Хиджра
Когда мир идей изменится, реальность не сможет продержаться долго.
Глава 6Больше вопросов, чем ответов
Когда?
Те, кто ожидал, что триумф Ираклия принесет лишь временное затишье в гигантском водовороте великих событий, оказались правы. Не прошло и трех десятилетий после завершения ужасной войны между Ираншехром и Новым Римом, как баланс сил, который веками разделял плодородный полумесяц на две сферы влияния, исчез. Персидское правление полностью развалилось. Былая слава дома Сасанидов оказалась втоптанной в грязь. Сам шахиншах бесславно сгинул где-то на просторах Хорасана (говорили, что его убил местный мельник, позарившись на золото). Его сын — наследник Ардашира и Хосрова Великого — стал беженцем в Китае. Разве не о таком исходе мечтали поколения цезарей? Однако падение Ираншехра не имело ничего общего с триумфом римского оружия. Новый народ возвеличил себя, и эти завоеватели стремились получить Константинополь не меньше, чем они хотели Ктесифон. Римская империя, в отличие от Персидской, пока держалась. Но только пока. Как и в самые тяжелые дни войны с персами, от былых владений Нового Рима почти ничего не осталось. Сирия, Палестина и Египет были утрачены. Даже в Анатолии границу удавалось удерживать лишь ценой гигантских усилий.
Удивленные наблюдатели, пытаясь осознать потрясающие перемены, естественно, обращались за разъяснениями к священным книгам. Возможно ли, спрашивали себя они, что четвертый зверь, которого увидел Даниил, – это вовсе не Римская империя, как считалось раньше? Представлялось совершенно очевидным, что Господь, руководствуясь неведомыми причинами, перекраивает дела людей, причем очень странным образом. Глобальное правление перешло в руки доселе презираемых потомков Измаила, незаконнорожденного сына Авраама и рабыни Агари, – арабов: «И вот зверь четвертый, страшный и ужасный и весьма сильный; у него большие железные зубы; он пожирает и сокрушает, остатки же попирает ногами»[521]. Уже к 660 г. многие были готовы пересмотреть свое понимание того, что имел в виду Даниил в этом видении. Он говорит, утверждал хронист из Армении, что четвертый зверь, который поднимается с юга, – это царство сынов Измаила[522].
Шли десятилетия… века… Империя арабов стояла прочно. И такое понимание Священного Писания стало приниматься и христианами, и евреями. Самим арабам конечно же не понравилось бы, что их сравнивают с грубым зверем, но они тоже радовались росту своей империи и не сомневались, что их завоевания являлись выражением воли небес. Как еще объяснить развал ими двух великих мировых держав? «Мы отправились на встречу с ними, имея мало возможностей и слабые силы, но Бог дал нам победу и обладание их территориями»[523]. К началу десятого христианского века постановка вопроса слегка изменилась, и поражение персов и римлян стало трактоваться как событие более важное (можно сказать, эпохальное), чем обычная замена двух супердержав третьей. Земли, завоеванные «сынами Измаила», теперь считались не арабской империей, а Dar al-Islam — «домом ислама». Первое поколение завоевателей, хотя они называли себя «верующими» или «эмигрантами» — Muhajirun, – стало называться совсем другим словом — «мусульмане»[524]. Крах персидской и римской власти был приписан не чуме и войне, продолжавшейся на Ближнем Востоке несколько десятилетий, а открытию слова Божьего его пророку в далекой Мекке. «Если вы встретились с безбожниками, то бейте их по шеям, пока не ослабите их. — Об этом проинформировал своих последователей Мухаммед, глашатай Господа. — После чего покрепче их свяжите. Их вы либо отпустите, либо обменяйте, чтобы война закончилась»[525].
Идея, что народ может получить указание небес щадить побежденных и свергать высокомерных, вряд ли была оригинальной. Еще во время расцвета Римской империи Вергилий сформулировал нечто очень близкое по смыслу. Но сильно изменилось понимание людьми того, что может на деле означать «санкция» небес. Также как Константин открыл в Христе намного более могущественного покровителя, чем Афина или Артемида, так и те, кто обратились к страницам Корана, увидели небесного монарха такой безграничной и пугающей силы, что даже не ставился вопрос об изображении его, как это делали христиане со своим Богом — в человеческом облике. Ничто не могло быть не подвластно ему: «Если он захочет, то уничтожит вас, люди. И вместо вас поставит других»[526]. Для божества, способного на столь поразительное деяние, что такое уничтожить империю или две? Конечно, замечательно, что Dar al-Islam возник на обломках Персидской и Римской империй, и тому не нужно никакого объяснения (так учили мусульманские мудрецы), которое не шло бы от еще более устрашавшего, тревожащего чуда: откровения пророка Корана. Что удивительного в том, что огонь, зажженный далеко за пределами сфер влияния древних супердержав, распространился, осветив целый мир, если этот огонь есть слово Божие?
И именно здесь, при любой трактовке зарождения ислама как вторжения божества в ход земных событий, – словно молния с небес, ничем не обязанная тому, что происходило раньше, – история должна обязательно соединиться с верой. Прошло четырнадцать веков после жизни пророка Мухаммеда, но убеждение, что он действительно был пророком Бога, продолжает вдохновлять миллионы людей во всем мире. Однако маловероятно, что ученые, воспитанные в светских традициях, сочтут удовлетворительным подобное объяснение того, что на самом деле произошло в начале VII в. на Ближнем Востоке. Объясняя все, есть риск не объяснить ничего. Затруднения историков с рационалистическим объяснением истоков Корана связаны с тем, что с ним, как и с историей происхождения видов, всегда была тесно связана аура сверхъестественного. Мекка — так учат нас биографы пророка — была городом закоренелого язычества, лишенным иудейского и христианского присутствия, расположенным посреди обширной безлюдной пустыни: как еще мы можем объяснить неожиданное появление в ней полностью оформленного монотеизма, полного и со ссылкой на Авраама, Моисея и Иисуса, если не чудом? В определенном смысле светское изучение корней ислама всегда было попыткой найти правдоподобный ответ на этот вопрос. Мусульмане, в высшей степени чувствительные к любому намеку на то, что пророк может быть плагиатором, всегда противились неизбежному результату такого проекта. И все же, если исключить Бога как информанта, вопрос, как вышло, что многие персонажи из Библии изображены в Коране, вовсе не представляется безосновательным. Было выдвинуто предположение, что, вероятно, Мухаммед подвергался иудейскому и христианскому влиянию во время путешествия в Сирию[527]. Или, возможно, несмотря на информацию из мусульманских источников, в Мекке на самом деле существовали колонии иудеев, или христиан, или тех и других?[528] Или в племени курейш был кризис капитализма — торговцы и финансисты богатели, а нуждающиеся «искали духовное и политическое решение болезням и беспорядкам в городе»[529] и нашли его — каким-то образом — в духе века.
Все эти объяснения противоречат одному знакомому камню преткновения. Учитывая, что самые ранние биографы пророка писали почти через два столетия после его смерти, насколько мы можем принять их утверждение, что Мекка VII в. действительно была важным и богатым городом, «матерью городов»?[530] Представляется вполне правдоподобным, что она могла быть центром паломничества для местных язычников, но она определенно не являлась неким современным Дубай, процветающим многонациональным торговым городом в глубинах пустыни. Какой смысл тому, кто хочет получить доход, обосновываться на голой безлюдной равнине, в сотнях миль от потенциальных потребителей? Даже немногочисленные караваны, ходившие на север от Химьяра на римский рынок, где уже давно снизился спрос на ладан, двигались по дороге, оставлявшей Мекку в стороне[531]. Купец из Александрии мог охотно рассуждать о торговых возможностях, скажем, далекой Индии, даже не упомянув о Мекке, хотя она располагалась у порога его дома[532]. В географических справочниках, написанных современниками Мухаммеда — дипломатами, географами или историками, – упоминания о Мекке практически отсутствуют[533]. Даже в Коране о ней говорится только один раз. «Он сам отклонил от вас руки их, и ваши руки от них в долине Меккской»[534] — хотя это может быть ссылка на долину, а не на город. В древней литературе вообще нет упоминаний о Мекке — ни одного[535]. Только в 741 г., более чем через сто лет после смерти пророка, Мекка наконец попала на страницы иностранного текста, да и тогда автор поместил ее в Месопотамию — «на полпути между Уром и Харраном»[536]. Отсюда следует, что, какой бы ни являлась Мекка в начале VII в., ее определенно нельзя было назвать растущим городом с разными культурами.
