Что?
Я опускаю глаза. Пальцы сами собой сгибаются, словно держа в ладони что-то невидимое. Что-то маленькое и твердое. Может быть, правду?
– Не помню, – говорю я Ламарр. – Дальше все очень смутно. Я побежала через лес…
Я смотрю на лампу, потом снова на свои руки, как будто желая найти в них ответ. Но ответа нет, мои ладони пусты.
– Мы взяли показания у Тома. Он утверждает, что у вас было что-то в руке. Вы посмотрели на это и убежали – сразу, даже куртку не накинув. Что заставило вас так поступить?
– Не знаю! – восклицаю я в отчаянии. – Я хотела бы вам ответить, но я не помню!
– Постарайтесь вспомнить, это очень важно.
– Да понимаю я! – Мой выкрик звучит чересчур громко в маленькой палате. – Думаете, нет?! Речь о моем друге, моем… моем…
Я стискиваю пальцами тонкое больничное одеяло. Нет такого слова, каким можно было бы описать мое отношение к Джеймсу. Задыхаясь, я прижимаю колени к груди. Мне хочется биться о них головой до тех пор, пока воспоминания не польются наружу вместе с кровью, но я ничего не могу поделать. Кусок прошлой ночи просто выпал.
– Нора… – Ламарр то ли желает успокоить меня, то ли предостеречь, а скорее всего – и то, и другое.
– Я очень хочу вспомнить, – цежу я сквозь зубы. – Вы даже не представляете, насколько сильно.
– Я вам верю, – говорит Ламарр почти с грустью, и я чувствую, как ее рука ложится мне на плечо.
Резкий стук в дверь, медсестра вкатывает в палату тележку.
– Что тут происходит? – возмущенно спрашивает она, увидев мое зареванное лицо. – Вот что, дамочка, я не позволю доводить пациентку до слез! Вы что себе позволяете?! Она меньше суток назад чуть насмерть не разбилась! А ну-ка вон отсюда!
– Все не так… Она не… – мямлю я в защиту Ламарр.
Но без особого рвения. Все-таки она действительно довела меня до слез, и я рада, что ей пришлось уйти. Рада свернуться в клубок и немного успокоиться. Медсестра выставляет на столик творожную запеканку и миску вареной стручковой фасоли, ворча про полицейское самоуправство: что эта мадам о себе возомнила, ее тут пустили на минуточку в качестве жеста доброй воли, а она допрос учиняет, разве можно так с пациенткой, которая еле выкарабкиваться начала… Медсестра шлепает в миску какое-то варево, заливает подливой и ставит на подносе передо мной. Палату наполняют запахи школьной столовки.
– Поешь, солнышко, – говорит она с нежностью. – Ты же тощая, кожа да кости! Воздушный рис – это, конечно, хорошо, но толку от него немного. Чтобы поправляться, нужны мясо и овощи.
Есть мне совсем не хочется. И я отставляю прочь нетронутую тарелку, как только медсестра уходит. Ложусь на бок, обнимая ноющие ребра, и погружаюсь в размышления.
Надо было спросить про Клэр, где она, как она…
И Нина, что с Ниной? Она цела? Почему она не зашла ко мне? Надо было все это спросить…
Лежу и думаю о Джеймсе, о том, что мы значили друг для друга, обо всем, что я сделала и потеряла. Там, в доме, когда я держала его за руку, я чувствовала, что вместе с утекающей из него жизнью из меня утекает моя черная обида, которую я уже и не надеялась искоренить.
Моя злость и обида на то, что между нами произошло, очень долго определяла то, кто я есть. Теперь этой обиды не стало, а с ней и Джеймса – единственного человека, который о ней знал.
И в этом осознании была и легкость, и тяжелый груз.
Я лежу и думаю не о нашей первой встрече – познакомились-то мы лет в двенадцать, если не раньше, – а о том, когда я впервые его заметила. Джеймс играл Багси Мелоуна в школьном спектакле. Клэр, разумеется, досталась роль Блаузи Браун. Вообще, она выбирала между Таллулой и Блаузи, но героя в итоге прибирает к рукам Блаузи, так что выбор был очевиден. Роль неудачницы не для Клэр.
Разумеется, я и прежде видела Джеймса – как он носился на переменах по коридору, пускал бумажные самолетики и разрисовывал себе руки на уроках. Обычный парень. Но стоило ему выйти на сцену… и он начинал светиться. Мне только исполнилось пятнадцать, ему было почти шестнадцать – один из самых старших в нашей параллели, к тому же в том году он сделал себе брутальную панковскую стрижку: обрил голову почти под ноль, оставив на макушке длинные волосы, которые скручивал в маленький пучок. Смотрелось это довольно бунтарски. Для роли Багси на репетициях он распускал этот пучок и укладывал чем-то вроде бриолина, так что даже в школьной форме смотрелся настоящим гангстером из тридцатых годов. Гангстер сквозил в его манере речи, в походке, в каждом движении, в каждой позе. Он так убедительно зажимал в углу рта несуществующую сигару, что я буквально чувствовала ее дым. Мне хотелось затащить его в постель, и я понимала, что мое желание разделяют все девочки класса. И некоторые мальчики.
По крайней мере, за Клэр я могла ручаться. Она сама сказала об этом в зрительном зале, наклонившись ко мне с заднего ряда и обдав запахом розовой помады: «Джеймс Купер будет мой. Я решила». Я ничего тогда не ответила. Клэр всегда получала что хотела.
