т советского солдата, только теперь решившегося признаться нам в своем еврейском происхождении!
К концу первой недели на свободе папе удалось найти работу в спортклубе, только теперь ему не платили денег – ему выдавали продуктовые карточки. Остальные перебивались временными заработками и делились излишками продуктов с «семьей». Мама делала из картошки латкес и отправляла нас с Павлом продавать их на улицах города. Кроме того, обнаружив в одном из заброшенных магазинчиков ящик пустых баночек для гуталина, мы взялись наполнять их ваксой и тоже продавать жителям Львова. Но мы и не думали попрошайничать. Скорее, мы старались выживать, делая что-то из ничего. Мы обнаружили, что чем более жалкий и неухоженный был у нас вид, тем больше нам удавалось продать латкеса и гуталина, но мы ничего не делали специально.
Мы все еще голодали, но я отказывалась брать мамину порцию. В подземелье она зачастую не прикасалась к своему кусочку хлеба и не выпивала положенные ей несколько глотков воды – отдавала нам с Павлом. Пайки у нас были такие маленькие, а мы были так голодны, что мне даже не приходило в голову с ней об этом спорить. Теперь еды было побольше, но она по-прежнему ничего не ела. Как же она похудела! И я решила не брать ее порцию.
– Если не будешь есть ты, не буду есть и я, – сказала я ей и таким образом заставила ее есть.
Сердобольные соседи отдавали нам поношенную одежду – подштопанная и постиранная нашими женщинами, она выглядела вполне прилично, Я, конечно же, не снимала свой драгоценный зеленый свитер… А вот с обувью дело было швах: я ходила либо босиком, либо заматывая ноги газетами и тряпьем. Поначалу это меня не волновало. Я даже не замечала, с какой жалостью смотрели на меня люди на улицах. Не замечала – пока точно так же на меня не стали смотреть другие дети. Внезапно я начала стесняться своей нищеты. Дети дразнили меня за то, что я жила в канализации, среди крыс, в грязи и вони, и я очень страдала. Я выжила в нечеловеческих условиях подземелья, но переносить насмешки тех самых детей, о дружбе с которым так мечтала, силенок мне явно не хватало…
В августе 1944 года, т. е. спустя буквально несколько недель после нашего освобождения, мама пошла записывать меня в первый класс школы, и поначалу ей никак не хотели верить, что мы евреи. Секретарь школы была уверена, что немцы истребили всех львовских евреев, и маме пришлось отправиться к директору. Та записала меня в первый класс, но сказала, что лучше не афишировать моего еврейского происхождения. Такова природа антисемитизма… Мама решила последовать совету этой женщины и скрыть нашу национальную принадлежность – выбора не было…
Поначалу я была страшно рада тому, что хожу в настоящую школу, но… как мне было одиноко! Дети знали, что я «не такая». Как-то раз одна из одноклассниц спросила меня, почему я пишу не справа налево, а как «нормальные люди» – слева направо? Я не поняла вопроса. В то время я еще не умела ни говорить, ни писать на иврите и не понимала, о чем идет речь, пока не объяснила мама. Это можно считать типичным примером отношения ко мне других детей… Мне удалось обзавестись одной-двумя подружками, но по большей мере я держалась особняком – в каком-то смысле я продолжала прятаться от мира…
Я помню, как стеснялась своей тряпичной «обуви». Чтобы ее не видели другие дети, я прибегала в школу раньше всех и прятала ноги под партой. Мне и без того было тяжело слыть девочкой из канализации. Мне и без того было тяжело чувствовать себя человеком второго сорта. А если б они увидели мою нищенскую обувь!.. И вот наконец у меня появилась пара настоящих ботинок. Я перестала торопиться в школу – я шла по классу к своей парте, словно модель по подиуму, а когда садилась на место, выставляла ноги в проход, показывая всем, что теперь и я обута как следует.
Совсем скоро члены нашей подземной семьи решили попытать счастья в других местах. Так, Якоб Берестыцкий, переехавший во Львов во время первой советской оккупации, убегая от немцев, вернулся в родную Лодзь. Там он встретился с подругой детства, и через некоторое время они сыграли свадьбу. У них родились двое детей, девочка и мальчик, и со временем все семейство осело в Париже.
Берестыцкий покинул нас первым, но за ним вскоре последовали и другие. Мы не очень долго оставались вместе после того, как Соха поселил нас в тех четырех комнатах заброшенного дома, – наверно, всего несколько недель. Все мы стали друг другу ближе родственников, но, конечно, понимали, что со временем наши дорожки неизбежно разойдутся.
Тем не менее расстались друг с другом не все из нас. Вскоре после освобождения Клара Келер вышла замуж за нашего Корсара – Мундека Маргулиса, и они вместе уехали в польский город Гливице. Для моих родителей такое развитие событий не стало новостью, но мы с Павлом были очень удивлены. Мне все это казалось историей, сошедшей с книжных страниц. У них тоже родилось двое детей, и тоже девочка и мальчик. В конечном итоге они поселились в Лондоне.