Но как же тогда получилось, что в книге, якобы написанной там при жизни Мухаммеда, главная роль принадлежит монотеизму далекого плодородного полумесяца? Все это очень туманно, и тот факт, что не только Мекка имеет нереально малое значение в первые десятилетия существования Арабской империи, лишь сгущает покров тайны. То же самое можно сказать и о Коране. Как о предполагаемом месте рождения пророка, так и о собрании его откровений в трудах периода нет ни одного упоминания. При первых признаках расцвета исмаилитов патриарх Антиохии предположил, что священная книга его новых хозяев — Тора[537]. Такое предположение, разумеется, могло отражать всего лишь сознательную слепоту, но тогда она была свойственна не только епископам. Спустя более чем столетие после смерти Мухаммеда мусульмане — они уже начинали так себя называть — проявляли аналогичное невежество. Даже когда христианские чиновники, следя за особыми верованиями своих арабских господ, начали замечать существование разных «легкомысленных сказок»[538], сочиненных Мухаммедом, мусульманские ученые, желая точно идентифицировать, чему мог учить пророк, все еще могли вообще пропустить Коран. Как, к примеру, Бог желал наказать прелюбодеев? На этот вопрос разные хадисы давали один и тот же ответ, который можно найти в Торе: он желал, чтобы их забивали камнями. А в Коране сказано совсем не это. Там можно прочитать, что Бог, «всегда сострадательный», предлагал дать любодейцам «сто ударов»[539]. Как объяснить такое расхождение? Если Коран действительно появился при жизни Мухаммеда и с тех пор сохранялся его последователями как неизменное слово Господа, почему так много мусульманских правоведов — и среди них очень известные личности — не принимают его во внимание как источник для своих решений? Тайна лишь усложняется полным отсутствием комментариев к Корану до IX в., а также фактом наличия разных версий священного текста. (Мусульманский ученый X в. Ибн Муджахид установил то, что впоследствии стало ортодоксией: было семь одинаково значимых чтений Корана; современная идея о том, что есть только один текст, утвердилась только в 1924 г. с публикацией в Каире издания Корана, впоследствии ставшего всеобщим стандартом.) Поэтому вряд ли стоит удивляться, что многие сегодняшние ученые, столкнувшись с догмой, утверждающей, что Коран сохранился неизменным со времен Мухаммеда, в лучшем случае скептически усмехнутся.
Насколько оправдан такой скептицизм? Это как посмотреть. Ничто не иллюстрирует большую щепетильность поставленных вопросов лучше, чем судьба тайника с Коранами, который был найден в Санаа (Сана) — столице того, что раньше было Иудейским царством Химьяра, а теперь является мусульманской Йеменской Республикой. Тайник был обнаружен рабочими в потолке старейшей городской мечети. Уложенные в семнадцать грубых дерюжных мешков и спасенные от уничтожения только благодаря острому глазу руководителя работ, пергаменты содержали фрагменты почти наверняка самых старых из существующих Коранов. Спустя четыре десятилетия после их обнаружения эти ценные манускрипты, как и прежде, остались окруженными тайной. Только двум исследователям — немцам — было разрешено их изучить. Когда один из них, эксперт в области арабской палеографии по имени Герд-Рюдигер Пуин, публично заявил, что фрагменты доказывают развитие Корана со временем — ничуть не меньшее, чем Библия, и, по сути, он является настоящим «коктейлем из текстов»[540], йеменские власти отреагировали весьма бурно. По сей день фрагменты Корана из Саны остаются неопубликованными, и западных ученых к ним больше не подпускали. Поэтому истинное значение манускриптов остается непонятным.
Впрочем, не совсем так. Поскольку исследования Пуина действительно предполагают, что слова, написания и даже порядок стихов допускают неправильное прочтение и переписывание, также очевидно, что все эти изменения являются только неумышленными ошибками. Ни в одном из фрагментов из Саны нет ни одного намека на сознательную подделку. Да, фразы могут меняться от манускрипта к манускрипту — но только фразы, а не целые отрывки. Коран вроде бы никогда не считался коллекцией хадисов, которую можно дополнить по прихоти какого-нибудь калифа или ученого. На самом деле ничто не показывает благоговейного страха и почтения, с которыми относятся мусульмане к каждой строке, каждому слову и букве Корана, лучше, чем тот факт, что законоведы всегда были готовы проглотить даже очевидные, бросающиеся в глаза несоответствия, такие как случай с адюльтером. Хотя они могут выпутаться из затруднительного положения, заявив, что забивание камнями действительно было предписано в Коране как наказание за преступление, но соответствующий стих «съел голодный козел» — и почему-то никто никогда не пытался дать иное объяснение. Даже самые ранние фрагменты из Саны производят сильное впечатление. Те, кто несет за них ответственность, безусловно, чувствуют некую глубочайшую и вселяющую благоговейный страх святость, изложенную на бумаге, – она намного превосходит человеческие творения. Если, как утверждали и Пуин, и его коллега, ранние фрагменты датированы началом VIII в., это предполагает, что их корни уходят в более ранний период[541]. Несколько десятилетий назад ряд дерзких ученых предложили смелый тезис: Коран может быть продуктом длительной эволюции, который обрел нечто похожее на свою современную форму в конце VIII в. Но ошибочность тезиса доказали быстро и убедительно[542]. Независимо от всех пересмотров и вариаций, которые Пуин проследил во фрагментах из Саны, основа Корана представляется высеченной из гранита.
И снова возникают вопросы. Как получилось, что столь почитаемая книга одновременно долгое время отвергалась мусульманскими правоведами? Какова предыстория Корана? Что было до его первого появления в VIII в. в письменном виде? Действительно ли тот факт, что каждый человек, когда-либо переписывавший Коран, делал это в непоколебимом убеждении, что он излагает на бумаге слова несравненной святости, означает, что мы можем доверять мусульманской традиции, объясняющей появление на свет этой священной книги? Возможно. Но знакомая проблема сохраняется, словно надоедливая головная боль. Никуда не делся сбивающий с толку факт, что самые ранние уцелевшие биографии пророка написали спустя много десятилетий после его смерти, а то, что в них рассказывается о происхождении Корана, никак нельзя принять на веру. Какой может быть разница между традиционными датами появления на свет священной книги и первых комментариев к ней? Коран, как признается в одном из стихов, содержит немало сомнительного[543] материала, в нем есть противоречия, уловки и загадочные намеки. То, что многие блестящие умы начиная с IX в. посвятили себя гигантской задаче прояснения имеющихся неясностей, вовсе не означает, что эти самые умы имели аутентичную информацию относительно того, что изначально означал священный текст.
На самом деле все могло быть наоборот. Задолго до прихода ислама ученые, работавшие над другими священными текстами, неумышленно продемонстрировали тревожную истину: чем больше почтительное благоговение, с которым люди относятся к тексту, тем более полной может быть амнезия в отношении обстоятельств его появления. В Ираншехре Пероза зороастрийцы, адаптировавшие наследие древних книг к политическим требованиям своей церкви, не колеблясь, переместили место рождения Заратустры в Мидию. Талмуд, конечно, являлся важным проектом, который должен был продемонстрировать, что Моисей чувствовал бы себя дома в иешивах Суры и Тивериады. Христианские богословы, желая установить первенство собственной веры, написали множество комментариев к Танаху, доказывая, что Ветхий Завет — на самом деле предвестник Христа. Если приверженцы эволюционирующей религии ислам, столкнувшись с писаниями несомненной святости, но изобилующими фразами, которые они едва могли понять, серьезно занялись толкованием тайн, не как историки, а как люди, желающие понять деяния Господа, они все равно не смогли бы сделать ничего, что до них не делали мобеды, раввины или епископы.
Чтобы установить, когда именно был создан Коран и действительно ли он является аутентичным источником сведений о жизни пророка и его времени, важно очистить его от комментариев, которые плелись вокруг священного текста начиная с IX в., чтобы увидеть его неприукрашенным. Но это нелегкая задача. Те же самые неясности, которые подсказали мусульманским ученым создать целый ряд комментариев и биографий пророка, делают, мягко говоря, затруднительным чтение священной книги мусульман в свете одного только Корана. В отличие от Библии, в которой упоминается много датируемых правителей, начиная от Кира и до Августа, Коран проявляет весьма прискорбное для любого историка отсутствие интереса к геополитике. На его страницах называются в основном ангелы, демоны и пророки. Четыре раза упоминается сам Мухаммед. Есть еще некая таинственная фигура — Зейд, который одновременно является бывшим мужем одной из жен пророка и его приемным сыном. Традиция идентифицирует его как бывшего раба, который погиб в бою, став ранним мучеником ислама. Наконец, есть еще неверующий по имени Абу Лахаб, который появляется в биографии пророка как его дядя, осужденный вместе с женой гореть в «пламенеющем огне»[544]. Никакие другие современники Мухаммеда по имени в тексте не упоминаются. Коран сфокусирован не на личном, а на божественном. Перед грандиозным масштабом сияния, в котором всесилие Господа может быть и очень личным, и космическим, его присутствие может быть ближе к верующему, чем его «шейная жила»[545], и дальше, чем самая далекая звезда во Вселенной, что такое простой смертный? Голоса в Коране принадлежат Богу и Его пророку, больше никого не слышно.
