Любаша, оставшись одна, думала недолго; она пошла к отцу и рассказала ему все — Сегодня князь сватался? — спросил отец.
— Сегодня. Что мне делать?
— Что ж! прежде никак хотела за него, а теперь уж расхотела.
— Что ж делать! Кабы другой мне не нравился, я бы за него с удовольствием пошла.
— Кто ж тебе нравится?
— Сама не знаю; и князя жалко, и все это так противно!..
— Да ты мне скажи толком, Руднев тебе по душе, что ли, или нет?
— По душе.
— Так пошли Сергея за ним... я с ним поговорю — вот и все... Эка невидаль.
Максим Петрович лежал на диване, когда Сережа ввел к нему Руднева.
— А! медик! — сказал будто сухо старик, протягивая ему руку. — Устали?..
- Нет, ничего, Максим Петрович. — А ваше здоровье как?
— Мое здоровье?.. Да что вам сказать! — Сережа! тебя тут спрашивали?.. Пошел к чорту, болван. Убирайся к шуту, — спокойно и с благодушным выражением лица сказал старик. В глазах его видна была даже ласка.
Сережа ушел не торопясь и вовсе не обиженный.
— Как вы находите, умен Сережка этот или глуп? — спросил отец.
— Он напустил на себя что-то, — отвечал Руднев.
— Вы находите... Да вы совсем не о том думаете, я вижу... Глаза у вас бродят... туда-сюда...
— Нет, нет... Я слушаю... Я говорю, ваш сын что-то напустил на себя... Небрежность, что ли, неуместную...
или просто скучает... А что же, Максим Петрович, ваш бок?
— Да что бок... Все хлопочу о том, как бы без мушки обойтись...
— А сильно болит?..
— Да, болит-таки! А вы вот послушайте... Вот... Ну, что там есть?..
— Позвольте, позвольте — вы помолчите... Дышите только...
— Ну, ну... дышу...
Старик покачал головой и радовался, думая, что Руднев будет уверять, что слышит шум или свист, когда у него вовсе и не болит бок.
Однако Руднев не нашел, разумеется, ничего и сказал: «Должно быть, это — наружная простуда... и просто вы потритесь чем-нибудь... или горчишник», — прибавил он, думая, согласится ли старик терпеть его задаром или нет...
— Хорошо, я ужо поставлю горчишник.
— Впрочем, зачем же?
— Нет, нет, поставлю ужо... Сергей, а Сергей, вели приготовить горчишник. Да небось озябли, выпьем пуншу?.. Пуншу, Сергей... Али уж Любашу подождать... Она лучше делает чай. Подождать Любашу, Сергей. . Слышишь, слышишь?
— Ну, слышу... слышу... Что пристали...
— Болван!
Выгнав сына, старик опять обратился к своему любимцу и, проницательно вглядываясь в его лицо, спросил: — Дядюшка-то ваш здоров?
— Здоров... благодарю.
— Не в благодарности дело. Я серьезно спрашиваю: каково вообще его здоровье... Постоянно ли он здоров или болеет когда? Я давным-давно его не видал... Э-э! еще когда! Когда жена-покойница была жива... Он всегда хилый был, а ведь препочтенный человек... и пребедовый делец. Много постарел?
— Не скажу... Кажется, у дяди такая наружность, что и в молодости не молод и в старости не стар.
— Не ослабел?
— Незаметно.
Максим Петрович еще помолчал, прошелся по комнате; повздыхал, побарабанил в окно, еще повздыхал, сел и вдруг так глубоко задумался, что Рудневу стало тяжело на него смотреть, и он вышел вон... Перешагнув за бездну порога, Руднев от людей узнал, что Авдотья Андреевна ушла с Анной Михайловной ко всенощной; что Сережа тоже куда-то пропал, а Богоявленский еще утром уехал к Шемахаевым.
Но мысль его не могла долго останавливаться ни на Богоявленском, ни на Максиме Петровиче, ни на Сереже. Глаза его не могли оторваться от окна и от грязного снега той дороги, которая, загибаясь за церковь, вела к Полине. Что чернеется, что белеется — все высматривал, все ждал с тревогой, но эта тревога казалась ему блаженством после той тревоги, которую он только что перенес.
Наконец всадница выехала шагом из-за церкви, въехала и на двор... И что за счастье, что за невыразимая радость: старухи у всенощной, Сережи нет, Богоявленского тоже нет... Максим Петрович только... Недолго, однако, и это его тревожило. Любаша тотчас же сбегала к отцу, воротилась и сказала, указывая на часы: — На два часа мы одни, на два часа... Пойдемте на нашу ель смотреть...
— Вы будете амазонку еще снимать? — сказал с горестью Руднев.
— Очень нужно. А пуговицы на что? Помогите их кругом пристегнуть...
Устроили все: пуговицы пристегнули; положили развернутую книжку на окне — на всякий случай... и сели. Ель была на месте; только уже не в снегу или инее, как зимой, а кой-где бурая подсохлая, кой-где зеленее зимнего.
— Я все это так только баловалась; а люблю-то я вас, — сказала Любаша.
Руднев взял ее руки и, припавши к ним, умолял ее не играть его чувствами, не обмануть его, не измениться! Они просидели вдвоем больше часу, разговаривая и молча, и мучаясь страхом, чтобы им не помешали.
Наконец пришел Максим Петрович и позвал Руднева к себе. Старик был смущен.
— Вы — хороший доктор, — сказал он, — я вас дави-ча хотел обмануть; а вы сейчас узнали, что у меня внутри ничего нет. У вас будут деньги! Вы говорили с Любашей?
— Говорил, Максим Петрович.
— О! Боже, Боже! — прошептал старик и прошелся, опустив глаза в землю, несколько раз по комнате.