За летние каникулы между ними ничего не случилось, и я уже подумала, что Клэр забыла о своем решении.
Но с началом очередного семестра я поняла по множеству маленьких деталей, что ничего она не забыла. Она просто выжидала.
Осенью ставили «Кошку на раскаленной крыше». Джеймс получил роль Брика, Клэр – Мэгги. Она с довольным видом рассказывала мне, как им понадобится дополнительное время для репетиций, один на один в театральной студии после уроков. Однако даже чары Клэр бессильны против ангины. Она проболела большую часть семестра, роль Мэгги пришлось исполнять актрисе второго состава. То есть мне.
Так вместо Клэр я стала Мэгги, знойной красоткой Мэгги, и целую неделю я каждый вечер целовала Джеймса, ругалась с ним, вешалась на него с чувственностью, которой никогда в себе не подозревала. Я не заикалась. Я вообще перестала быть мышкой Ли. Ни до, ни после мне никогда не удавалось так хорошо вжиться в роль. Но Джеймс был настоящим Бриком – пьяным, злым, растерянным, – так что мне пришлось стать Мэгги.
После премьеры спектакля все участники устроили вечеринку. Сперва кола и сэндвичи в так называемой гримерной, которую заменил нам пустой класс в конце коридора. Потом кола и виски на парковке, а потом все то же самое на кухне у Лоис Финч.
Джеймс взял меня за руку, и мы вдвоем улизнули наверх, в комнату брата Лоис. Там мы повалились на узкую скрипучую кровать Тоби Финча, и дальше было такое, о чем я не могу вспоминать без мурашек даже теперь, десять лет спустя, лежа в больничной палате.
Вот ответ на вопрос из идиотской викторины Фло. Вот так Джеймс Купер потерял невинность. В шестнадцать лет, зимним вечером, на покрывале с Человеком-пауком. Над нами кружили подвешенные на леске модельки самолетов, а мы целовались, кусались и вскрикивали.
И стали парой, без всяких обсуждений этого вопроса.
Господи, как я его любила…
А теперь его нет. Невозможно поверить.
Я вспоминаю, как Ламарр спрашивает своим карамельным голосом: «Насколько хорошо вы знали Джеймса?»
Какой ответ был бы полностью правдивым?
Я знала его наизусть.
Я узнала бы его, просто коснувшись его лица в темноте.
Я могла бы назвать каждую родинку, каждый самый маленький шрам на его теле – шов от удаления аппендикса, следы падения с велосипеда, каждую родинку. Я на ощупь помнила три макушки у него на голове, направление роста волос вокруг каждой.
Вот настолько хорошо я его знала.
И его больше нет.
Мы не говорили с ним десять лет, но я думала о нем каждый день.
Теперь его не стало. А с ним и обиды, которую я все это время втайне от самой себя лелеяла в груди. Эта часть моего прошлого теперь осталась в прошлом.
Его больше нет.
Может, если я буду почаще повторять это, наконец удастся поверить.
Глава 23
Ночь я сплю мертвым сном, несмотря на шум, писк приборов и свет. Меня перестали осматривать каждые два часа, так что я сплю, сплю и сплю.
Просыпаюсь в полной растерянности. Где я? Какой сейчас день? Машинально ищу телефон. Увы, на тумбочке лишь пластиковая бутылка воды.
А потом ударом по затылку меня накрывает осознание.
Сегодня понедельник.
Я в больнице.
Джеймс погиб.
– С добрым утречком! – Ко мне стремительными шагами подходит новая медсестра, профессиональным взглядом окидывает мою карту. – Завтрак через несколько минут.
Я по-прежнему в ненавистной сорочке и неожиданно для самой себя окликаю медсестру:
– Погодите!
Она останавливается на пороге. У нее явно куча дел, утренний обход и вообще не до меня.
– П-простите, п-пожалуйста, – мямлю я. – А н-нельзя ли мне получить мою одежду? И телефон. Если возм-можно…
– Это пусть родственники принесут, мы не курьерская служба, – коротко бросает она и выходит, захлопнув дверь.
Значит, она не в курсе. Про меня, про то, что случилось. А дом-то, наверное, закрыли и оцепили. Это же место преступления, вряд ли Том и Фло там остались. Либо они уехали, либо их отправили в гостиницу. Надо спросить Ламарр, когда она придет. Если придет.
Впервые до меня доходит, насколько я завишу от полиции. Они – моя единственная связь с внешним миром.
Около одиннадцати в дверь стучат. Я лежу на боку, слушаю спектакль по радио. Если закрыть глаза и как следует засунуть в уши наушники, можно представить, что я дома с чашкой кофе – нормального кофе, – а за окном шумят машины.
Стук вырывает меня из сладких грез. Я вижу в окошечке двери лицо Ламарр, вытаскиваю наушники, сажусь на постели.
– Войдите.
Она с порога протягивает мне картонный стакан.
– Кофе?
– О, спасибо!
Мне требуются усилия, чтобы это прозвучало не слишком эмоционально, чтобы взять стакан без лишней поспешности. Поразительно, какую значимость приобретают такие мелочи, когда сидишь в аквариуме больничной палаты. Кофе пока слишком горячий, и я обнимаю стакан обеими руками, думая, что и как сейчас буду говорить, а Ламарр меж тем щебечет о необычно ранней зиме и расчистке заносов на дорогах. Дождавшись, когда она умолкнет, я собираюсь с духом и начинаю: