делала свое дело. Заливала она не только чердаки и верхние помещения библиотеки, но и карнизы, один из которых вскоре и обвалился — как раз в тот злополучный момент, когда под ним проходила супруга партийного босса.
Подобные случаи происходили в Ленинграде в те годы довольно часто, но ими трудно было удивить людей, переживших блокаду с ее голодом, артобстрелами и бомбежками. Пожимали плечами: «Ну, не повезло человеку!..» Но тут вдруг создали специальную комиссию, которая сразу же и установила, что виной всему дырявая крыша.
Заместителю директора накрутили хвост, сняли с него, как и полагается, стружку, пообещали стереть в яичный порошок и приказали: кровь из носа, но чтобы была новая крыша!
Как известно, кровь из носа добыть куда как проще, чем кровельное железо на снабженческой базе. Если железо и было, то разве для исторического Смольного да для домов, занимаемых самым высоким начальством. И вот тут-то, обходя однажды свои владения, ведущий хозяйственник библиотеки увидел в подвале цинковые ящики и, подобно Архимеду, воскликнул: Эврика! Этого цинка хватит на всю крышу!
Правда, сразу же возникла новая проблема: что делать с книгами, хранящимися в этих ящиках? Простейшим решением было бы соорудить в подвалах стеллажи и временно (опять же «временно»!) разместить книги на них. Но где взять доски для стеллажей?
Советского хозяйственника всегда выручает сочетание русского размаха с американской деловитостью. Выручили они и на сей раз: в дело пошли деревянные ящики, в которых находились «простые», «ничем не примечательные» книги. Сработал великий закон советской экономики, известный под названием «Тришкин кафтан».
Вот, собственно, и вся история. Остается лишь добавить, что в 1850 году библиотекарь Императорской публичной библиотеки, будущий ее директор и академик, Афанасий Федорович Бычков по высочайшему повелению купил на парижском аукционе «Библию Мазарини», заплатив за нее 40 тысяч франков. Тех, весомых, золотых франков. В 1932 году эта Библия была продана на аукционе в Стокгольме за 40 тысяч долларов, то есть, если учитывать падение стоимости и доллара, и франка, приблизительно за одну десятую своей первоначальной цены.
Может быть, это и был тот самый экземпляр, который Люблинский обнаружил в подвале? Он был непоправимо испорчен.
Теоретически можно себе представить, что на каком-то аукционе вновь появиться «Библия Мазарини». Ее возможную стоимость нельзя даже вообразить.
Сколько стоит храм Василия Блаженного? Покрова на Нередице? Во что идет сегодня народная душа?
НЕЗАПИСАННЫЙ РАССКАЗ ЗОЩЕНКО[11]
Писателя Михаила Зощенко я знал с раннего детства, постоянно читал его великолепные рассказы, слышал их с эстрады в исполнении таких блестящих актеров, как Хенкин, Гаркави и Яхонтов, а в юности, начиная писать, пытался даже — весьма неуспешно! — подражать ему.
Однако с Михаилом Зощенко — ЧЕЛОВЕКОМ — я познакомился много позже, всего за несколько лет до его смерти. К этому времени я уже давно понимал, что представление советского обывателя о Зощенко как о «юмористе», «смехаче» столь же близко к истине, как утверждение, что Достоевский — автор детективных романов.
Творчество Зощенко глубоко трагедийно, ибо во внешне легкой, незатейливой форме и строго в границах, допущенных свирепой цензурой, он сумел показать внимательному читателю, что произошло с русским мужиком, вытолкнутым из деревни вихрем революции. Его герой оказывается в глубоко враждебном и непонятном ему городе. То он пытается приспособиться к новой жизни, как-то адаптироваться в чуждой ему среде, и автор, посмеиваясь, сочувствует этому герою, иной раз даже дает ему добрые советы, то герой стремится подчинить себе этот нелепый мир с его ненужной культурой и непонятными традициями. Начав приобщение к «цивилизации» с театрального буфета в знаменитой «Аристократке», герой Зощенко в наши дни занимает высочайшие государственные посты и то стучит башмаком по пюпитру в Объединенных Нациях, то повествует человечеству о своих боевых и гражданственных подвигах в «мемуарах», написанных за весьма сходную цену титулованным литературным негром. Куда там до него шолоховскому двадцатипятитысячнику Давыдову, который, несмотря на поддержку мощнейшей государственной машины, потерпел — в исторической перспективе — сокрушительное поражение! И этого своего героя Зощенко глубоко презирает.
Крупнейший Специалист По Всем Идеологическим Проблемам, А. Жданов, если оставить в стороне позорно хулиганский тон его выступления по поводу журналов «Звезда» и «Ленинград» в 1946 году, был достаточно сообразителен, чтобы ухватить эту особенность творчества Зощенко, но, может быть, были у него и более умные предшественники, которые поняли это значительно раньше, потому что достаточно зловещие признаки подозрительного отношения властей к писателю проявились задолго до ждановского «доклада».
Об этом рассказал мне сам Зощенко года за два до смерти, в форме прелестной небольшой новеллы, никогда и нигде не опубликованной и, возможно, вообще им не записанной.