Но это вовсе не говорит о том, что в диалогах Корана нет смысла. На самом деле это дискуссионная книга. Но голосов тех, кого презирают или ругают, не слышно, их верования остаются неизвестными. Их называют Mushrikun — мушрик — те, кто виновен в ширке. Такое обвинение — вера в то, что сверхъестественные существа могут быть партнерами Бога и вполне подходящими объектами для поклонения, – стало в исламе самым непростительным из грехов. И среди мусульманских ученых окрепла уверенность, что мушрик — это идолопоклонники и язычники, благоговевшие перед животными и камнями. Но Коран этого вовсе не утверждает[546]. Если основываться на одном только свидетельстве священного текста, мушрик делили целый ряд верований с иудеями и христианами, не говоря уже о самом пророке. Мир создан одним Богом; Он слушает тех, кто к нему обращается — молитвой или паломничеством; Он правит как властелин ангелов. Понятно, что все сказанное было общим для Мухаммеда и его оппонентов, как и знакомство с персонажами Библии, – это в Коране считалось само собой разумеющимся. Согласно пророку, мушрик ошиблись в том, что уверовали в шокирующую идею: что Бог — отец ангелов, который будет прислушиваться к любым молитвам, обращенным к нему при их посредстве. Хуже того: в мире, где ни один мужчина не сомневался в своем превосходстве над женщиной, мушрик допустили обращение ангелов, слуг Милостивого, в женщин[547].
Было ли это действительно тем, что сделали мушрик, – вопрос, конечно, сложный. «Чему следуют те, кто призывает, опричь Бога, соучастников ему? Они следуют только мнению, делают предположения»[548]. Вряд ли, справедливости ради следует отметить, судя по самой подробной каталогизации того, во что могли верить мушрик. Пророк явно не был энциклопедистом, ему не хватало ненасытной страсти Епифания к каталогизации точных деталей глупых поступков своих оппонентов. Кем бы или чем бы ни являлись мушрик, их невозможно увидеть — разве только сквозь плотную пелену полемики. Определенно в самом факте их существования нет абсолютно ничего, что помогло бы нам узнать, когда они процветали.
К счастью, Коран все же не пустился в свободное плавание при полном отсутствии исторических якорей. Среди его 114 глав — или сур — все же есть редкие ключи, которые указывают нам на вероятные даты их создания. В одном, по крайней мере, мы можем быть уверены: его окончательная форма относится к значительно более позднему периоду, чем сокращение Самуда — большой конфедерации арабских племен, использованной римлянами, о которой упоминает пророк в качестве примера земного величия, подорванного и униженного. Было время, говорит он, когда Бог «поставил вас наместниками и поселил вас в этой земле, долины ее вы заняли каменными зданиями, в горах иссекли себе дома»[549]. Все это длилось до тех пор, пока в качестве платы за отклонение от прямого и строгого они были ниспровержены. Если упоминание Самуда подразумевает знакомство пророка с проблемами римского владычества, тогда оно подтверждается другим стихом, единственным во всем Коране, где называется современная власть: «Римляне побеждены в близкой от этой земле, но они, после того как были побеждены, сами победят после нескольких годов»[550]. Трудно сказать, на что еще указывает эта ссылка, если не на утрату Палестины, захваченной Хосровом II. Пророчество кажется кратким и брошенным на ходу, но его выводы очень важны. Такой ужасной была великая война между Персией и Новым Римом, ее результатом стали такие страшные разрушения, что ее эхо докатилось даже до тронного зала небесного царства. Ведь, в конце концов, ни один другой земной конфликт не стал подсказкой для долгосрочного прогноза от самого Властелина Мира.
Все это подводит историка к очевидному и приятному выводу. В сравнении с болотами и зыбучими песками других источников о жизни пророка книга откровений предлагает нечто более ценное, сравнимое с островком твердой земли в трясине. В отличие от свидетельств, которые дают хадисы, многочисленные жизнеописания Мухаммеда и комментарии к Корану, представляется, что текст самой священной книги мусульман действительно восходит к времени жизни пророка. Это делает его, если не считать несколько других, очень коротких и таинственных, документов нашим единственным базисным источником, повествующим о его деятельности. Иными словами, только в нем следует искать ключи, касающиеся жизнедеятельности пророка. Восстанови их — и появится возможность найти в Коране информацию не только о личных обстоятельствах пророка, но и кое-что еще более ценное — широкий контекст века.
Возьмем, к примеру, стих, который предсказывает, какой из двух великих имперских народов победит в великой войне.
В предположении, что Бог благоволит к делу римлян и что их судьба имеет воистину космическую важность, нет ничего отличного от собственного неувядаемого самомнения римлян. В Коране тоже можно заметить слабое эхо боевой трубы Ираклия, поднимавшего империю на бой. «Тебя спрашивают о Двурогом»[551] — по-арабски «Зю-ль-канейне». Это — титул великого правителя, который дошел до края земли и построил там ворота из железа, облицованные бронзой, тем самым пленив волнующиеся орды Гога и Магога. Для мучимых мыслями об апокалипсисе римлян эта биография указывает только на одного человека, тем более во время правления Ираклия. Александр Великий, покоритель персов, тюремщик Гога и Магога, – в последнее время его имя было на устах у всех христиан. Среди триумфов и унижений великой войны против Ираншехра римские пропагандисты неоднократно тревожили его память. В 630 г., когда Хосров наконец был свален и Ираклий готовился войти в Иерусалим, в Сирии стали рассказывать сказочную историю, явно написанную на злобу дня и изображающую Александра[552]. Великий завоеватель, если верить ей, не только достиг места, где заходит солнце, и окружил стеной Гога и Магога. Кроме этого, он еще предсказал, что в конце времен власть христианской империи распространится на весь мир — до самых краев. Обнадеживающая новость для Ираклия, надо только, чтобы все ее правильно поняли. Александр в этой сказке поклялся идти в Иерусалим и взять с собой серебряный трон, «так чтобы Мессия, когда придет с небес, смог сесть на свой царский трон, и его царство продлится вечно»[553]. Не самая тонкая параллель с Ираклием и его ношением Истинного Креста, но зато громкая. А то, что рассказ о Двурогом в Коране создан непосредственно по ее образу и подобию, показывает меру ее эффективности как прославления входа императора в Иерусалим. Сюжет, образы, даже отличительные черты героя — рога — все идентично[554]. Значит, здесь возможна точная датировка сегмента Корана. Но все же, несмотря на все сказанное, история о Двурогом показывает лишь следы ее происхождения из римской пропаганды 630 г. В ней определенно ничего не осталось о пророчестве Александра о том, что Новый Рим унаследует мир и Христос придет снова. Вместо этого ее представление о последних днях мира — с набегами Гога и Магога и драматической материализацией ада — обрело черты, не относившиеся к определенному времени: ничего откровенно христианского и римского.
В книге, воистину одержимой перспективой уничтожения мира, многочисленные прочие предсказания конца света другие:
Когда небо расторгнется,
Когда звезды рассеятся,
Когда моря польются,
Когда гробы откроются,
Тогда душа увидит,
Что сделала она прежде
И что делала после[555].
В этом видении нет ничего, указывающего на то, что оно вызвано каким-то определенным настроением или кризисом. Скорее наоборот: ясное и грозное послание Корана — что грешные стоят в тени вечного наказания, а те, кто угнетал слабых, ответят перед Господом за свои преступления в «день Воскресения»[556], обладает глобальным резонансом. Тем не менее настойчивость, с которой пророк доводит до сознания людей эти предостережения и предлагает своим последователям готовиться к Судному дню, предполагает, что у него есть основания опасаться его неизбежности. Мухаммед, как показывает его знакомство с пропагандой Ираклия, осознавал, что по Ближнему Востоку идет огненная буря. Тень облака пепла, повисшего над мобедами Ктесифона, монахами Константинополя и раввинами Тивериады, пала и на пророка. Ужасы и беспорядки века достигали его не в виде далеких неправдоподобных слухов, а были достаточно близко — звучали в ушах. Коран, исполненный страха перед яростью Господа и ничтожностью человечества перед всемогуществом, которое может обратить весь мир в пыль, как это было свойственно тому времени, с презрением относится к концентрации на конкретных событиях — будь то чума, уничтожившая треть населения Ближнего Востока, или война, которая не прекращалась десятилетиями.
