– Любовь любовью, – шутит Монджо, – но безопасность прежде всего.
Он говорит, что подсобка – наше любовное гнездышко, наша первая квартира. Он поставил там банкетку, кресло, столик. Оставляя меня в темной подсобке, он всегда просит не шуметь. Обычно он отдает приказ только одним словом. Кресло. Стол. Банкетка. И я, вздыхая, повинуюсь со свойственной моему возрасту дерзостью.
– Которая так меня возбуждает, – выдыхает обычно Монджо, покидая комнату наслаждений.
Он идет наверх, всем показаться, провести тренировку, проверить, все ли в клубе идет как надо.
Когда он уходит, когда ключ поворачивается в замке и наступает темнота, я, запертая в подсобке, паникую. Поначалу. Потом – нет. Потом привыкла. Привыкала несколько недель. Поначалу я боялась мышей, думала, что в подвале наверняка есть мыши, поднимала ноги повыше и ждала. Ноги болели, но плевать. Иногда я садилась на стол, обхватив руками колени, и ждала. Обычно он уходит на час, иногда меньше, но бывало и больше. Возвращаясь, он не зажигает свет, дверь запирает на ключ. Говорит гораздо больше слов, чем раньше. Но сказок больше не рассказывает. Я отключаю мозг. Отвинчиваю голову и кладу на стол. Я разрешаю ему делать с моим телом что он хочет, а голова пусть стоит на столе, как ваза вверх ногами. Я поворачиваю ее к стене, чтобы мои глаза не видели, что он делает. Я уверена, что в подсобке нет места любви. Монджо становится все грубее, говорит, что я как мешок с костями. Как высохшая жесткая рукавичка для душа. Иногда его злит, что я отвечаю так вяло, и он уходит из подсобки, но меня не выпускает. Клянется, что не сегодня-завтра отправит ко мне пару-тройку приятелей. Я ломаю голову: Клода? Флоранс? Каких таких приятелей?
Я могла бы побарабанить в дверь. Подсобка ведь на одном этаже с раздевалкой, и кто-нибудь в коридоре точно услышал бы мой крик, но Монджо знает, что я ни за что этого не сделаю, потому что, если сделаю, что скажут в клубе? А Монджо, что будет с ним, если узнают, что он запирает меня в подсобке, чтобы, как он говорит, разогреть, ведь перед этим всегда лучше немного подождать? Мне кажется, ему не нравится, что я расту. Мое взрослое тело, как он сам говорит, ему противно, поэтому он и погружает подсобку в темноту, чтобы ощутить мое прежнее тело. Вот только мой запах тоже кажется ему неприятным. Раньше от меня пахло лучше. Раньше все было лучше. Теперь я потею, и он морщит нос.
– Твоя мать могла бы купить тебе дезодорант! – восклицает он раздраженно, а потом притворно смеется. Но даже в темноте, даже без головы я отлично слышу, когда он притворяется.
Однажды я сижу в подсобке и думаю о папе, который, уезжая в Америку, сказал звонить ему в любой момент, если понадобится, само собой. СА-МО-СО-БОЙ. Я думаю о маме, думаю обо всем, кроме двери, в которую могла бы побарабанить. Мой телефон при мне, ведь Монджо уверен, что я не буду никому звонить, потому что он просил не звонить. Я отправляю папе сообщение, и мы начинаем переписываться. «Моя дорогая Лили, как ты поживаешь?», «Мой милый папочка, все супер», «Я скоро приеду во Францию, съездим куда-нибудь вдвоем?», «Конечно, папочка, а когда?», «Точно не знаю, но скоро, как дела в школе?», «В коллеже, пап. Все супер. Как у тебя на работе? Ты по мне скучаешь?», «Тоже супер, Лили». «Целую, папа, я тебя люблю», «Целую, Лили, I love you». Я прячу телефон, чтобы Монджо не догадался, что я им пользовалась, измены он не перенесет. На прошлой неделе он рассказал мне о своем трудном детстве, раньше он никогда о своем детстве не рассказывал. Его наставником был дядя. Когда Монджо вырос, дядя его бросил, и Монджо было очень одиноко. Он страшно переживал, что его вот так отвергли. Он хотел верности, потому что этот дядя был его любовью с большой буквы Л, объяснил он мне. Я почувствовала, что из меня что-то течет. Я была одета и ничего не сказала. Что-то текло, но не как обычно. Не Монджо в жидком виде, а что-то другое. Я догадалась, что это месячные, но ничего не сказала.
Увидев на трусах пятно крови, я поняла, что мне конец. С тех пор я исхитряюсь встречаться с Монджо, только когда их нет. Некоторое время назад он попросил меня сказать ему, когда они начнутся. Но я знаю, что, если скажу, он меня возненавидит. Лучше скрыть, что я теперь могу стать матерью. Что бы он сделал, если бы узнал, он ведь так любит детей? Анна – не женщина, объяснил он мне. «Анна – моя вечная любовь. Пока не растет».
Я в подсобке. Темно. Слышу мужской смех в раздевалке. Может, это друзья Монджо, те, которых он обещал привести, чтобы меня раскрепостить. Я хочу отвинтить голову и положить на стол, но на этот раз она не поддается. Я не шевелюсь. Не дышу. Голова не отвинчивается. Как будто хочет все видеть. И я раздваиваюсь. Как будто держу на коленях ребенка: себя. Я в младшей группе «Коал». Сегодня среда. Часа четыре. Мне снова восемь, скоро придет Монджо, и моя жизнь уже кончилась.