Однажды летом 1956 года мы прогуливались с ним по песочному пляжу Сестрорецка недалеко от скромной дачи Зощенко. Я не помню уже, что именно послужило поводом или толчком, побудившим Михаила Михайловича к этому рассказу, но вот как он прозвучал:
...Это случилось много лет назад, — говорил Зощенко своим глуховатым, неторопливым голосом. — Я был в зените славы, журналы и издательства охотились за мной, и не было такой эстрады, с которой не звучали бы мои рассказы.
И я очень любил одну женщину. Она тоже любила меня, но у нее был муж, он был страшно ревнив, и поэтому мы встречались чрезвычайно редко: на премьере в театре, в филармонии, у общих знакомых. Мы обменивались двумя-тремя фразами, иногда только взглядом, и тут же расходились, так как поблизости немедленно возникал ее муж.
Но вот однажды она встретила меня радостной улыбкой и сообщила, что ее отпускают отдохнуть. Она приедет в Ялту в начале августа и, если только я смогу, она будет очень рада встретиться со мной там. И мы условились, что сразу по приезде она сообщит мне свой адрес в письме до востребования на ялтинскую почту.
Я был чрезвычайно занят в то время, я готовил к изданию одну книгу, заканчивал работу над другой, у меня были еще какие-то обязательства, но я бросил все и к первому августа примчался в Ялту. Как это ни глупо, я сразу же отправился на почту. Конечно, писем мне не было.
Я не помню, как я прожил оставшиеся два дня, но на третий день я пришел на почту за несколько минут до ее открытия. Писем мне не было.
Я зашел на почту еще вечером, и на следующий день, и еще, и еще, но всякий раз барышня, сидевшая у окошка за стеклянной перегородкой, заглянув в свой ящик, отрицательно качала головой: «Вам ничего нет».
И вот после какого-то очередного посещения почты я, наконец, понял в чем дело: письмо затерялось. Одно письмо среди сотен и сотен других попало в какую-то другую ячейку и лежит теперь там, пока случайно не обнаружится и не вернется на свое место. Но вот если бы на мое имя пришло еще одно письмо, то они, эти два письма, вероятно, сразу бы нашли друг друга...
Идея была глупая, но я почему-то сразу же уверовал в нее. Я купил конверт, вложил в него кусок газеты, надписал: «Ялта, почтамт, до востребования, М. М. Зощенко» — и опустил в ближайший почтовый ящик.
На следующий день я пришел на почту в состоянии тревожного и радостного ожидания, как игрок, высчитавший все свои шансы на выигрыш и поставивший на карту все свое состояние.
Писем мне не было.
Я растерялся. Что за черт?! Не могло же затеряться и второе письмо! Это второе письмо шло не из Москвы, не из Харькова, даже не из Симеиза: я опустил его в десяти шагах от входа в почтамт. Я терялся в догадках и совершенно не мог понять, ни что происходит, ни что мне надлежит делать. Не мог же я, в самом деле, поднять скандал и заявить, что всего лишь накануне я опустил вот в этот почтовый ящик письмо самому себе...
Когда я пришел на почту на следующий день, барышня еще издали заметила меня, заулыбалась и встретила меня словами: «Вам письмо!»
Увы, я сразу узнал его: я отправил его два дня назад.
Я провел в Ялте еще с неделю, ежедневно наведываясь на почту, и, так и не дождавшись письма, уехал...
...Прошло несколько лет. Я очень любил одну женщину, она любила меня, но у нее был ревнивый муж и еще более ревнивый любовник, поэтому мы не встречались вовсе. Лишь изредка я видел ее издали, когда после спектакля она выходила из Мариинки или оказывалась на крыше «Европейской», а то появлялась на вернисаже какого-нибудь художника, но всякий раз под неотступным наблюдением.
Я был очень несчастен, мне скверно работалось, и поэтому когда мне предложили литературную поездку по югу России, я с радостью согласился. Я побывал в Харькове, в Сталинграде, в Саратове, где-то еще, а середина лета застала меня в Ростове-на-Дону. Как всегда, я остановился в «Деловом дворе», старой купеческой и довольно удобной гостинице. Днем я работал у себя в номере, а по вечерам выступал с чтением своих рассказов в рабочих клубах и дворцах культуры.
Однажды в середине дня я спустился вниз в ресторан — ну, вы, конечно, знаете этот большой, высокий двухсветный зал, — и вдруг с порога увидел ее. Она сидела одна за угловым столиком, и перед нею был лишь один прибор. На всякий случай я посмотрел направо, посмотрел налево, но не увидел ни ее мужа, ни ее любовника. Тут и она заметила меня, улыбнулась и легким движением указала на место рядом с собой.
Выяснилось, что она только этим утром приехала в Ростов, что у нее должны быть два или три концерта, после чего она сразу же возвращалась в Ленинград.
Мы пообедали вместе, потом поднялись в ее номер, и я провел там несколько самых счастливых часов в моей жизни...
Был уже вечер, когда зазвонил телефон. Она сняла трубку, зазвучал мужской голос, на лице ее отразилось удивление: «Это вас, Миша'!»