28
Утро понедельника. Я прихожу в коллеж с Эмили. С тех пор как я ей рассказала, все изменилось. У меня есть доказательство, что она никому не сказала. Я ей доверяю. Когда, временами, боюсь, что она меня выдаст, говорю ей:
– Эмили, ты ведь помнишь, – и она повторяет, что поклялась, что мы будем ждать, сколько мне нужно.
– Я здесь, я с тобой, но я не скажу, ты расскажешь сама, – говорит она. Она со мной в моем секрете.
От наших разговоров мне легче, но сегодня вечером я вернусь домой. Она это знает. И знает, что Монджо может зайти ко мне в любой момент.
Я больше не хожу на тренировки, и он не пытается уговорить меня вернуться. Я пропустила последние соревнования, чтобы наказать его за то, что он так отреагировал на ИВТ.
– Я не виновата, это же естественно! – сказала я ему в конце концов. Но Монджо опять повторил, что такая наглость – доказательство того, что я утратила все свое очарование. Я закусила губы, чтобы не сказать, что он не имеет права. Ведь если я заговорю о правах, он напомнит, что, стоит мне сказать хоть слово о нашей любви, он с собой что-нибудь сделает. И, может, заодно и с мамой. Эмили говорит, что мне нужно все рассказать, если не ради себя, то хотя бы ради мамы. Но я боюсь, что маму это убьет. Как бы там ни было. Неужели лезвия Монджо опаснее, чем мой секрет?
На перемене Эмили договорилась пообедать с Томом и Октавом.
– И ты приходи, – настаивала она.
Я отказалась. Мне слишком неудобно перед Октавом, но она говорит, что все рассосется и все будет хорошо. Я повторяю, что ничего не скажу, тем более друзьям, Эмили обещает, что она тоже. Разумеется. После той сцены в пятницу смотреть в глаза Октаву неловко, но он больше не злится. Может, потому, что вчера вечером Эмили уговорила меня послать ему сообщение. Я написала: «Октав, мне очень жаль. Прости, когда-нибудь я тебе объясню, но пока, пожалуйста, ни о чем не спрашивай». Ночью он ответил: «Ничего, без проблем, поговорим, когда захочешь, а пока начинай уже есть. Я приготовил сурши, завтра принесу».
Сурши – это хорошо. Октав их сам придумал, это вроде эмпанадас, но с овощами. Он часто приносил сурши, когда мы с ним гуляли. Мы даже говорили «наши сурши», пока не поссорились.
Он и правда сделал сурши и протягивает мне пакет. В его улыбке нет и тени моей пятничной выходки, на глазах у меня выступают слезы, и он похлопывает меня по плечу. Неудивительно, что не решается обнять. Математику отменили, учитель заболел, и мы остались во дворе коллежа. Не сказала бы, что все рассосалось. Тому, например, явно неловко, что я здесь. Моя дебильная истерика, как он выразился в пятницу, его выбесила. Но он, кажется, понимает, что со мной случилось что-то нехорошее, и они все ко мне очень внимательны. Эмили ничего не сказала Тому, она мне обещала:
– Я сказала только, что у тебя случилось кое-что серьезное, а то, что было в пятницу, с Октавом не связано.
А Том вроде бы даже спросил ее, может ли он чем-нибудь помочь.
Сидя на траве, они обсуждают отменившийся урок математики. Я слышу их голоса, они как плотина между мной и остальным миром, легкое покрывало, под которым можно отдохнуть, но внезапно синее небо придавливает меня к траве, как мат. Мне больше невыносима солнечная погода, которая обнаруживает, как черно у меня внутри. Кто-то во дворе говорит, что я анорексичка. «Ходячий труп». Октав протягивает мне сурш. Я беру. Он мягкий, как будто наполнен водой. Я надавливаю, овощи вылезают, и Том хохочет. Я не хочу обижать Октава, но он и сам смеется. Говорит, что, вообще-то, сурши не могут ждать.
– Их едят горячими!
Я смотрю на него – того, кому показала худшую себя, и произношу ту самую фразу:
– Кое-что случилось.
Все замолкают. Они поняли, что я не о суршах. Эмили берет меня за руку и шепчет: «Давай». Я оглядываюсь, что убедиться, что к нам никто не подойдет, и тихо говорю:
– Раньше у меня была другая подруга, ее звали Жанна. А потом…
Лица друзей обращены ко мне.
– Когда мне было восемь, лучший друг моей мамы начал спать со мной, а теперь он спит с мамой и переезжает к нам.
Я рассказала. Теперь в курсе трое. В любой момент они могут кому-то сказать. Я сама решила пустить слух. Слухи – дело такое. Я сама так хочу. Я спасу Анну. Я расскажу. Я пообещала друзьям. Сначала они смутились, но быстро сориентировались. Предложили кучу вариантов. Рассказать их родителям, спрятать меня у них дома, пойти со мной к месье Друйону. Они настоящие друзья.
Уроки продолжаются, мы все садимся рядом в гробовом молчании. Кажется, будто мы все совершили непоправимое. В каком-то смысле так и есть. Мы совершили ощутимую дружбу, крепкую дружбу, дружбу до конца.
Октав прошептал: «Мне очень жаль», Том сказал: «Сволочь», а Эмили повторяла: «Полиция». Я сказала только: «Дайте мне время», а потом еще «мама» – когда я смогу. Они попросили меня заключить договор. Я не должна возвращаться домой, пока не расскажу. Я могу побыть у них, если рассказать не получается, но, если вернусь домой, никому не рассказав, они тут же сообщат в полицию.
– Сегодня мы не пустим тебя домой, – предупредил Октав.