24
Эмили выслушала меня до конца. Я выложила ей все. Мне нужно было рассказать все по порядку. Я уверена, что в хронологии есть что-то важное. Важно, просто необходимо описать дружбу, живую, утешительную, окрепшую после ухода папы. Эмили часто перебивает меня, спрашивает, зачем я рассказываю ей эти подробности, потому что не понимает, в чем проблема. Если, конечно, не считать ухода папы, понятно, что я переживала, но тогда мне было восемь, а теперь пятнадцать.
– Тебе только теперь по-настоящему больно? – спрашивает она. – Это из-за того, что родители развелись? Или из-за чего-то еще?
Она сыплет вопросами, я отвечаю:
– Подожди, дойду.
Подробно описываю, каким был Монджо, подарки, сумочку с блестками и блеск для губ, форму для скалолазания с белыми хлопковыми трусиками, а она, кажется, не хочет понять и говорит:
– Ты мне, что ли, просто рассказываешь, какой Монджо классный?
Она его знает, часто встречала. Мы с Эмили знакомы с шестого класса. Она заменила мне Жанну, но я никогда не говорила этого Монджо, чтобы он не запретил мне с ней дружить. Я даже маме стараюсь о ней не говорить, чтобы она не ляпнула чего-нибудь при Монджо. Эмили – просто случайная подружка.
Я все рассказала. Она долго молчала. Потом спросила, не хочу ли я поговорить с ее мамой. Ее мамой? Зачем? У меня есть своя мама! Эмили не сдалась.
– Я сейчас поговорю с мамой, и мы тебе перезвоним, ладно?
Голос у нее без всякого выражения. Сначала она говорила о Томе, не могла удержаться, но потом, довольно скоро, изъявила желание встретиться наедине, чтобы поговорить о том, что у меня происходит, потому что я веду себя очень странно.
– Алиса, помнишь, мы однажды пообещали друг другу рассказать, если что-то случится?
Тогда я ответила:
– А если случилось что-то ужасное и я тебе не рассказывала, потому что это случилось еще до того, как мы познакомились?
Эмили попросила рассказать и обещала не обижаться, даже если дело касается ее брата, собаки или Тома. Я ее успокоила:
– Это касается только меня. Просто это секрет.
Эмили упросила меня рассказать ей мой секрет.
– Обещаешь, что никому не расскажешь?
– Я тебе помогу, обещаю.
Я все рассказала, начиная с ухода папы, и все время прерывалась, боясь, что Монджо стоит за дверью номера и все слышит.
– Подожди, не вешай трубку, я слышу, что он идет, слышу его дыхание, он наверняка подслушивает под дверью…
– А где ты вообще?
– В отеле, в Трувиле, мы приехали на выходные с мамой и Монджо.
Я подошла к двери – никого. Снова взяла телефон. Все время оглядывалась на дверь. Я рассказала о мурашках, о первом разе на Сардинии и обо всех других. И о том огромном и странном, что было с нами в постели, даже когда почти ничего не происходило. Я рассказала об Анне, о том, как я боюсь что-то сделать не так, как хочу видеть Монджо, как по-своему соглашаюсь, всегда соглашаюсь, он меня не заставляет, потом о маме, как в пятницу, в прошлую пятницу она сказала, что встречается с Монджо, и что, с тех пор как у меня месячные, он со мной груб и у нас больше не ладится. После долгого монолога Эмили еле слышно говорит:
– Ты ведь понимаешь? Понимаешь, что он не имеет права и никогда не имел? В этом ты хотя бы не сомневаешься? Ты понимаешь, что ты не виновата? Понимаешь или нет?
Я во всем сомневаюсь. Я вдруг сомневаюсь даже в Эмили. Что, если она все расскажет родителям? Что, если сегодня ночью в отель явится полиция? Меня отберут у мамы и отдадут в приемную семью? В ее словах я слышу Монджо. Она спрашивает:
– Анна? Кто такая Анна? О ком это ты?
Когда Эмили произносит «Анна», у меня холодеет спина. Она говорит тихо, неужели тоже боится, что Монджо услышит? Я хочу то позвать ее на помощь, то бросить трубку, но, если я брошу трубку, она все расскажет родителям, а те сообщат в полицию, и маме, и в опеку. Мой голос срывается, я прошу ее пообещать, а она спрашивает что. Когда я умоляю ее ничего не говорить родителям, она твердит, что такое нельзя держать в себе, что все вместе они мне помогут. Она не оставляет мне выбора, и я повышаю голос и говорю, что я все обдумала, но она на это не ведется. Правда, уступает и предлагает все рассказать Октаву, его отец адвокат. Адвокат?
Я отказываюсь. Никакой полиции, никаких адвокатов. Я просто хочу поговорить с подругой и прошу меня не выдавать.
– Оставим пока все как есть, хорошо?
Не знаю, кто это говорит, Эмили или я. Но думаем мы одинаково. Мы успокоились. Завтра вечером, в воскресенье, я приду к ней ночевать, мы еще раз все обсудим и все решим. А пока она хочет, чтобы я регулярно ей писала. Я прошу ее поклясться, своим братом, своей собакой, жизнью Тома. Она клянется своей. Теперь она понимает, почему я вела себя так в последнее время в коллеже. Понимает, почему я не рассказала ей раньше. Она видела передачи, в точности… в точности обо мне. Дядя, родственник, сосед и жертва, которая молчит, потому что боится. Она уверяет, что я такая не одна, что никто меня не убьет, если я расскажу. Девочка из одной передачи тоже боялась идти в полицию, потому что раньше детей просто отправляли домой. Нужно было проверить, правду ли говорит ребенок… Теперь законы другие. Ребенка не возвращают домой, пока там не будет безопасно.