«Для каждого народа свой срок: когда наступать будет срок для них, тогда ни замедлить его, ни ускорить они не смогут даже на какой-нибудь час»[557]. Глядя под таким углом зрения, бедствия, потрясавшие империи Персии и Нового Рима, не были чем-то исключительным. Взгляд Мухаммеда на агонию собственного поколения различал в подъеме и падении великих держав всего лишь непрекращающееся движение песчинок под действием ветров пустыни. С самого момента творения человечество больше всего волновали не превратности истории, а вопрос одновременно вечный и срочный: как различить добро и зло? Вот почему на страницах Корана изображены не цари и императоры, а пророки. Мухаммед стал только одним из длинной череды посланников Бога, которые должны были призвать людей к раскаянию. Тогда зачем, если истины, которые раскрывают пророки, неизменны, уточнять, когда или где они жили? Бог, и только он один, «вернее всех знает… у Него тайны небес и земли»[558]. Фигуры, даже из недавнего прошлого, были интересны Мухаммеду только оторванными от окружения, лишенными всякой индивидуальности. Так, например, когда семь спящих из Эфеса появляются в откровениях пророка, который хвалит их — юношей, «веровавших в Господа своего»[559], он не упоминает ни Эфес, ни то, что их было семь, ни даже то, что все они — христиане. Как в случае с Двурогим, так и с людьми из пещеры, нити, взятые из богатого гобелена римской фантазии, были вплетены в совершенно другой узор.
Нет, конечно, далеко не со всеми нитями можно поступить подобным образом. Мир — и Мухаммед это, безусловно, отлично знал — является разнообразным и полным ошибок. Верующим надлежало охранять его. Суровое и грозное предостережение — пророк не уставал его повторять. Здесь, в осознании того, что существует только один истинный Бог, но многие разные веры утверждают, что понимают его, заключалась главная причина невралгии века. Ничуть не меньше, чем раввин тревожится из-за минимов, а епископ раздражается из-за еретиков, Мухаммед был потрясен разнообразием народов, населяющих мир, и их верований. Приверженцы некоторых из них, такие как мушрик и огнепоклонники-зороастрийцы, явно пребывали за пределами дозволенного[560]. А как насчет иудеев или, скажем, христиан? «Кто отвергает веру в Бога, ангелов Его, в писания Его, в Его посланников и в последний день, тот заблудился крайним заблуждением»[561]. При такой мерке (и сам Мухаммед, судя по всему, испытывал немалое неудобство, понимая это) немногое отделяло раввина или монаха от mu’min’– мумин — верующего. В какой-то степени все многочисленные утверждения пророка, касающиеся евреев и христиан, мелькающие на страницах Корана, больше всего напоминают затянувшиеся мучительные томления. Тора и Евангелие временами объявляются «руководством людям»[562], посланным с небес, а те, кто почитают их, – «книжниками». Иногда евреи с кровожадной яростью проклинаются за предательство, а христиане — за приписывание сына Богу. Подобное напряжение не являлось новым. Оно отражало ту же смесь восхищения и ненависти, которая характеризовала отношение евреев и христиан друг к другу в первых веках христианской эры. Возможно, напиши христианин книгу о евионитах и марионитах в годы, предшествовавшие Никейскому собору, в ней отразились бы такие же терпимость и враждебность к евреям, как в Коране. Мухаммед, стараясь решить, где провести границу между учениями его и «книжников» и насколько высокими сделать барьеры и сторожевые башни, боролся с проблемой, которая была намного старше, чем он сам.
Пророк, судя по всему, не забывал об этом. С одной стороны, правда то, что Коран отражает очень специфический период в истории, который внутренние свидетельства и традиции идентифицируют как начало VII в. Мухаммед, желая определить для верующих беспокойную пограничную зону, отделявшую их от евреев и христиан, смог сделать это в манере, которую узнал бы любой благочестивый цезарь. Так же как Юстиниан приписал штрафы всем тем, кто не поклоняется Богу должным образом[563], так и в Коране сказано, что евреи и христиане обязаны платить специальную десятину — jizya. Они должны давать выкуп «за свою жизнь, обессиленные, униженные»[564]. Налогообложение в комбинации с верой в превосходство — запугивание в лучших традициях Римского государства. А тот факт, что теперь христиане столкнулись с фискальными наказаниями за то, что не принадлежали к «победившей вере», а не накладывали их сами, лишь усиливал иронию. Пророк в той мере, в какой он желал предложить своим последователям политические рекомендации по охране религиозных расхождений, являлся человеком своего времени.
И все же, по правде говоря, его внимание только частично было сосредоточено на настоящем. В Коране претензии евреев и христиан предполагаются не относящимися к конкретному времени. Как с великими империями, так и с великими религиями: точная кривая их развития для пророка ничего не значила. Волнующие события, которые оформили имперскую церковь, интересовали его ничуть не больше, чем войны цезарей. О великих соборах и ожесточенных спорах между халкедонцами и монофизитами, обо всех императорах, епископах и святых, которые веками сражались со всей возможной страстью и искренностью за то, чтобы прийти к общему мнению относительно природы Христа, – обо всем этом в Коране нет даже намека. На самом деле на его страницах, которые современная церковь признавала подлинными, вообще нет христиан, за исключением монахов пустыни, да и их присутствие столь туманно, что пророк, похоже, и сам не мог решить, похвалить их, как образец смирения, или осудить, как монстров скупости[565]. Итак, когда Мухаммед говорил о христианах, кого он имел в виду? Возможно, ключ к ответу на этот вопрос в неожиданном слове, которое он упомянул, чтобы их описать: Nasara. Это имя значило очень мало для подавляющего большинства христиан VII в. Только богословы — ученые, знакомые с трудами Иеронима и Епифания, могли бы, услышав его, насторожиться. Назареи — любопытные еретики, которые придерживались закона Моисея и верили, что Святой Дух был матерью Христа, – давно исчезли со своих древних земель в центре Палестины. Но в Коране, составленном через два века после Иеронима, назареи упоминаются. Их имя названо здесь не только как сокращение для всех «книжников» — людей Евангелия[566], но их доктрины вызывают величайшее презрение пророка. «Говорил ли ты людям, кроме Бога почитайте еще меня и мою матерь двумя богами?»[567] — так спросил Бог у Иисуса. Возмущенный Иисус заверил Господа в своей невиновности. А что еще ему оставалось делать? Ведь предъявленное ему обвинение являлось обвинением в смертном грехе — ширк.
Нет никаких сомнений в том, что здесь имело место гротескное недоразумение. Ортодоксальные христиане — во что бы ни верили назареи — совершенно точно не имели никакого понятия о Боге Матери. Тем не менее пророк составил неправильное представление о существе вопроса. Обвинив христиан в ширке, он сорвал повязку с очень древней раны. Уже шесть веков вопрос о том, как правильно определить взаимоотношения между Богом и Иисусом, не давал покоя многим. В течение половины этого периода — после Никейского собора — главам католической церкви нравилось воображать, что на этот вопрос существует вполне определенный ответ, одобренный цезарем и санкционированный небесами. В действительности, конечно, как продемонстрировали арианские взгляды остготов и вандалов, сад христианской ортодоксии так и не был полностью очищен от сорняков. Ересь, если она смогла пустить корни за пределами досягаемости имперской церкви, вполне могла расцвести. Как тогда понимать ссылку Корана на таинственного Nasara? Тот факт, что арианство долго процветало среди лесов и болот севера, предполагает, что назареи вполне могли выжить в пустынях юга. Но выводы из этого ставят в тупик. Происхождение назареев относится ко времени, далекому от периода жизни Иеронима, – они появились примерно в то же время, что и христианская церковь. Вопросы, поставленные их доктринами, напрямую затрагивают христианство — такое, каким оно стало после Никейского собора. Иисус — сын Бога. Что это означает? Как лучше и правильнее определить и объяснить Святую Троицу? Были ли евреи и христиане обречены на взаимную ненависть, или их правильнее рассматривать как детей той же книги?
Определенно, если Nasara — это назареи, это может помочь объяснить, почему Коран, несмотря на то что достиг — или почти достиг — своей окончательной формы в VII в., также является пристанищем теней давно ушедших призраков. Односторонние дебаты, которые можно прочитать на его страницах, – где отрицается Троица и утверждается, что Христос был только человеком, – имели основу, пришедшую из глубокой древности. Такие споры велись до Никеи, не говоря уже о Халкедоне, когда не было одной церкви, а только множество сект. Пророк объявил: «Они не убили его, это верно известно, напротив того, Бог вознес его к себе: Бог силен, мудр»[568]. Иными словами, распятие окружающим только показалось. Такую идею не слышали в течение многих веков. Что это в конечном счете, если не давно похороненное Евангелие от Василида?
