— Значит, тебя зовут Наргиз?
— Ну да, — Наргиз встрепенулась, вскинула удивлённые глаза.
— А откуда ты? Из Грузии?
— Нет.
— Кавказ? Ичкерия? Дагестан?
— Я из Баку.
— Баку?.. Это рядом с Чечнёй? — подумав, выдал проницательный Фил.
— Азербайджан. Баку — это Азербайджан.
— Хм… Ах да, знаю, вообще-то у меня бабушка из Баку.
— Неужели?
— Ну конечно. Бабушке там не нравилось. Она говорила, что там слишком много азербайджанцев. — Фил неистово заржал. Наргиз отвернулась, скрестила ножки.
Быстро настроившись (задержал только Фил, который, отлаживая свою установку, успевал бросать многозначительные взгляды на Наргиз и подшучивать над всеми нами), мы заиграли, специально для Наргиз, наш кавер на «All my lovin’». Наргиз всё не веселела. «Она не знает эту песню», — шепнул мне Вадим, плохо скрывая недовольство.
Тогда уж мы заиграли неряшливые и неумные наши песни. С непривычки все устали быстро, Вадим пожаловался на воспалившиеся подушечки пальцев — развесёлый Фил тотчас посоветовал Вадиму сократить сеансы онанизма. Наргиз вспыхнула и, легко поднявшись, ушла. «У меня голова разболелась», — скрываясь, прошелестела она в мою сторону. Я пожал плечами и продолжил орать свою песню, я настроился, мне не хотелось нянчиться, бегать за Наргиз, я хотел играть, здорово соскучившись по нашей громкой музыке. Но очень скоро Кира прекратила играть, а затем и Вадим опустил гитару. «Иди за ней!» — велели они. Я повиновался, а Фил, как оглашённый, всё стучал в свои барабаны, не в силах остановиться. Воспроизводимый им шум сопровождал меня до самой улицы.
Наргиз сидела на скамейке, смотрела, как растрёпанная ворона скачет в луже. Я постоял некоторое время за спиной, молча. Закурил.
— Извини, — сказала она. — Мне сегодня нездоровится.
— Я всё понимаю. Глупая была идея.
— Нет, это я виновата. Сама напросилась.
— Конечно, ты и виновата, кто же ещё, — я обнял её за плечи, выдохнул дым вниз, но он поднялся, окутал нас бледным облаком. — Придёшь сегодня ко мне?
— Нет, я не смогу. — Наргиз повернулась ко мне, опустила голову. Вдруг прижалась ко мне неожиданно сильно и крепко, уткнувшись тёплой щекой в грудь. Я слегка растрепал её волосы, подув на макушку. — Давай лучше просто погуляем. Я хочу в Коломенский парк.
— В Коломенский парк? — эта идея мне не очень понравилась. Коломенское было далеко, почти на другом конце Москвы. Мне показалось, очень глупо ехать в какой-то другой парк, далеко, если есть рядом свой, пусть маленький и вонючий. Но я не пытался донести эту мысль до Наргиз, просто кивнул, чмокнул в макушку, в глаз, отпустил руку. Пальцы Наргиз заструились, утекли из руки. «С другой стороны, — я подумал, — всё равно нужно своё бесконечное свободное время на что-то тратить. Почему бы не на бесполезные поездки через весь город?..»
На прощанье я шлёпнул её по попе покровительственно: «Если заблудишься, звони». Наргиз покачала головой, то ли недовольная моим поведением, то ли уверенная, что нет, звонить не придётся.
Я вернулся в подвал. Группа тем временем активно обсуждала Наргиз: я понял я это не потому, что все присутствующие при моем внезапном появлении погрузились в неловкое молчание, как случилось бы это с интеллигентными людьми, а напротив, сразу же включили в разговор меня.
— И на фига она тебе сдалась, чувак? — не понимал Фил. — Эти грузины, они же сумасшедшие. У них, ты знаешь, есть эта, как его… кровная месть. Чуть что не так, зарэжут. — Филипп показал на себе, полоснув большим пальцем по шее.
— Я понимаю, тебя привлекает всё запретное, но это уже не шутки, и она не подходит тебе совсем, — увещевал меня Вадим.
Эти двое принялись обсуждать Наргиз хором, перебивая друг друга: Фил, скалясь и непристойно жестикулируя, Вадим — с интонациями покровительственными, но пылкими, интонациями человека, свою личную жизнь свежеобустроившего, и вот, распоряжавшегося чужой. Всё это происходило под угрюмые переборы Кириного баса. Я выслушивал их терпеливо, отстранённо, отстраивая потихоньку под себя Вадикову гитару. Я собирался демонстрировать им новые песни. Я не был уверен, что они ухватят Вадима за кишки и вытащат их через рот, как он того желал, но кое-чего они всё же стояли.
Я принялся играть, не дожидаясь, пока голоса смолкнут — они смолкли сами собой. Я пел с закрытыми глазами, погрузившись в себя. Голос отчего-то сделался слабым и тонким, на полтона выше обычного.
Я вспомнил себя первоклассником, распевающимся в хоре. Из него меня выгнали почти сразу, я говорил всем — за хулиганство, а на самом деле — за бесталанность. Учительница сразу заметила, что я очень тихо пою и тут же велела всем замолчать, а мне петь, выразительно и громко. Постояв немного в нерешительности, я всё же приоткрыл рот и спел, как мог. Несколько секунд стояла гулкая тишина. «Убирайся вон!» — завопила вдруг в этой тишине учительница, вне себя от гнева. И стукнула по массивной кафедре массивным кулаком. Рыдая, я сбежал.
