[37] ...
Государыня перебила Панина:
– Назавтра сих рецессов они сделаются теми же возмутителями; а если б схватить да в Сибирь на поселение, то, думаю, уменьшилося бы число оных.
Скоро под Мотронинским монастырем, где игуменом был деятельный пастырь, брошенный конфедератами в темницу Мельхиседек, Значко-Яворский, объявился запорожский казак Максим Железняк. Он уже оставил было войсковое житье и перешел на послушание, готовясь принять иноческий чин, но голос скорби и боли народной снова призвали его в мир. Заложив стан в урочище Холодный Яр, Максим огласил, что имеет «золотую грамоту» от матушки-царицы, призывающую постоять за православную веру и бить ляхов. Мотронинские монахи благословили его намерение, и со всех сторон в Холодный Яр стал стекаться народ, падкий до мятежа. Железняк объявил восстановление гетманщины, а всех примкнувших к нему назвал вольными казаками. Началось последнее восстание гайдамаков.
Восстания – не войны. В войнах армии воюют против армий. Мирные жители разоряются и гибнут в ходе боев, но это не есть самоцель войны. В каждом же восстании цель – насилие, грабежи и убийства, прежде всего, мирных жителей. В захваченных местечках гайдамаки отвечали полякам теми же зверствами, какие творили конфедераты.
Когда отряды восставших подошли к Умани, куда сбежалось все католическое и еврейское население окрестностей, на сторону Железняка перешел сотник панской надворной команды казаков Гонта. За ним последовали и другие казаки. Гайдамаки бурей ворвались в город. Не взирая на пол и возраст, они кололи пиками, рубили саблями и топорами людей. Запрягали ксендзов в ярма, гоняли по улицам, а потом водили в церковь и заставляли читать «Верую». За чтением били, потом выводили из церкви и резали, как скотину... В ближайшем католическом монастыре перебили не только духовных лиц, но и учеников бывшей там школы. Предводители восстания заявили о присоединении захваченных земель к России.
Но в планы императрицы пока не входило расчленение Великой Польши. На это было много причин, в том числе и отношение Австрии, Франции и Турции к пребыванию русских войск на сопредельной территории, и неподготовленность России к большой войне.
Генерал Кречетников велел одному из своих офицеров арестовать Железняка и Гонту. Тот хитростью повязал обоих и доставил в русский лагерь. Суда не было. Железняка наказали кнутом и отправили в ссылку в Сибирь, а Гонту выдали конфедератам.
Лучше бы его сразу казнили. По распоряжению региментария Ксаверия Браницкого поляки содрали со спины бывшего сотника двенадцать полос кожи и в заключение четвертовали... Гайдамацкий бунт пошел на убыль, дав неожиданное и вместе с тем давно предполагаемое следствие.
Один из гайдамацких отрядов, из разосланных Железняком и Гонтой, оказался в виду богатого пограничного селения Балта, отделенного малой речкой Кодымой от татарского местечка Галты. Селение Балта славилось своими конными ярмарками. Сюда приезжали ремонтеры из Пруссии и Саксонии. Сотнику отряда Шиле донесли, что в местечке много богатых евреев, греков, армян, турок и татар... Результат понятен. Гайдамаки разграбили, перерезали и перекололи всех иноверцев и ушли из Балты. Но тогда из-за реки с татарской стороны пришли турки. Они стали грабить и бить оставшихся православных и подожгли предместье. Шило с отрядом вернулся, прогнал неприятеля за реку, а заодно разорил и разграбил Галту. После чего гайдамаки помирились с турками и даже поделили награбленное.
Узнав о событиях в приграничном районе, французские и австрийские дипломаты, давно искавшие повод отвлечь внимание России от Европы, усилили свою деятельность в турецкой столице... Напрасно посол Обресков заверял, что гайдамацкие бунтовщики являлись польскими подданными. Не помогли и 70 000 рублей, посланные ему «Для придания в нужном случае словам вашим у турецкого министерства большой силы лестным блеском золота...». Подкупленный визирь был сменен. А новый рейс-эффенди прислушивался более к речам на французском языке. Переговоры кончились тем, что Обрескову и еще одиннадцати другим членам посольства были объявлены аресты. И турецкая сторона объявила России войну.
Утром, прибирая туалетный стол государыни, Анна обнаружила между табакеркой и флаконом с душистой эссенцией небольшое письмо без надписи, запечатанное облаткой. Сунув его за корсаж, фрейлина вышла в парадную уборную, где куафер Козлов заканчивал утреннее чесание волос императрицы и сооружение дневной прически. По случаю Катеринина дня [38] предстоял торжественный обед, на который государыня являлась в короне.
Как обычно, парадная уборная была полна народу. Екатерина оживленно беседовала с графом Кириллом Григорьевичем Разумовским, но тут же заметила вошедшую фрейлину.
– Простите, граф, – она подняла лицо к Анне. – Вы чем-то озабочены, ma ch?rie?..
– Да, ваше величество, я нашла нераспечатанное письмо на вашем столе, – тихо ответила Протасова, – и подумала, может быть, вы захотите его сразу прочесть...
– Подождем до конца туалета. Добрый новость не приходит инкогнито... Иван Тимофеевич, – обратилась она к парикмахеру, – ты уже скоро заканчивать?