Разумеется, голос, который мы слышим, совершенно не обязательно принадлежит самому Василиду. Тем не менее эхо голосов христианских еретиков, которым долго затыкали рты — гностиков и назареев, – звучит в Коране достаточно громко, чтобы заставить читателя задуматься: откуда, если не от Бога, оно могло появиться? Вопрос тем более интересен, поскольку исчезнувшие Евангелия — не единственные следы сказочно далекого прошлого, которые видны в стихах священного текста. Словно на склоне скалы, состоящей из разных слоев осадочных пород, в которых иногда можно заметить окаменелости, обнажившиеся в результате камнепадов или выветривания пород, Коран вскользь показывает целые эры, которые были и прошли, но все же продолжались, заключенные в себе. Многие подобные намеки — и это неудивительно — всегда считались комментаторами загадочными. Так же и окаменелости, до того, как пришло правильное понимание земной геологии, вызывали много недоумения среди тех, кто их находил, так и Коран, в котором есть фразы и даже целые отрывки, всегда затруднявшие ученых. Как, например, можно трактовать короткую суру о наказании преступников, известных как «ископавшие ров»?[569] В течение веков делались попытки объяснить таинственную фразу. Возможно, предположил один из древних ученых, она относилась к слугам царя, который бросил Авраама в горящий ров с помощью катапульты, или к жестокостям, творимым Юсуфом по отношению к христианам Наджрана[570]. Но что, если эти слова вообще не относятся к первоначальному тексту Корана, а взяты из совсем другого источника? Таковым мог быть, скажем, один из таинственных древних еврейских текстов, которые иногда обнаруживались в пустыне за стенами Иерусалима в поздней Античности. Находка сравнительно недавнего времени — целого тайника манускриптов, известных под названием «свитки Мертвого моря», – натолкнула некоторых ученых на мысль о связи между их учениями и Кораном[571]. Как мог обозначаться ад в «свитках Мертвого моря», если не «ров»? И какова еще могла быть судьба проклятых в Судный день, если не быть брошенными в ров? Возможно, именно таков источник таинственной, вызвавшей много споров фразы Корана — видение конца света, сохранившееся из далекого иудейского прошлого.
Примечательно, что в своих откровениях пророк снова и снова возвращается к идее, которую мало кто из его современников в других синагогах или монастырях стали бы оспаривать: воля Бога может передаваться написанным словом.
У него ключи от тайн,
Он только один знает их,
Он знает все, что есть на суше и на море,
Ни один лист древесный не падет без его ведома.
Нет зерна во мраке земли,
Нет былинки, ни свежей, ни сухой,
Которые не были обозначены в ясном писании[572].
Это значит (скорее в манере Талмуда) представить все творение как текст. В других местах пророк более конкретен, восхваляя истину, обнаруженную в «древних свитках». Далее он поспешно уточняет, что речь идет о «свитках Авраама и Моисея»[573]. И все же богатство намеков, эхо и воспоминаний в Коране, обогащающих, но не затмевающих его суть, взятых из потрясающе разнородных источников и ставших его неотъемлемой собственностью, предполагает, что, вероятно, не только Авраам и Моисей оказали влияние на пророка. От пропаганды римских императоров до сказок о христианских святых, от давно исчезнувших Евангелий гностиков до древних иудейских трактатов — следы всех этих писаний были убедительно идентифицированы в Коране. Мухаммед сам себя называл печатью пророков, а его откровения содержат в себе подсказки о том, как другие народы, жившие в далеком прошлом, имели опыт общения с небесами. Даже божества, считавшиеся древними, когда родился Александр, не полностью отсутствуют на страницах Корана. Ведь у кого в конечном счете Александр Великий позаимствовал рога, которые носил на шлеме, если не у бога Амона? Некоторые энтузиасты заходят еще дальше и утверждают, что само представление о рае, содержащееся в Коране, с вечно юными виночерпиями, красивыми, словно «сберегаемые жемчужины»[574], и прекрасными «очистыми»[575] девами, сверкает изначальным блеском запрещенных богов Греции и Рима. Иначе показалось бы большим совпадением то, что Зевс, языческий повелитель Олимпа, имел виночерпием прекрасного, словно жемчуг, Ганимеда, а его супруга Гера прославилась своими соблазнительными большими глазами. Мусульманские ученые, безусловно, были бы сбиты с толку и обеспокоены настойчивостью пророка, утверждавшего, что у небесных дев широко раскрытые большие глаза, – ведь такое описание больше подходит для коров! Их тревога вряд ли бы уменьшилась, узнай они, что Геру в греческой языческой поэзии восхваляли как «волоокую»[576]. Олимпийцев, конечно, давно свергли со своих тронов, но на страницах Корана золотые залы их дворцов до сих пор сияют отраженным светом.
Если все так и если откровения пророка действительно черпают по крайней мере часть своей силы из представлений далекого прошлого, которые в других местах, в христианской Римской империи например, уже давно были «загнаны под землю», тогда тайна их истоков становится только глубже. Даже более неестественной для Мекки, чем изображение ее крупным деловым и торговым центром, представляется гипотеза, что она кишела гностиками, римскими пропагандистами, а также любителями Гомера и Вергилия. И все же, если Коран с его богатой и навязчивой изощренностью появился не в Мекке, тогда откуда он взялся?
Ответ на этот вопрос может содержаться только в самом Коране.
Где?
Вероятнее всего, сам Мухаммед этого не осознавал, но его притязание на роль печати откровений более ранних пророков на самом деле не было оригинальным[577]. Мудрость и деяния всегда время от времени приносились человечеству посланниками Бога[578]. Это сказал за три с половиной столетия до появления Корана человек, который с большим самосознанием стремился записать основные принципы в священных книгах.
Мани больше, чем кому-либо другому до него, нравилось сочетать противоборствующие веры. Он родился недалеко от Ктесифона в 216 г. незадолго до того, как город был захвачен Ардаширом. Он вырос в секте, члены которой, как и назареи, практиковали обрезание, считали Святой Дух женщиной и возносили молитвы, обратившись лицом в направлении Иерусалима. Такое воспитание, безусловно, пробудило у Мани интерес к разным культурам, и к 240 г., когда он появился перед только что коронованным Шапуром I, молодой человек уже успешно объединил иудейское, христианское и зороастрийское учения в новое, весьма эффектное, которое, в дополнение к этому, претендовало еще и на наследие Будды. Хотя сам Шапур, явно заинтригованный учениями Мани, не был обращен в новую веру, ученики самопровозглашенного пророка разошлись во все концы света и образовали из учений своего учителя действительно глобальное вероучение. Повсюду, от Карфагена до Китая, существовали секты манихейцев — «в каждой стране, на каждом языке»[579]. Вероятно, их можно было найти даже в Аравии, потому что сабиняне, таинственный народ, который присутствует в Коране, наряду с евреями и христианами, как один из «книжников», были — и это представляется вполне правдоподобным — манихейцами[580].
Хотя, даже если такая идентификация верна, это была маленькая и не самая популярная секта. Манихейство (манихеизм), несмотря на неустанные попытки Мани, так и не смогло привлечь шахиншаха, не говоря уже о цезаре. В результате к моменту появления на свет Мухаммеда две великие империи заставили манихейцев отступить. А сам пророк в Ираншехре принял мученическую смерть по личному указанию наследника Шапура. Римские власти, еще до обращения Константина, относились к учению Мани с большой подозрительностью, считая его коварной попыткой персов испортить «невинных и скромных»[581] горожан. Христианская империя, естественно, унаследовала и облагородила эту враждебность, так что манихейство ко времени смерти Юстиниана уже было практически полностью искоренено на всех территориях, управляемых из Константинополя. Следует отметить, что самыми ярыми противниками доктрин Мани являлись не монархи, а главы противоборствующих вер — епископы, мобеды и раввины. Для них претензии новоявленного пророка оказались вдвойне чудовищными. Дело было не только в том, что Мани представил их собственные писания «замененными» откровениями — хотя и это считалось довольно-таки оскорбительно. Еще более отвратительным стало его положение «сводника» противоборствующих вер, которые он соединял, скрещивал и в конечном счете получил некий деформированный гибрид, который объявил своим собственным учением. В конечном счете и у римских, и у персидских властей сформировалось твердое убеждение: слияние и соединение разных вер — как это было некогда принято на всей территории плодородного полумесяца — есть величайшее оскорбление небесам. На ничейную землю, которая находится между разными верами, ни в коем случае нельзя посягать. Верующим необходимы, как разъяснил синод несторианских епископов в 554 г., «высокие стены, неприступные крепости, защищающие своих стражников от опасности»[582]. Пусть христиане, евреи и зороастрийцы разделены, в одном они были абсолютно едины: второй Мани не должен появиться на свет.
Война укрепила это убеждение. В разоренных провинциях Ираншехра и Нового Рима противоборствующие общины монотеистов отчаянно нуждались в божественном покровительстве. И христиане, сокрушавшиеся о разграблении Иерусалима, и зороастрийцы, оплакивавшие разрушение храма огнепоклонников, и евреи, встревоженные слухами о насильственном обращении, многократно активизировали возведение баррикад и рытье рвов. В мире, где границы веры приходится охранять, как никогда раньше, религии для благоденствия необходима сфера влияния, организация и масштаб — примерно то же самое, что и для военной силы. Любая секта, не располагавшая упомянутыми выше ресурсами, была обречена на постепенное умирание.