Когда я перестал петь, ребята переглянулись. Повисла томительная пауза. Я посмотрел на Вадима. Вадим неуверенно шевелил губами, но звуков не издавал.
— Что там за лилии у тебя, а? Что за кудряшки, блядь? — проговорил, наконец, Филипп, комментируя текст песни. — Что это за долбанный «ласковый май»! Где, я спрашиваю, рок-н-ролл?
Я вернул взгляд на потускневшего Вадима.
— С первого раза понять сложно, сам понимаешь… — вздохнув, проговорил он, не выдержав моего взгляда. Кира, чтобы не говорить, снова взялась за бас.
— То есть, полное говно? — подытожил я.
— Ну, я бы не сказал. Слишком сыровато…
— Сыровато?
Сыровато. Неужели сыровато? «Ребята, что-то вы сыровато звучите. Надо бы доработать», — разве не так говорили, чтобы отшить нас, промоутеры и музыкальные боссы? Именно так они пытались сообщить нам, что песни наши — говно или что они их вовсе не слушали. Сыровато им…
— Да идите вы все! — прошептал я беспомощно. Сбросил с плеча гитару и ушёл, не оглядываясь.
— До встречи на концерте! — крикнул мне в спину Вадим.
Всю ночь мне снился удивительный сон: будто бы я открываю холодильник, а внутри — еда. При этом еда вполне пролетарская: курица, сыр, кругляш докторской колбасы, помидор, мясистый и розовый. А в центре — выразительный, как лицо, сальный шмат, истекший в тарелку своими соками. Я проснулся со слезами в уголках воспалённых глаз.
На завтрак я проглотил остатки риса с хлебом. Нашёл подёрнутые плесенью полбатона, вырезал опасные островки, подрумянил в тостере, съел. В качестве чая попробовал заварить много раз пользованный пакетик, трухлявый и сморщенный, как прошлогодний лист. Обманутый желудок выразил свой протест судорогой и громким бормотанием, но вскоре угомонился. Я побрился и вычистил зубы, упаковал себя в самую чистую свою одежду — тенниску и светлые джинсы — и отправился в путь.
Мы договорились встретиться у метро, но вышли из разных выходов, и теперь она ждала меня на другой стороне (на правильной стороне, понял я), в хищном алом платьице, с заплетённой пышной заколкой в волосах. Я стоял в ожидании зелёного цвета светофора, притоптывая в такт быстрому ритму, звучавшему в ушах. Рядом стояла пара: юные унисексуального вида хипстеры на тонких ломких ногах, обменивались слюной с томным причмокиванием. Я смотрел на Наргиз и слушал эти причмокивания. Солнце блуждало среди бледных облаков, чистые стёкла ларьков блестели пивными этикетками, скомканные бычки плавали в чёрных лужах. Я чувствовал какой-то болезненный прилив сил, поднимавшийся из низа живота к горлу. Наконец, загорелся нужный свет, и мы, соприкоснувшись руками, двинулись в сторону парка.
Наргиз была молчаливо-загадочна. Мутноватые столичные облачка плыли в её глазах, время от времени она покусывала губки и сжимала и разжимала мою руку, как будто проверяла её на упругость. Мне хотелось прижать эту ручку к губам и больно укусить. Я так и сделал, когда мы стали спускаться вниз, к воде, по вылезающим из земли дорожным плитам. Парк был просторен и гол, отовсюду виднелись люди — пары, в основном, а также несколько весёлых компаний краснолицых распухших рож с пивными животами.
Будто очнувшись от моего укуса, Наргиз заметно оживилась и вдруг стала расспрашивать меня про моё детство. При этом она делала серьёзные и внимательные глаза, наверное, чувствуя себя психиатром, который пытался понять, в какой момент жизнь пациента покатилась по неправильным рельсам. Должна же быть какая-то причина того, что взрослый уже человек не работает, играет деструктивную, дисгармоничную музыку, от которой начинает болеть голова, вместо того, чтобы, например, играть музыку плавную и мелодичную, под которую приятно пить коктейли и расслабленно переговариваться. «Вероятно, причины кроются в недостатке любви», — я думаю, так рассуждала Наргиз, ощупывая меня своим психиатрическим взглядом.
Я пытался вспомнить какие-то конкретные случаи из детства, но детство восставало в голове целиком, просто детство, как последовательность позорных и болезненных событий. Обычно, чтобы разжалобить девушек, выставить себя мучеником, я начинал придумывать небывалые драматические события, рассказывал, как я начал рано работать, как мало ел, как обижал меня злой деспотичный отчим. О том, как одноклассники издевались надо мной, избивали меня и натягивали мне на голову трусы, о том, как никто не любил меня и как я был одинок. Иногда даже у меня выступали слёзы от жалости к себе и голос начинал дрожать. Я врал не потому, что хотел показаться лучше, и даже не потому, что скорее хотел затащить девушку в постель. Я врал потому, что говорить правду мне было скучно.
Вообще-то девушкам я врал всегда и во всём, ткал огромную, витиеватую паутину лжи, выстраивал ложь хрупкую, противоречивую и совершенно бессмысленную, но девушки верили всегда, и, вдохновляясь их глупостью, я врал больше и больше, распухая от переполняющих меня лживых слов. Вдруг я понял, что ещё ни разу не соврал Наргиз, я всё время говорил ей унылую правду. Я тотчас озвучил эту информацию