фотографиях был изображён, в основном, я — любимый объект для дедушкиного фотографирования. На фотографиях мне 3, 4 года, 5 лет. Везде я — нелюдимый, настороженный волчок, но при этом упитанный и пухлощёкий. Шапка с помпоном, комбинезончик, в руках — увесистый топор. Дед фотографирует меня на даче, готовящегося в очередной раз что-то превратить в щепки. На этот раз энергия моя направлена в правильное русло: я пытаюсь рубить дрова. Я вспомнил, была похожая фотография, где я с точно таким же хмурым выражением лица сокрушал кукольный домик своей сестры. Из проломленной крыши почему-то вылезла пушистая блондинистая голова Барби, а поблизости сотрясалась в рыданиях хозяйка домика, распахнувшая огромный свой рот. Рыдания её были напрасны — я был неумолим, а дед в