К началу VII в. монотеизм одержал победу практически на всех территориях двух соперничавших империй. Древние языческие традиции сохранились лишь в нескольких местах, где они оказались особенно прочными. В Хорасане, к примеру, зороастрийцы, несмотря на титанические усилия, так и не смогли справиться с Митрой — ужасным и никогда не спящим мстителем за совершенную несправедливость. Он так и остался сидеть на своем горном, освещаемым рассветом троне. В Харране, который долго полагался на свое выгодное положение на полпути между Римом и Ираншехром, чтобы сохранять древний культ Сина, большинство жителей тоже отказывались поклоняться Христу. Тем не менее будущее бога Луны выглядело безрадостным. При Маврикии в город был назначен особенно назойливый епископ, которому поручили ликвидировать идолопоклонничество раз и навсегда. Язычников выявляли среди всех слоев населения и вешали на центральной улице. Поэтому оккупация силами Хосрова II для поклонников бога Луны оказалась в высшей степени своевременной. Персы были слишком заняты завоеванием мира, чтобы обращать внимание на такие мелочи, как культ Сина. Однако к 629 г., после заключения мира и эвакуации персов из Харрана, восстановление римского управления стало неминуемым. Это было зловещее предзнаменование для городских идолов и их поклонников.
Язычники и манихейцы, иудейские христиане и христианские иудеи — гонения стали их общей судьбой. От имперских властей негде было спрятаться на территории плодородного полумесяца: разве только там, где прятались всегда — в приграничных областях. Веками огромные пространства к югу от двух великих империй служили убежищем — или местом ссылки, это как посмотреть, – для верований, которые в других местах уже потускнели и исчезли, словно чернила на древнем осыпающемся свитке. Поэтому перейти границу и направиться в пустыню — значило совершить путешествие в прошлое. Только в Аравии, за пределами досягаемости монархов, епископов и мобедов, еще выжили самые разные культы. То, что среди арабов находились евреи и христиане, известно точно, но нельзя утверждать, что кто-то из них был уверен в своем господстве. Даже в Химьяре, где власть перешла сначала к еврейскому царю, а потом к христианскому захватчику, ни один режим не сумел уничтожить древнюю репутацию Аравии как благоприятной почвы для ереси. Изображая наследника Давида, Юсуф своими деяниями ужаснул раввинов, а в Наджране название, данное святыне, построенной в честь тех, кто принял мученическую смерть за Христа — Кааба, – являлось безошибочным свидетельством пристрастия арабов-язычников к почитанию кубов. На самом деле Химьяр не был достаточно «огнеупорным» и как христианское государство. В последние годы правления Хосрова I оплаченный персами переворот прервал эфиопскую оккупацию, и еще через пару десятилетий Ктесифон установил прямой контроль над царством. Торговец из Ираншехра, «украшенный серьгами и имеющий персидский выговор»[583], стал узнаваемой для арабов фигурой; причем он принес с собой поклонение Ормузду. Так на грядке с самой разнообразной рассадой появилась еще одна религия.
Тем временем далеко на севере от Химьяра, на границе плодородного полумесяца, и особенно вдоль границ Палестины, активно шло «перекрестное опыление». Ни в одном другом месте Ближнего Востока не было такого удивительного многообразия верований, сохранившихся нетронутыми. Там жили евреи, чья привлекательность для арабов пустыни была отмечена еще Созоменом; монахи, стойкие защитники халкедонской ортодоксии; монофизиты — воины Banu Ghassan. Самаритяне тоже, несмотря на катастрофические последствия их бунта против Юстиниана, продолжали наскакивать на скалу римской власти, а после неминуемого поражения и репрессий уходили назад в глубь пустыни. Покидая Святую землю, они лишь следовали по пути, протоптанному другими: евионитами, назареями, представителями других видов христианской ереси. Причем далеко не каждая частичка мозаики верований, сложившейся в Северной Аравии, была сделана из материалов, перенесенных через римскую границу. Языческие традиции, подсказавшие Мундиру необходимость омыть каменный алтарь ал-Уззы кровью четырех сотен девственниц, а набатеям — поклоняться черному Ка’ба Душары, никогда, в отличие от аналогичных традиций плодородного полумесяца, не подвергались активным репрессиям. Христиане Наджрана в имени, данном своей великой святыне, сохранили свидетельство склонности своих предков к поклонению камням. Это предполагает, что и в других частях Аравии, где верования и традиции пришельцев извне столкнулись с верованиями арабов, возник простор не только для конфликта, но и для скрещивания вер, являвшегося самым страшным ночным кошмаром имперских властей.
К началу великой войны этот кошмар стал реальностью. Мутировавшие традиции и обряды распространились в Аравии чрезвычайно широко. В появившихся гибридных культах мир видел тревожные свидетельства того, что может произойти в результате свободного рынка верований. Как, например, раввины или монахи могли понять общину, которая признавала одного Бога — творца мира, не отрицала его всемогущества, хорошо знала Моисея и Иисуса и при этом возносила молитвы ал-Уззе? Здесь, изливал свой гнев ожесточенный критик, самый грязный и самый отвратительный пример ширка. Но человек, выдвинувший это обвинение, не был ни евреем, ни христианином. Для Мухаммеда мушрик были не отверженными изгоями. Они являлись мужчинами и женщинами, выкованными в том же горниле, что укрепило его дух. Пророк, хотя и презирал поклонников ал-Уззы и других божеств, явившихся из тени идолопоклонства арабов — ал-Лат и Манат, никогда всерьез не обвинял мушрик в поклонении этой троице «женщин»[584]. Слово «богиня» ни разу не появляется в Коране. Пророк не упоминает и о существовании языческих святилищ. Идолы тоже, вопреки торжественным их уничтожениям, которые пророк якобы устраивал в Мекке, отсутствуют в его откровениях, равно как и в отчетах об археологических раскопках[585]. Но если многобожец не считал ал-Уззу божеством, то кем тогда? Лишь только пророк упомянул это имя, он сразу дал ответ: «Неверующие в будущую жизнь именуют ангелов женскими именами»[586]. Удивительное понижение в должности. Ал-Узза теперь считалась не богиней, а просто дочерью Бога, одной из тех многочисленных посланников Всевышнего, взмахи крыл которых нередко слышались над миром.
Мухаммед был не первым, утверждая, что те, кто, как мушрик, заявляют о своем монотеизме, но возносят молитвы ангелам, вряд ли могут считаться монотеистами. Христиане со времен Павла делали именно это[587]. Обращаться к ангелам по имени и устраивать им поклонение строго запрещено — таково было строгое указание церковного собора, собранного вскоре после смерти Юлиана, то есть во время, когда епископы имели особые причины предостерегать верующих от практик, которые отдают язычеством. Любой, кто будет застигнут занимающимся этой скрытой формой идолопоклонства, да будет проклят[588], – сам Мухаммед не мог бы сказать лучше. Как легко было человеческим существам, даже тем, кто искренне считали себя слугами единственного истинного Бога, остаться в рабстве ширка. Снова и снова пророка тревожил и гневил страх перед скрытым язычеством — мнимым монотеизмом. Преступления многобожцев не только отвратительны, но и коварны. Как епископы во времена Юстиниана, объезжая внутренние территории своих диоцезов[589], ужасались неизменным пристрастиям христиан к ритуалам, которые практиковали их некрещеные предки, так и пророк был не менее встревожен тем, что один выдающийся богослов назвал «незначительными нарушениями, касающимися использования сельскохозяйственных животных»[590]. Пророк утверждал, что не только поклонением ангелам мушрик оскорбляют Всевышнего. Они также делают это, разрезая уши своего скота, освобождая некоторых животных от необходимости тащить плуг или нести груз и отказываясь произносить имя Господа на скотобойне[591]. За такие гнусные преступления, строго предупреждает пророк, виновный обязательно попадет в ад[592].