На выходе из коллежа я должна позвонить маме, а они будут недалеко. Они пойдут со мной в парк и поддержат, когда я с ней поговорю.
29
В парк идти не приходится. Мама ждет меня у коллежа. Я оглядываюсь, но Монджо поблизости нет. Я иду к ней, она раскидывает руки, и я бросаюсь в ее объятия. Она говорит:
– Как дела, моя Лили? Я хотела сказать тебе: с Монджо все кончено, не переживай, будем снова вдвоем… хорошо?
Я оборачиваюсь, и его действительно нет. Зато на расстоянии нескольких шагов я вижу Эмили, которая кивает мне, будто говорит: давай. За ней Октав с пустым пакетом от суршей. У него чудесная улыбка, она будет меня ждать.
– Мама?
– Да, моя Лили.
– Мне надо с тобой поговорить.
– Конечно, моя Лили, поговори со мной, расскажи мне. Пройдемся?
– Мне надо поговорить с тобой о Монджо.
Она отстраняет меня и смотрит мне в лицо.
– Я знаю, что ты его очень любишь, – говорит она, – но не волнуйся, он тебя не бросит.
Я снова ныряю в ее объятия.
– Лили, расскажи мне, расскажи сейчас. Между нами все кончено, из лучших друзей пары не получаются, но мы просто дадим друг другу время и снова станем друзьями. Он всегда будет с нами, он так сказал.
Я замираю. Не могу идти дальше, не рассказав. Сейчас нужно пройти последний рубеж. Нельзя висеть на одном месте и не двигаться. Нужно лезть вверх. Она заставляет меня сойти с тротуара, как будто чувствует во мне надлом. Мама и я – мы в одной связке. Дальше будет лучше. Дальше нам станет спокойно. Мы проходим карниз. Дальше. Это с ней я вернусь к скалолазанию, займусь альпинизмом, буду взбираться все выше. Это сейчас жизнь дает мне выбор. Пойти дальше или все потерять. Это просто карниз. Для меня – пара пустяков. Дальше будет небо.
Мы проходим мимо нашей машины, но не садимся, мама сжимает мое плечо, говорит:
– Пройдемся еще, ладно?
И прижимается лбом к моей голове. Мы идем, как будто у нас болит в одном и том же месте, голова к голове, плечом к плечу.
– Мама, мы с Монджо…
– Давай, Лили. Расскажи, что у тебя на сердце.
– Мама, ты помнишь Жанну?
Но слова не идут. Она повторяет, сильнее трется своим виском о мой:
– Лили, пожалуйста, расскажи мне, ну же. Тебе станет легче.
Она будто хочет залезть ко мне в голову, ее голова все сильнее давит мне на лоб, словно груз, который давит на мой секрет.
– Еще когда я была маленькой…
– Монджо – что? – говорит она спокойным голосом, слишком спокойным.
– Ты знаешь, что такое делать мурашки?
– Нет, Лили, как это?
– Это когда проводят по коже ногтями. А когда всей ладонью – это любовь. Если спереди – ласка. Если сзади – чувство.
Мы идем, машина осталась далеко позади. Теперь мама молчит, только говорит изредка:
– Рассказывай, Лили, говори дальше, что ты хотела сказать о Монджо?
А потом только слушает, как я рассказываю, обрывками, как могу. «Монджо меня», «твоя кровать на Сардинии», «мы с Монджо играли», «мы с Монджо на соревнованиях», «холодный душ», «запирал в раздевалке после закрытия клуба», «подсобка Монджо», «Монджо повесится», «палка кровь боль», «боюсь мышей», «Монджо любит», «Монджо не злодей», «мама, мы с Монджо должны были пожениться», «Монджо бесят мои месячные». Она останавливается. Хватает меня за плечи, трясет, смотрит прямо мне в глаза. Взгляд у нее такой ласковый, совсем не сердитый, как руки, которые меня трясут, она повторяет:
– Говори, Лили, расскажи мне, я с тобой.
Я замолкаю. Беру ее за руку, хочу пройтись еще. Она идет за мной. И в какой-то момент из меня рвется голос, кажется, это голос Анны, он слабый, но теперь, когда дело дошло до признания, звучит громче. Анна говорит:
– Я знаю, куда нужно пойти, мама, ты со мной?
Мама говорит «да». Она больше не задает вопросов. Мы вместе пойдем к ответу.
Я веду ее в полицейский участок: если я войду туда, мой мир может взорваться. «Мать, отец, приемная семья». «Я покончу с собой». «Если ты расскажешь». «Знаешь, что такое предательство? Знаешь, как поступают с предателями?»
Я поднимаюсь по ступенькам к дверям участка. Дежурный спрашивает:
– Вы по какому вопросу?
– Мы хотим подать заявление, – говорю я, чтобы помочь исчезающей Анне.
Я чувствую, как она летит надо мной, подол ее платья еще в грязи, но верх лазурно-голубой, как у принцессы из моего любимого мультика. Анна смотрит на меня и улыбается. Она отпустила мою руку, чтобы ее ледяное тело взлетело к солнцу. Пора расставаться. Она улетит в страну мертворожденных детей, она заслужила рай. А я на земле ее не забуду. Я по-прежнему буду защищать ее, а она – меня оберегать.
Мама испускает жуткий крик. У нее рвется живот. Она не поняла, что это умер ее нехороший ребенок. Грязный ребенок. Она не поняла, что его смерть – облегчение. Другой ее ребенок здесь, с ней, и все будет хорошо. Полицейский спрашивает маму, все ли в порядке. Я отвечаю за нее, что да.