– Сей момент, матушка-государыня, вот только букольки начешу на ушки. А то ведь ноне под корону головку-то готовим.
Он засуетился, вытащил из жаровни щипцы, помахал ими в воздухе, прихватил прядь. В воздухе запахло припаленным.
– Не торопись, не торопись, Иван Тимофеевич, не сожги голову-то. А то на чем короне держаться, не мудрено и потерять.
– Бог с тобой, матушка, как можно. Твоя корона – наша жизнь.
Он заложил последние букли, припудрил и отступил на шаг, чтобы оглядеть со стороны свое творение. Екатерина поднялась.
– Спасибо тебе, голубчик... Господа, всех вас я жду на обед в большой зал. Приходить вовремя и иметь добрый аппетит.
Она выразительно посмотрела на Анну и та, сделав общий реверанс, вернулась в опочивальню. Следом за нею вошла и Екатерина.
– Ну, давайте, ma ch?rie, будем посмотреть, что за новость содержит ваш письмо... – Она протянула руку и Анна подала ей листок. Екатерина повертела его в руках, взглянула на фрейлину. – Боюсь, мой королефф, это совсем не billet-doux... Что вам говорит ваш сердце?
– Мне тоже кажется, ваше величество, что это не любовная записка. Но меня больше занимает мысль: кто мог положить ее на ваш столик?
– Ах, ma ch?rie, спальня императрицы – проходной двор. Но будем посмотреть, и тогда, может быть, получим ответ и на ваш вопрос.
Она сломала облатку, развернула послание и стала читать, прищуривая глаза. Постепенно лицо ее темнело, заливаясь краской гнева. Наконец она скомкала бумагу и швырнула ее в камин.
– Schweinehund<Подлец (грубо нем.).>! – Екатерина резко поднялась, подошла к окну, и некоторое время молча простояла, глядя на улицу. – Здесь говорится, что граф Григорий Григорьевич часто навещает какой-то бани... И там в общество Offizieren<Офицеров (нем.).> весело развлекаться с непотребные девки... А главное, все об это знают... Кроме меня. – Она еще помолчала. – Ты знала? – Фрейлина молча наклонила голову. – Так, почему молчал? – Голос императрицы задрожал и в нем послышались слезы. – Потшему я самый последний всегда узнаю о всякий свинство?..
– Простите, ваше величество, я виновата, но я не смела...
– Ты не смела... Ты знаешь, как я к тебе относиться... Уф!.. Господи, что ему мало фрейлин, полный дворец девок...
Екатерина закрыла лицо руками. Анна видела, как сползает краска с ее щек. И пожалела, что сказала про каменноостровские бани Нарышкиной. Но уже через минуту государыня смотрела на девушку сухими и ясными глазами.
– Давай будем договориться с тобой. В наших делах никаких «не смела»! Это твой работ, служба по присяга, nicht war? Nun gut, dan haben wir sich verstendigen<Не так ли? Ну, тогда хорошо, мы договорились (нем.).>. Поди позови Машу Перекусихину и девки. Пора одеваться. Да, еще... После обед попроси доктор Роджерсон заходить ко мне...
– Ваше величество плохо себя чувствуете?
– Нет, слава Богу, как обычно. Но лекарь пусть зайдет.
«Ежели дело дошло до Роджерсона, – думала Анна по пути в свои комнаты, – то Гришке скоро конец!»
В 1771 году в Москве вспыхнула чума. Московский генерал-губернатор граф Салтыков Петр Семенович по старости лет мало мог успеть против навалившейся беды. И императрица велела поручить распоряжаться всеми мерами генерал-поручику и сенатору Петру Дмитриевичу Еропкину. Тот хотя и действовал неутомимо, но доносил, что людей мало. Москвичи более заразы боятся больниц, так называемых карантинов. А посему скрывают хворых или разбегаются, разнося болезнь по всему городу. Еропкин писал, что с таким малым количеством людей, какое у него есть, справиться с мором невозможно. Совет решил в помощь Еропкину назначить московского сенатора Собакина и послать еще двенадцать гвардейских офицеров.
Однако старик Салтыков прислал отчаянное донесение: «... Болезнь уже так умножилась и день ото дня усиливается, что никакого способа не остается оную прекратить, кроме чтобы всяк старался себя охранить... Генерал-поручик Петр Дмитр. Еропкин старается и трудится неусыпно оное зло прекратить, но все его труды тщетны, у него в доме человек его заразился... Приемлю смелость просить мне дозволить на сие злое время отлучиться, пока оное по наступающему холодному времени может утихнуть...» Не дожидаясь ответа, старый фельдмаршал собрал домочадцев и укатил в подмосковную усадьбу. Может быть, его неверный поступок и остался бы незамеченным. Но на другой день по отъезду фельдмаршала в Москве вспыхнул бунт.
В ту пору митрополитом в старой столице был деятельный и решительный Амвросий Зертис-Каменский, ранее бывший архиереем Крутицким. В Москве его не любили. Амвросий ввел в консистории жесткие порядки. Запретил молодым священникам вступать в брак, не выдержав экзамена. Запретил духовенству меняться домами и переходить самовольно из церкви в церковь. Он усмотрел, что «...в Москве праздных священников и прочего духовного причта людей премногое число шатается... великие делают безобразия, производят между собою торг и при убавке друг перед другом цены, вместо