Ничто из этого, следует отметить, не отражено явным образом в его жизнеописаниях. Если желание урегулировать вопросы поведения сельских тружеников плохо соответствовало значительно более драматичным и доставлявшим удовольствие толпе рассказам о деятельности пророка в Мекке, то потому, что это было очевидным. Трудно сказать, что больше озадачивает: полное отсутствие в Коране свидетельств уничтожения идолов Мухаммедом или изображение многобожцев владельцами огромных стад коров, быков и овец? Известно, что Мекка — место сухое и бесплодное, непригодное (и с этим согласятся многие специалисты) для разведения скота. Впрочем, вулканическая пыль, из которой, по большей части, состоит ее почва, непригодна и чтобы выращивать на ней «хлеб, виноград, овощи, маслины, пальмы, сады, обильные деревьями, плоды и злаки» (Коран, 80: 27–31; традиционные рассказы о подъеме Мекки к величию подразумевают, что город, являвшийся центром международной торговли, должен также иметь сельскохозяйственное производство; очевидная невозможность этого навела некоторых историков на мысль, что зерно импортировалось из Сирии и Египта; представляется, что это явный случай горы, идущей к Мухаммеду, если, конечно, гора была). Но Бог, по утверждению пророка, дал все это мушрик. Понятно, что для Всевышнего нет ничего невозможного, но, если бы Мекка действительно украсилась «в садах виноградными лозами, маслинами и гранатами»[593], это было бы чудом. Все это если и встречалось в Аравии VI в., то исключительно в оазисах или в Набатее и пустыне Негев, где безводное и безлюдное пространство во время жизни пророка было превращено в цветущий сад. Сельское хозяйство процветало, как никогда ранее, среди песков (хотя виноград и гранаты люди выращивали в оазисах, таких как Ятриб, маслины — нет, в поздней Античности они культивировались только в Средиземноморском регионе). Такое озеленение пустыни достигалось только ценой огромных усилий и изобретательности. Естественно, этим могла гордиться любая община. Возможно, показательным является то, что среди многих упреков, адресованных пророком многобожцам, присутствуют обвинения в неблагодарности и тщеславии: с какой стати поверили в то, что это они, а не Всевышний вернули к жизни мертвую землю? «Размышляли ли вы о сельскохозяйственном производстве вашем? Вы ли выращиваете посеянное или Мы возрастители посеянного?»[594]
И здесь мы видим еще одну загадку — в дополнение к множеству других. Рассказ из Корана о римском поражении в соседней земле или его отголосок в сирийском повествовании об Александре Великом, восхищение Самудом и множество деталей, открытых пророком относительно того, как его оппоненты зарабатывают себе на жизнь, предполагают совершенно неожиданный вывод: место для откровений Мухаммеда расположено намного севернее Мекки. Идея могла бы показаться притянутой за уши, если бы не замечательный факт. И в политике, и в топографии взгляд Мухаммеда был устремлен вдаль. Поэтому во всем Коране названо только восемь мест. Из них лишь два поддаются идентификации, в соответствии с записями того времени — гора Синай и Ятриб, оазисное поселение, впоследствии получившее название «Медина». Это правда, что третье место — Бадр, где, согласно Корану, состоялось сражение, веком раньше упомянул поэт, который писал об очень хорошем верблюде, но, к сожалению, не указал точных координат — лишь написал, что это находится где-то в середине огромной пустыни[595]. Еще пять мест, в том числе сама Мекка, судя по деталям, изложенным в священной книге, могут быть где угодно. (Хунайн, который подобно Бадру, в жизнеописаниях пророка указывается как место решающей победы мусульман; Сафа и Марва идентифицируются мусульманской традицией как небольшие холмы в непосредственной близости от Каабы, а Арафат — гора, расположенная в 12 милях от Мекки.) Самое таинственное место из всех, упомянутых в Коране, – Дом — в Бакке. Мусульманские ученые, озадаченные этой ссылкой, предположили, что Бакка — другое название Мекки. Предположение вполне логичное, поскольку Бакка в Коране — место первичной и несравненной святости. (Многие ученые отличают Бакку от Мекки, идентифицируя первую непосредственно с Каабой, а вторую — с окружающей территорией; правда, некоторые ученые доказывают, что все наоборот.) Паломничество к Дому, утверждает пророк, есть долг каждого перед Богом[596]. Неудивительно, что попытка установить точно местоположение этого сооружения вдохновила комментаторов на самые невероятные догадки. То, что Бакка — это Мекка, а Мекка находилась в Хиджазе — это считалось само собой разумеющимся Ибн Исхаком и его наследниками. Правда, остается один неприятный факт: ни то ни другое ни единым словом не подтверждается в Коране. Более того, тексты, в которых впервые появились эти названия, отделяет от Мухаммеда несколько поколений. И потому представляется, что они отражают аутентичные традиции с той же вероятностью, что нюх палестинских землевладельцев на ранее забытые библейские достопримечательности во время первой волны христианского паломничества на Святую землю.
В общем, пелена остается непроницаемой. Где именно, по мнению Мухаммеда, находилась Бакка, сейчас угадать невозможно. Свидетельства, которые, вероятно, когда-то существовали, теперь безнадежно утрачены. Ключи остались, но все они в высшей степени неопределенны и фрагментарны. Древние греки рассказывали историю о разбойнике по имени Прокруст, который привязывал своих жертв к кровати и тех, кому она была длинна, растягивал, а тем, кому она оказывалась коротка, отрубал ноги. Историкам раннего ислама нередко приходится пользоваться такой же методикой. Рассуждения о том, где изначально могла находиться Бакка, по необходимости должны быть прокрустовыми. Но поскольку это пояснение применяется и к теориям, идентифицирующим ее с современной Меккой, и к тем, которые это отрицают, представляется, что нет необходимости за них извиняться. Некоторые тайны обречены оставаться навеки нераскрытыми.
Учитывая все сказанное выше, рискну выдвинуть предположение: определенно является важным то, что арабы в пустынях за пределами Палестины имели склонность присваивать библейские декорации. Не меньше, чем евреи и христиане, они стремились к святилищу в Мамре — maqom, – где Авраам стоял перед Богом. К тому же у них было то, на что не рассчитывал ни один народ за пределами христианской империи: убедительная претензия на прямое родство с Авраамом. Право арабов называться исмаилитами, благодаря их происхождению от Агари, наложницы Авраама и матери Исмаила, признавалось на всей территории плодородного полумесяца, и, если забредший издалека путник позволял себе намек на насмешку, сами арабы проявляли великолепный снобизм. Их нисколько не смущало происхождение от рабыни-наложницы. Даже наоборот — им это нравилось. В 660-х гг., спустя два века после того, как Феодорит впервые сообщил, что исмаилиты гордятся своей родословной, несторианский хронист на персидской границе с Месопотамией сослался на существование таинственного святилища с куполом, предположительно основанного Авраамом и священного для арабов. «На самом деле, – добавил он, – для арабов не внове посещать его, поскольку с самого начала, с первых дней, они выказывали почитание отцу главы их нации»[597]. Поразительная деталь — ведь почти то же самое сказано в Коране. Там в отрывке о Доме в Бакке пророк идентифицирует человека, основавшего его, как Авраама. Тогда возможно, что святилище, о котором говорится в Коране как о первичном священном месте[598], – то самое, которое известно в Персии как «купол Авраама»?
Мусульманские ученые, делая вполне понятные попытки отождествить Бакку с Меккой, заходили иногда фантастически далеко, чтобы объяснить, каким образом патриарх, которому, согласно древней почтенной традиции, Бог обещал Ханаан, а вовсе не Аравию, мог оказаться в Мекке. Одни утверждали, что он оставил Агарь и Исмаила во время продолжительного путешествия; другие довольно-таки неожиданно сообщали, что его вел Shekhinah — шхина — этим именем раввины называют божественное присутствие на земле. Подобные теории, существующие вопреки Библии и тысячелетней истории развития предания об Аврааме и его потомках, вероятнее всего, принадлежат самим мусульманским ученым. (Бытие — книга, в которой появляется Авраам, – в основном датируется VII или VI в. до н. э.) Определенно, даже если современники Мухаммеда верили, что Авраам был в Мекке, записей об этом не сохранилось. То, что Авраам обосновался в Ханаане, а Агарь и Исмаил укрылись где-то в окрестной пустыне, оставалось во время жизни пророка тем же, чем было всегда: само собой разумеющимся фактом.
Нельзя сказать, что в Коране есть что-то, этому противоречащее. Как раз наоборот. Бакка, описанная пророком, имеет ту же мистическую ауру, которая давно уже окружала другую святыню — Мамре. Пророк утверждает, что Бакка — это место, где Авраам стоял, чтобы молиться[599]. О чем это может напоминать, если не о maqom? Между еврейским словом «место» и его арабским эквивалентом есть явная связь. В Коране написано: «Держите для себя место Авраамово мольбищем»[600] — Maqam Ibrahim. Когда Мекка раз и навсегда стала самым почитаемым святилищем ислама, мусульманские ученые определили Maqam Ibrahim как камень, который находился к северу от Каабы, – эта трактовка никак не объясняет его намного более вероятные корни, находившиеся на много миль севернее[601].
То, что слова пророка о том, как был построен Дом в Бакке, неоднократно перекликаются с традициями, связанными с Мамре, разумеется, не означает, что эти две святыни — одно и то же. Но это предполагает очень определенный контекст для его откровений. Коран — это труд, в котором изложены характерные обычаи поклонения. На его страницах пророк снова и снова утверждает, что они не являются его собственным изобретением, а произошли от глубочайших источников монотеизма. Земля, по которой он ступает — он и мушрик, – покрыта следами Авраама и Исмаила, сына патриарха, и Лота, его племянника. Тогда почему, спрашивает пророк, его оппоненты не читают уроки, написанные для них в этом пейзаже? Мухаммед напоминает мушрик, что «Лот тоже был из посланников».
Мы спасли его и все его семейство,
Кроме старой жены его, которая замедлила среди оставшихся
позади,
А прочих мы истребили.
