наши отношения не вмешивался, предпочитая всегда оставаться в стороне. Дед любил фиксировать жизнь, а не влиять на неё.
Такова и другая фотография, о существовании которой я позабыл. Я, израненный, лежу под велосипедом, возле дощатой заборной стены. Дед оставил меня на взрослом велосипеде, с высокими, выше меня тогдашнего колёсами, прислонил к стене и ушёл по каким-то своим делам. Я почти сразу же упал на асфальт, лежал, весь в ссадинах и синяках, а дед стоял, фотографируя меня. Таково уж было наше семейство.
А вот ещё фотография — я, загорелый и голозадый, стою, утопая пятками в песке, и весело покручиваю у виска пухлым пальцем. Это дед научил меня так реагировать на мою бабушку: «Ну-ка скажи, Андрюш, где у бабушки не хватает?» «Вот здесь» — и я охотно демонстрировал этот жест: палец у виска, довольная хулиганская улыбка. Дед хохотал до слёз, ему до того нравилась эта его смелая выходка, что он решил запечатлеть её для истории.
Первое время дед пытался заменить мне отца. Он делал это вполне искренне, даже иногда рискуя здоровьем: выходил играть со мной в футбол, хотя уже тогда имел проблемы с ногами. Гулял со мной по лесу, пытался научить меня разбираться в грибах. Жаль, из этой затеи ничего не вышло: во-первых, дед, всю жизнь горожанин, не разбирался в грибах сам, во-вторых, грибов в нашем лесу почти не водилось — только мутировавшее подобие белого гриба, который местные называли «сатанинский гриб», а также разнообразные отходы человеческой деятельности. Некоторые малолетние шутники специально клали в траву мандариновые корки, маскируя их под «лисички», а потом выбегали из кустов и безжалостно дразнили тех, кто попадался. Дед попадался почти всегда.
Дед был слишком рассеян, необязателен и, помню, всё время искал глазами противоположный пол. Если противоположного пола не оказывалось рядом, дед разочарованно брёл, склонив шевелюру, и о чём-то только ему ведомом, лениво, неспешно размышлял. Не раз я терялся в лесу, отставая от деда, а потом меня находили местные жители, лежащим в овраге или сидящим в траве и сосущим шишку, спокойным и задумчивым. Однажды зимой он вернулся из леса, отряхнул от снега детские санки, поставил на печку и только потом сообразил, что на санках не хватало меня. А я лежал в сугробе, в своём комбинезоне, тугом и неповоротливом, устремив равнодушные глаза в небо. «Всё о бабах своих думает», — возмущалась бабушка злобно. Наверное, думал и о них. Но не только. Нельзя же столько времени о женщинах думать, не тот предмет. Дед был мечтателем. И, как всякий мечтатель, констатитровал я, закрывая шкатулку, никаких материальных ценностей после себя не оставил.
Через несколько дней я взбирался по эскалатору, негромко напевая от радости. Казалось, радоваться было особенно нечему: все эти дни я очень плохо питался, оттого критически похудел, побледнел и был обессилен. Иссяк-таки алкоголь, и несколько мерзких крупных прыщей образовалось на физиономии. Приходили люди из военкомата, снова с утра, звонили, дышали на дверь. Звонила Майя, опять, но я не брал, отключался, от злобы стуча по стенам. Наконец, бесславно кончилась моя попытка заёма денег у соседа Мити.
Он открыл мне дверь в спортивном обличье, хотя вроде бы не бежал и бежать не собирался, и был весь в поту, конь взмыленный. Была его бабушка, вспоминала мне детские мои шалости, но даже не угостила ничем, чая не подала, заставила слушать её дребезжание стоя.
Потом сидели в Митиной комнате, где он демонстрировал мне планы тренировок, снова хвастался убывающим своим весом, потом мучительно скучно рассуждал о новинках на рынке мобильных телефонов (он, оказывается, работал клерком в телефонной корпорации). В довершение, попытался поведать мне историю своей несчастной любви (боже мой, ещё одно разбитое сердце!). Как я и думал, Митя истязал себя, чтобы понравиться какой-то планктоновской тёлке из офиса. Я послушал его терпеливо, минут пять, но потом почувствовал, что падаю в голодный обморок и напрямую попросил занять мне денег, тысячи три, до первой зарплаты. Митя, извиняясь, пустился в путанные какие-то объяснения, так что я махнул на него рукой, напоследок высказав что-то обидное о его весе. Может быть и зря.
Ну, а причина для радости была одна — поднимаясь по эскалатору, я держал за руку Наргиз, и та, покорно идя следом, не забывала саркастически надо мной потешаться. Мы шли на репетицию группы, ей было это любопытно. «Даже если там будет мат и всякие другие непристойности?» «Даже если будет, — охотно кивала Наргиз, — но лучше, если бы их всё-таки не было».
До знаменательного концерта оставалась неделя, и на репетиции настоял я сам, потому что, как выяснилось, дела группы больше никого не интересовали. Фил носился, понятно, с диссертацией своей, у Киры снова была работа — другой зоомагазин, и странные её отношения, в которые я не хотел вдаваться. К Вадиму же, было похоже, вернулась его возлюбленная Йоко-Аня (не знаю, умолил ли он её, следуя всюду за ней в слезах и на коленях, или же просто её отшвырнул от себя «тортик», и Ане ничего не осталось, кроме как подобрать всюду ползший за ней сопливый мусор), во всяком случае, по телефону Вадим был собран, неразговорчив и деловит, не пожелал слушать моих новых песен и быстро повесил трубку.