Потом постоял перед Рудневым, посмотрел на него и сказал: — Матушка Авдотья Андревна — женщина крутая... Она умная, способная старуха, да княгиню очень любит... Смолоду дружны. Княгиня и так, и сяк... И женила бы сына, и нет! А матушка уж из одного того, чтоб ее не огорчить, не пойдет против нее... И то сказать — княгиня раз, как у нас неурожай был, сто четвертей хлеба прислала; вот хвалят все Любу, что она одевается хорошо... а ведь это княгиня ее выучила: сама сколько ей шила и кроила. Ну, и матушка ей была не без пользы! Ротозей-то, соня, соперник ваш, еще в корпусе был, а у княгини люди забушевали, не слушаются; той где справиться! Истерика! Вот матушка приехала к ней; да кого сама за загривок, а кого на конюшне обработала без станового! Баба лихая! Теперь еще случаи были... Та ни леса не сумеет продать, ни сделки никакой сама сделать, а матушка со всяким гуртовщиком или с торгашом простым будет чай пить... Попьет-попьет и устроит все — и для себя, и для княгини... Видите сами, пойдет ли матушка против нее?.. А коли сын решился — значит, мать позволила и заодно с ним... У меня, милый мой, гроша нет... Приданое Любе — бабушка даст... Надо молчать и ждать, и практику заводить... Понемножку-понемножку попадем мы на дорожку! Да-с, сударь мой! Терпи казак! а уж мы с Любой — подождем, потерпим, я за это ручаюсь; а пока отправляйтесь-ка домой, пока не заметили ничего! Вы куда теперь — в Троицкое или в Деревягино?
— Нет, мне еще в округе дело есть, я не раньше недели вернусь домой.
— Ну, с Богом! Да, постойте! Милькеев-то приударял за Любой или нет? Она говорит — да...
— Как вам сказать, право, не знаю!.. Он — человек, впрочем, очень благородный.
— Чорт ли мне в его благородстве! — сказал старик, — не мудреное благородство, коли она любит не его, а вас. Я разве боюсь его, что ли?! Я рад только, что он на бобах будет.
— За что вы его не любите? Я давно это замечаю, — спросил с удивлением Руднев.
— Не люблю, вот и баста! А ну, отправляйтесь-ка подобру-поздорову...
Прощаясь, старик обнял Руднева и подставил ему для поцалуя свою розовую щоку и белую бороду.
Авдотья Андреевна вернулась из церкви и узнала от людей, что Руднев был тут и долго сидел в темноте с Любашей. Она тотчас же пришла к сыну и сказала ему: — Коли у тебя есть чем дочь снарядить и не жаль тебе, что она за прохвостом замужем будет., отдай хоть сейчас... Я ваши шашни вижу. Отдай ее не только за Руднева, пожалуй, хоть за Филатку-кучера... Только ни ты, ни она, ни женишок от меня тряпки старой не увидят, и Рудневу дверь моя заперта отныне! Имеющие уши — да слышат!
— Чего вы, чего вы, матушка! — отвечал Максим Петрович, — спросите хоть у Любы самой; Руднев ей ни слова не говорил любовного; а вот Милькеев — другое дело: этот точно волочится... Да спросите у Анны Михайловны, она на вечере разве не была?
Анна Михайловна сказала, что это правда, что Милькеев весь вечер был с Любашей, а тот только одну кадриль танцовал.
— Не разберешь их, Ашенька! — сказала Авдотья Андревна дочери, оставшись с нею одна. — Не беспокоить же мне княгинюшку из-за этих прощалыг... И князь такой милый, такой приятный человек... Что сталось с нашей девчонкой — непостижимо! Во всяком случае, вели Иринашке, чтобы когда Руднев или Милькеев приедут, для обоих нас нет дома...
— Особенно Милькеев, особенно Милькеев! это — такая звезда! — воскликнула Анна Михайловна, — я сама видела, как он Лихачеву на меня головой кивал. Так наглостью и пышет, так и пышет... А что он такое? Ничего, просто ничего!
— Бог с ними, Бог с ними! Лишь бы не ездили, да чтобы семинарист наш какие-нибудь записочки не стал бы передавать... Где он?
— Повадился к Варваре Ильинишне, к ней все льнет! — донесла Анна Михайловна.
— Час от часу не легче! — засмеявшись сказала старуха, — одну внуку за лекаря-мещанина отдать, а другую — за кутейника чахлого! Ну, да эта как знает; я люблю княгинюшку и князя моего милого; и кабы не они, я бы померла со смеху, глядя на людей. Без дураков да без глупостей — на свете тоска бы была смертная. Не правда ли, Аша?
— Oui, maman! хи, хи, хи! Правда, правда! Вы всегда правду говорите! Потеха, потеха! А я сейчас же побегу сказать Иринашке, чтобы не принимали ни Милькеева, ни Руднева. Сейчас же, сейчас!
Пока Руднев странствовал по округу, сперва убитый горем, а потом вне себя от счастья, а Милькеев опять стал уединяться, читать и раздумывать, — Варвара Ильиниш-на принялась за дело. Богоявленский узнал, что в Троицком лекции расстроились и потому начал ездить через день к Варе и вместе с нею учить дворовых и крестьянских детей. Конечно, сразу дело не могло идти превосходно; дети слушали и смотрели с удивлением, боялись, смеялись некстати, затоптали, засморкали, заплевали весь пол; девочки закрывались руками, мальчики скорее ободрялись и затевали драки. Варя смущалась и говорила, что из этого не будет толку; топала, схватила даже одну девочку за ухо, когда та двадцать раз не могла сложить слово «тя-тя» и говорила «дя-дя». Но Алексей Семенович обращал все это в шутку, уговаривая ее быть спокойнее и не воображать, что все пойдет так плохо, как сначала.