Комический эпизод произошел в связи с Леонардом Бернстайном.
Не могу сказать, что я общался с ним очень много, и еще менее, что мы с ним были «близко знакомы», но виделись мы несколько раз, в Москве и в Ленинграде, в гостинице и у меня дома. Однажды он пригласил меня к обеду. В тогдашнем «Восточном» ресторане (ныне «Садко») за большим круглым столом сидело человек пять, среди них жена Бернстайна, второй дирижер оркестра — недавно умерший Том Шипперс, корреспондент «Нью-Йорк Таймс», имени которого я не помню, и дама лет тридцати-сорока, с тяжелым, хмурым лицом. Бернстайн представил всех друг другу.
— А вот это миссис Шульгин, наша прелестная переводчица («Ах, ну и льстец», — подумал я), без которой мы чувствовали бы себя здесь как в дремучем лесу.
Миссис Шульгин, несмотря на свое хмурое лицо, принимала оживленное участие в разговоре. Говорила она с отчетливым американским, пожалуй, нью-йоркским акцентом. Разговор касался каких-то бытовых тем, и миссис Шульгин довольно резко критиковала систему сервиса в Советском Союзе и в «Интуристе». Улучив момент, я спросил ее, не родственница ли она Василия Витальевича Шульгина, бывшего издателя и редактора «Киевлянина» и члена всех трех Государственных дум. Я тогда не знал, что Шульгин в 1944 г., в шестидесятивосьмилетнем возрасте был арестован в Белграде и, кажется, вместе с генералами Красновым и Шкуро привезен в Москву, где получил свои 25 лет. После двенадцати лет владимирской «крытки» он был помилован и получил разрешение жить во Владимире. Уже в лагере я прочитал его знаменитое обращение к эмиграции, в котором, никак не открещиваясь от своего прошлого, он призывал своих компатриотов внимательнее присмотреться к советской действительности (как-то не очень уверен я в том, что обращение это было вполне искренним). Уже на воле, году в 1966-ом, я увидел эрмлеровский фильм «Свидетель истории», в котором восьмидесятишестилетний старец, несмотря на все усилия режиссера, никак не втискивается в узкие рамки пропагандистского фильма. Даже в самом финале, встретившись в кремлевском Дворце съездов (совершенно случайно, конечно!) со своим девяностолетним и куда более бодрым ровесником, Ф. Н. Петровым, он не может дослушать до конца обличительную речь старейшего большевика и, гневно пристукнув своей палочкой, уходит из дворца и из фильма.
Но тогда я ничего этого не знал и, поскольку Шульгина ответила на мой вопрос утвердительно, я сразу изменил свое отношение к ней. Монархизм мне бесконечно чужд, но Шульгин, верноподданически просивший Николая Второго отречься от престола во благо отчизны, дважды нелегально приезжавший в СССР и написавший великолепные, хотя и очень субъективные воспоминания (в чем, собственно, и состоит их прелесть!), — В. В. Шульгин был личностью легендарной, даже мифической. Познакомиться с его родственницей было чрезвычайно интересно.
Но разговор неизбежно перешел на темы искусства, я столь же неизбежно оказался в центре внимания и на вопросы о характере партийного руководства и контроля в литературе ответил, что мои собеседники представляют его себе весьма примитивно. Я рассказал о «внутреннем редакторе», об издательских редакторах, которые подбираются по известным принципам, о том, что партийные органы крайне редко непосредственно вмешиваются в литературный процесс (Жданова уже давно не было) и чаще всего осуществляют руководство им либо общими указаниями в прессе о нужности той или иной темы с его, руководства, точки зрения, либо политикой НЕиздания, ПЕРЕиздания и тиражей. И все же время от времени выходят смелые, неожиданные книги, и среди них я назвал очерки Овечкина, «Оттепель» Эренбурга, «Не хлебом единым» Дудинцева. Не удержался я и от искушения, назвав также свой сборник «Труд войны», написанный в основном в 1947 — 48 гг. и вышедший из печати лишь в 1956-ом году — лучшую из опубликованных мною книг. Я только что подарил экземпляр Бернстайну, он лежал на столе рядом с ним.
— Да, но теперь вы можете, по крайней мере, купить любую газету! — не без резкости сказала вдруг «миссис Шульгин».
Я посмотрел на нее с удивлением:
— «Дэйли Уоркер»? «Юманите»? «Унита»?
— Почему? Любую западную газету!
— О, боги! — с выражением крайнего ужаса я схватился за голову. — А я каждый день провожу два-три часа в спецхране для того, чтобы познакомиться с ними. Лэнни, — повернулся я к Бернстайну, — после обеда сходим вместе с миссис Шульгин в ближайший киоск и посмотрим, что пишет «Нью-Йорк Таймс» о ваших гастролях.
Шульгина заметно покраснела, а Бернстайн поспешил загладить неловкость:
— Кирилл, не обижайте самую прелестную женщину и лучшую переводчицу в вашей стране.
Хотя в ходе разговора я не произнес ничего очень уж криминального, но все же я сел в хорошую лужу.
Далеко не все иностранцы, приезжающие в СССР, знают, что подавляющее большинство гидов «Интуриста», как бы милы и приветливы они ни были, являются по совместительству информаторами КГБ. Усадив своих подопечных в самолет или проводив их до границы, сделав им на прощание ручкой (и зажимая в другой полученные им «на чай» доллары, франки или лиры), гид тут же принимается за свой так называемый «отчет», в котором он/она обязан со всеми возможными подробностями описать характер и настроения своего «подотчетного» и, в особенности, все его встречи с советскими гражданами и содержание их разговоров[5].