Мы пересекли серпантин дорог, углубились в заводские джунгли. Шоссе гремело позади, и приходилось кричать, чтобы услышать друг друга. У вокзала, странно нелюдного сегодня, стояла машина, чёрный отмытый фургон с православной символикой. Молодой поп возвышался над откидным столом, сжимая в руках половник с длинной рукояткой. В очередь к нему выстроился местный люмпен-пролетариат: бомжи, гастарбайтеры. Из большого котла поп наливал им скупые порции дымящейся похлёбки. В желудке тревожно засосало, и я подумал о том, что если бы не шёл под руку с Наргиз, пошёл бы и за своей порцией. Меня бы, наверное, даже приняли за своего: рваные джинсы, лохмы волос, кеды рваные. Гитара ещё эта на плече, чужая, дурацкая, больно врезалась в спину.
На репбазу мы пришли первыми и остальных дожидались у кирпичной граффити-стены. Я курил, щурясь на солнце, Наргиз озиралась слегка испуганно.
Первым появился Вадим, в белой футболке, весь в дорожной пыли, тяжело согбенный под грузом аппаратуры. Сначала он не заметил Наргиз, молча ввалился в узкий проход, задевая стены и потолки своими приборами, потом чуть не упал на крутых ступеньках, еле дотащил всё до лавки, уронил себя и вещи на неё, и только после этого обнаружил Наргиз, осторожно спускавшуюся следом. Они пожали друг другу руки манерно, без особой радости, поглощённые каждый своими заботами: Наргиз была подавлена невзрачной, убогой и опасной атмосферой, привычной для нас, музыкантов московского андерграунда, Вадим же запыхался и размышлял теперь о своей ноге, которую ушиб о лестницу. К неловкой ситуации я оставался безразличен, не желая ни помогать Вадику, ни подыскивать ободряющие слова для Наргиз. Я просто сжал её руку покрепче и повёл её дальше. Она пошла легко и послушно на каблучках, как горная козочка.
Потревоженный грохотом аппаратуры на лестнице, из своей берлоги вылез администратор, вечно сонный альтернативщик Кирилл, с лицом, блестящим и острым от обильного пирсинга. За последние несколько лет его кирпичная физиономия претерпела масштабные изменения: начав с незаметной под шевелюрой серёжки в левом ухе, он поместил разнообразные железки в нос, на подбородок, быстро перешёл на щёки, затем лоб (во лбу появилась огромная металлическая пластина), а в довершение всего на смену скромным серёжкам пришли чернеющие «тоннели». Администратора Кирилла можно было найти почти всегда вечно спящим, уткнувшимся своим металлоломом в коврик для мышки, с пушистыми наушниками в ушах, громыхающими во время его нечуткого сна оглушительным дэд-металлом. Он улыбнулся мне проколотыми губами, улыбнулся Наргиз, которая покачнулась, совсем ослабленная. Если бы Кирилл догадался показать Наргиз язык, та бы наверняка упала в обморок: язык Кирилла был поистине ужасен.
Мы пожали друг другу руки, он выдал мне ключ и микрофон на длинном шнуре, пошли дальше, не оглядываясь, мимо прозрачных дверей, за которыми всегда происходило одно и то же: неопрятная длинноволосая молодёжь, в мокрых от пота футболках играла свои громкие злые песни. Такие же, как мы. Чуть моложе, чуть старше. В основном, конечно, моложе.
Открывая дверь в нашу комнатку, я услышал, как с лестницы лился весёлый и уверенный мат Фила и огрызающийся, полуобиженный полуматерок Вадима в ответ. Скорее всего, Фил разыграл свою старую шутку: вместо того, чтобы помочь донести навьюченному Вадиму вещи, решил запрыгнуть ему на плечи и погонять. Конструкция эта не никогда не выдерживала дольше секунды и со стуком и руганью тяжело рушилась на пол.
Репетиционная комнатка имела сильно вытянутую прямоугольную форму. Стены её были обиты красным шершавым материалом, бугрящимся непокорными волнами по краям. За лианами проводов и частоколами усилителей имелся диванчик без подушек, на котором иногда кто-то безмятежно спит (как правило, сам Кирилл, если ему надоедает спать в своём закутке). Сейчас он был пуст, и Наргиз уселась на него, скромно составив друг к другу джинсовые свои ножки. Пока я разматывал провода, в комнатном проёме, один за другим, в полном составе образовались «Деграданты». Вадим, вероятно, уже сообщил остальным о Наргиз: все с весёлым любопытством выискивали взглядом мою девушку. «Кто та властная дикарка, оседлавшая нашего мятежного поэта», может быть, так думали они. Наргиз приветствовала заполняющую комнатку группу совсем уж потерянно, чуть не вытаращив глаза. Должно быть, она ожидала, что будет сидеть в отдельной комнате, на возвышении, смотреть на нас издалека, а мы были совсем перед ней, крупные, шумные, размахивающие перед носом своими инструментами. Филипп сразу же подошёл ко мне и ударил в живот с размаху. Это была ещё одна его частая шутка. «Пропустил!» — сообщил он весело мне, кандидат искусствоведческих наук. Получить по пустому желудку оказалось больнее, чем по заполненному — как будто чем-то острым резануло внутри. Я поморщился, но не согнулся даже, ответив ему вялой пощёчиной. Наргиз наших шуток не поняла, насупилась уже совсем неприлично. Фил в развалку приблизился к ней.