В нашем подземном сообществе зародился и еще один роман. Вскоре после освобождения сыграли свадьбу и Хаскиль Оренбах с Геней Вайнберг. Сначала они тоже уехали в Лодзь, а через короткое время перебрались в Германию, где у них родилась дочь. Никому не могло бы даже прийти в голову, что эти два человека найдут друг друга при таких обстоятельствах, а потом наладят новую жизнь в окружении тех самых людей, которые травили и преследовали их во время войны. Хаскиль с Геней были очень сложными людьми, но и пройти им вместе пришлось через большие беды.
Галину Винд мы после войны почти не видели. Сначала она уехала в Гливице, и мы потеряли с ней связь. Но спустя годы мы узнали, что она перебралась в США и прожила там долгую и счастливую жизнь. Она вышла замуж и родила двоих детей, девочку и мальчика.
Толя, не по доброй воле оказавшийся членом нашей группы в последние дни подземного заключения, вернулся в ряды Советской армии и вскоре погиб.
А что же наши ангелы-хранители? Через пару дней после нашего освобождения нам наконец удалось увидеться с Ежи Коваловым. Все 14 месяцев нашей подземной жизни мы даже не представляли себе, как он выглядит. Папа видел Ежи всего раз в жизни – в момент нашего спуска в канализацию из гетто, и теперь ему не терпелось познакомиться с ним по-настоящему.
С Вроблевским не обошлось без приключений, и довольно неприятных: его обвинили в антикоммунистической деятельности. Когда-то он и впрямь состоял в какой-то группе, однако уже несколько лет не контактировал ни с кем из ее членов. Но это не имело для власти никакого значения: достаточно было одного только факта членства. Соха состоял в аналогичной группе, но арестовали и обвинили в предательстве только Вроблевского.
В попытке защитить Вроблевского мы – я, Павел, наши родители, Корсар, Клара и Галина – отправились к русскому прокурору. Мы подумали, что, услышав наш рассказ, прокурор сменит гнев на милость. Мы подумали, что теперь настала наша очередь помочь ему сохранить свободу. Кроме того, папа связался с корреспондентом советского журнала «Огонек» Беляевым, и тот согласился написать о нашей жизни в подземельях и о той роли, которую сыграли в этой истории работники канализационных сетей Львова. Мне кажется, это в какой-то степени помогло Вроблевскому выйти на свободу.
Леопольд же Соха с семьей потихоньку уехал в польский город Пшемысль. Он считал, что следом за Вроблевским обвинить могут и его. Нас сильно опечалил его отъезд, но вскоре папе стало ясно, что во Львове не стоит оставаться и нам. К нему уже несколько раз приходили представители русских властей, из чего можно было сделать вывод, что и он по каким-то причинам стал их мишенью. Русские, несомненно, знали, что до войны у папы был свой бизнес. Отец беспокоился, что его сошлют в Сибирь. Как-то вечером в феврале 1945 года друзья сообщили папе, что один из русских начальников приказал арестовать его. Отец пришел домой и сказал:
– Надо бежать.
Мы не стали с ним спорить – просто собрали свои пожитки, доехали на извозчике до вокзала, а там забрались в товарный вагон поезда, идущего в Польшу. Как мне помнится, вагон был плотно набит людьми. У части пассажиров имелись пропуска и разрешения на отъезд, остальные, как и мы, пытались уехать из города нелегально. Перед отправлением поезда с вокзала мы услышали с платформы крики русских:
– Хигер! Хигер!
Нам стало ясно, что мы были правы, решив бежать. Конечно, папа не отозвался, надеясь затеряться в толпе, и вскоре поезд отправился в путь.
Путь до Польши, который сегодня занимает 45 минут, мы преодолевали целых три недели: разрушенные во время военных действий мосты и тоннели еще не были восстановлены. Особенно серьезные разрушения наблюдались там, где теперь была советская территория. В вагонах было невыносимо тесно и холодно. На мне были пальто, любимый зеленый свитер и те самые настоящие ботинки, которыми я так гордилась. Мы не знали, что путешествие так затянется. С собой мы успели взять только несколько банок сардин. Время от времени поезд останавливался, и мы выходили размяться. Папа в это время отправлялся на поиски продуктов. Наши спутники зажигали прямо в теплушке костры. Папа набирал снега и плавил его в банках от сардин – точно так же, как мы делали под землей… Мы будто снова очутились в нашем бункере, но опыт подземной жизни помогал нам переносить и эти трудности. Все страдали от холода и голода, впадали в отчаянье, но нам четверым все было нипочем. Здесь не так-то и плохо, думали мы.
В конечном счете мы добрались до Пшемысля – городка неподалеку от польской границы. Мы знали, что здесь остановился Соха, и решили навестить его и посоветоваться, как быть дальше. Так мы и сделали. В результате мы прожили в семье Сохи больше недели, и именно тогда Ванда Соха наконец почувствовала к нам симпатию. Пока мы жили в канализации, она помогала нам только потому, что этого требовал Соха, но в Пшемысле она отнеслась к нам с искренней и бескорыстной добротой. Она тоже привязалась к нашей семье. Ей понравилось, как мой папа помогал ее дочери Стефце делать уроки. Так же, как и со мной в подземельях, отец терпеливо работал с ней над заданиями по математике, латыни и истории. Понаблюдав за этим, Ванда Соха убедилась, что папа и все мы – хорошие люди и хотим того же, что и все остальные: спокойно жить в окружении родственников и друзей.