Гидами при заметных официальных или полуофициальных лицах назначаются особо доверенные люди. Их отчеты чрезвычайно подробны.
Из включенного в дело протокола допроса Шульгиной, которая не пожалела красок для описания нашей единственной встречи (л/д 240 — 242), отчетливо видно, что допрос велся работником КГБ, курирующим «Интурист» и не имевшим ни малейшего представления ни обо мне, ни о моем «деле». Это был во всем «деле» единственный документ, где я фигурировал под своим литературным псевдонимом, как представил меня Бернстайн и как было обозначено на книге, которую Шульгина не преминула полистать.
Эта история имела любопытное продолжение.
В 1962 г. «Лениздат» выпустил брошюрку под интригующим названием: «Враг не достигнет цели». Авторами этой вполне макулатурной книжонки были В. Н. Лякин, П. М. Петров, К. Г. Рогов и Н. П. Чурсинов. С Роговым читатель уже знаком, полковник Лякин в то время был заместителем Шумилова, остальные авторы этого опуса мне неизвестны. На 91-ой странице изложена моя «уголовная история» — по принципу 5% правды, 95% клеветы, — а сам я — с тем, видимо, чтобы я никого не мог бы обвинить в клевете (теперь этого, если судить по статьям о Гинзбурге, Щаранском, и Григоренко, не опасаются), — выведен под «псевдонимом» В. Д. Угарова.
Оный Угаров встречается с несколькими туристами, которые «решили не церемониться с ним», «вручили ему несколько антисоветских книжек и предложили позже обсудить с ними содержание их» — ну, совершенно как в «сети партийного просвещения»! «Несколько месяцев спустя его квартиру посетил американец Леонард Берстайн (так в тексте: маленькая «случайная» ошибочка — опущена всего одна буква, и не придерешься!). Этот гость безо всяких обиняков и дальних подходов стал продолжать его (Угарова) обрабатывать».
Леонард Бернстайн — дирижер и композитор с мировым именем — в роли мелкого антисоветчика! От такого, как говорят азербайджанцы, даже кура в супе рассмеется.
Посвященный мне эпизод заканчивается мажорно: «Не трудно понять, что, если бы советские люди вовремя не вмешались бы в жизнь Угарова, то его ′деятельность′ закончилась бы довольно печально». Хотелось бы узнать, каких именно «советских людей» имели в виду авторы этого «исследования»: тех ли, которые устанавливали у меня на квартире прослушивающую технику, или тех, кого шантажом и угрозами заставили давать показания, противоречившие их взглядам и нравственным принципам? И что гуманисты из КГБ подразумевали под «печальным» окончанием?
Кстати, не лишено интереса, что эта книжонка выпущена тиражем 100 тысяч экземпляров, а год спустя издана вторично в таком же количестве (это вот на издание Цветаевой или Мандельштама не хватает бумаги!) .
Между прочим, в этом втором издании на страницах 175 — 176 описываются мошеннические похождения некоего А. А. Петрова-Агатова, разоблаченного в 1962 году бдительными чекистами. Сей Петров-Агатов «раскаялся» и начал подвизаться на ниве изготовления фальшивок — на сей раз уже по заданию и поручению КГБ. Это им написаны гнусные статьи, имеющие целью очернить А. Гинзбурга, В. Буковского, П. Г. Григоренко и всех, кого найдет нужным облить грязью все то же КГБ.
Итак, несмотря на все помехи, которые мне чинил Кривошеин, то грубо торопя меня, то заявляя, что если я не окончу ознакомление с делом «к завтрашнему дню», то придется просить отсрочку и дело затянется еще на два месяца, так или иначе я ознакомился со всеми документами, подписал протокол об окончании следствия и — через час или полтора после возвращения в камеру, безо всякой просьбы с моей стороны, — мне принесли отобранные у меня кодексы и свежую газету. Тут же мне было заявлено, что газеты будут доставляться ежедневно, а их стоимость сниматься с моего текущего счета (денег, переданных в тюрьму женой).
Кодексы — это было превосходно! Естественно, что более всего меня интересовал теперь Уголовно-процессуальный кодекс.
Обыватель, каковым, безусловно, являлся и я, по наивности своей более всего страшится Уголовного кодекса, полагая, что именно он, УК, грозит ему основными бедами. Объясняется это главным образом тем, что он, обыватель, не знает, что наше уголовное законодательство — самое гуманное в мире, ибо предусматривает смертную казнь «в виде исключительной меры, впредь до ее полной отмены» (ст. 23 УК РСФСР) лишь по тридцати восьми статьям (количество которых медленно, но весьма неуклонно увеличивается). Для сравнения отметим, что Уголовный кодекс, действовавший до 1960 г., предусматривал применение «высшей меры социальной защиты» в пятидесяти двух случаях. Кстати, давно намечавшаяся тенденция к гуманизации проявилась в упраздненном кодексе, в частности, в том, что в нем постоянно путаются термины: то «мера социальной защиты», то «наказание»; то «высшая мера социальной защиты», то неделикатное «расстрел». В терминологическом отношении предпочтение следует отдать, безусловно, новому кодексу. В нем прямо и недвусмысленно, без экивоков, сказано: «смертная казнь».