Вы проходите и утром и ночью по тем местам, где они были:
Как же вы не рассудительны?[602]
Аллюзия на окаменелые останки жителей Содома и ее следствия вряд ли могут быть яснее. Где бы ни находилась аудитория пророка, она явно была недалеко от того, что арабы называли Bahr Lot — море Лота, а мы — Мертвым морем.
Если верить Корану и если оппоненты Мухаммеда действительно жили в небольшом удалении от руин Содома и Гоморры, тогда важность святилища в Бакке объясняется только небесным аспектом. Еще во время правления Юстиниана, когда римский посол сообщил о великой святыне в пустыне, где даже дикие звери живут в мире с человеком, он включил в свой доклад еще одну интригующую деталь: она считалась священной для большинства сарацин[603]. Могла ли эта святыня в пустыне быть Баккой? Описание, данное послом, является настолько смутным, что ничего нельзя сказать с уверенностью. Тем не менее занимательная деталь среди откровений пророка явно перекликается с римским отчетом. В Коране сказано, что Авраам и Исмаил возносили молитву Господу, когда строили Дом в Бакке: «Сделай нас покорными Тебе и наше потомство — народом, покорным Тебе»[604]. Но это значит представить потомков — исмаилитов — как нечто большее, чем просто сумма отдельных частей. Они могли быть разбросаны по разным племенам, но все же должны были оставаться, как это следует из Корана, одним народом — общиной. Связанные единством цели и объединенные общими предками, в чем они могли участвовать, если не в санкционированном Богом союзе — ширкате?
Вот только Бог в пустынях за пределами Палестины был не единственным покровителем такого союза. За Самудом — и каждой конфедерацией арабских племен после него — маячат римские интересы и римское влияние. Как и следовало ожидать — в век, когда война «доверенных лиц» двух супердержав бросила на Аравию самую длинную тень, достигшую даже далекого Химьяра, – провинциальные власти в Палестине выказали настрой твердо стоять на страже и ни на секунду не расслабляться. Именно этот настрой в десятилетия, предшествовавшие великой войне с Персией, побудил римских стратегов, желавших компенсировать относительную нехватку живой силы на границе, нанимать на службу арабов. Это, в свою очередь, стимулировало массовую эмиграцию со всей Аравии. Целые племена двинулись в северном направлении от Хиджаза к Палестине. Стремление римских властей контролировать и регулировать это движение было очевидным. Они всячески старались каталогизировать пришельцев, и в списках федератов стали появляться весьма экзотические названия. Таким образом римские провинциальные власти спонсировали объединение этнических групп. Еще никогда племенная структура Аравии так сильно не занимала внимания римских стратегов.
Во всех перечнях и списках того времени есть одна интригующая особенность: как о Мекке, городе, где предположительно вырос пророк, так и относительно курейшитов, племени, к которому он якобы принадлежал, – мертвая тишина. Прошло больше ста лет после смерти пророка, прежде чем название племени появилось, да и то мельком, в поддающемся датировке тексте, да и тогда ссылка оказалась не вполне ясной[605]. Это вдвойне непонятно. Ведь племя курейш, согласно мусульманской традиции, было господствующей силой в Хиджазе, известной на всей территории Аравии, а предок Мухаммеда, авантюрист по имени Кусай, предположительно захватил власть в Мекке после того, как Qaysar — цезарь — оказал ему помощь[606]. Почему же тогда создается впечатление, что римляне никогда не слышали о курейшитах?
Такая группа людей определенно существовала: они описаны в четырех стихах Корана как отправлявшиеся в путешествия зимой и летом и получавшие снабжение и безопасность от Бога. Хотя даже выдающиеся мусульманские ученые затрудняются назвать точное значение слова «курейш». Возможно, размышляют они, оно произошло от имени проводника, хотя не исключено, что от названия породы верблюда или, скажем, вида акул. Истина заключается в том, что никто — через два столетия после смерти пророка — этого не знал. Происхождение слова «курейш» было давно забыто.
В этом, собственно говоря, нет ничего необычного. В IV в., когда римляне стали называть арабов сарацинами, мало кто из них осознавал, что название могло произойти от слова на малопонятном арабском языке — ширкат. Так что, вероятно, не является совпадением то, что «курейш» — эхо идентичной концепции партнерства (союза), но на сирийском языке. Qarisha — на языке, который стал на территории плодородного полумесяца lingua franca — означает «собранный вместе», «союзный»[607]. Не исключено, что слово «курейш» первоначально относилось к племенам, объединенным в союз, как федераты Нового Рима. Цари из Гассанидов и, несомненно, другие арабские военачальники не могли не говорить хотя бы на ломаном сирийском языке[608]. Слово Qarisha после соответствующей арабизации вполне могло использоваться за пределами границ империи как удобное обозначение для всех племен, которые «разжирели» на римских харчах.
Все это, конечно, догадки. Но, если они справедливы, это значит, что курейшиты в Коране относятся не к определенному народу или конкретному месту, а скорее к целой конфедерации народов и земли, на которых они жили, могли быть где угодно — от пустыни Негев до Северного Хиджаза. Что касается безопасности и снабжения, Бог, судя по всему, давал их этим племенам при посредстве цезаря. Если так, это объясняет, почему о римском поражении в соседней земле сказано даже в самом Коране. В конце концов, арабы за границей были не так уж далеко от землетрясения, поразившего земли плодородного полумесяца; скорее, это прямо и непосредственно их затронуло. Уничтожив римское влияние в Сирии и Палестине, атака персов навсегда нарушила то, что арабские федераты раньше считали само собой разумеющимся: поток золота от имперских спонсоров. Это вовсе не обязательно стало для них катастрофой, поскольку персидским оккупантам были нужны те же кожа, фураж и другие вещи, которыми арабские торговцы раньше снабжали римлян. Даже более того, по свидетельству Корана, мушрик поставляли товары «на заказ». Торговля, как и сельское хозяйство, чрезвычайно занимала пророка, ведь даже Бога он изобразил купцом: тем, кто принимает души смертных в качестве залога за долги и строго записывает все их деяния в «ясной книге»[609]. Несомненным является знакомство пророка с длительными деловыми поездками, причем и по суше, и по морю. Не исключено, что необходимость путешествовать на судне летом и с вьючными животными по суше зимой — объяснение двух ежегодных миграций курейшитов[610]. Что же касается самого пророка, то более чем за столетие до появления биографии Ибн Хишама, в 690-х гг., христианский хронист в Эдессе написал, что «Мухаммед путешествовал с целью торговли в земли Палестины, Аравии и Сирии»[611]. Любопытный факт, и если верный, то предполагает существование торговых сделок во время персидской оккупации. В Коране сказано: «Не будет на вас греха в том, что будете искать щедрых даров Господа вашего»[612]. В конце концов, война часто дает возможность тем, кто на периферии, получить доход.
Но есть и многое другое: размышления об изменчивости всего, о пороках века, ничтожности деяний человеческих, особенно в сравнении с всесилием Бога. Пророк спрашивает неверующих: «Не проходили ли они по этой земле, не видели ли, каков был конец предшественников их?»[613] Все человеческое может быть разрушено: подходящий урок для того времени. Возможно, в откровениях пророка присутствуют древние города, давно отданные во власть песка, но в них есть и намеки на недавние памятники человеческому тщеславию. Следы упадка имперской границы видны в самом языке Корана. Слова для обозначения дорог, фортов и даже крашеных щитов легионеров — транслитерации с греческого и латыни — их призрачное присутствие ясно ощущается в откровениях пророка[614]. Когда, к примеру, в начальной суре Корана Господу возносится молитва: «Веди нас путем прямым»[615], она представляет собой дерзкий акт присвоения. Большие военные дороги (страта), которые веками охватывали восточную границу и служили одновременно эмблемой и инструментом римского военного могущества, потускнели перед сиянием небесной sirat — дороги вечно прямой.
Идея об истине, настолько ослепляющей, что земные империи перед ней — всего лишь бледные тени, конечно, не является новой. Даже освещенное свечами золото собора Айя-София и огонь трех священных храмов Ираншехра казались всего лишь слабым отражением сияния Бога. Это вдали от центров мировых сил, в голой пустыне за пределами Палестины было правдой, которая долгое время считалась неоспоримой. И не только в душах беженцев и кающихся грешников. Подобные слова записаны в манускриптах, многие из которых имели возраст, исчислявшийся веками. В общем, божественное имело разные формы и оставило немало знаков на земле. Это были забытые Евангелия, древние иудейские писания, обнаруженные в пещерах, или копии языческих эпосов, сложенные в библиотеках в ожидании будущих читателей. Книги, как и люди, могут говорить о желании понять небеса. «Скажут те, которые не веруют: он — только басня о прежних людях»[616]. То, что пророк был восприимчив именно к этому обвинению, ясно из его неоднократных попыток (на протяжении всего Корана) опровергнуть его[617]. Однако он никогда не доходил до другой крайности и не говорил о новизне своего послания: «Истинно, он откровение Господа миров: верный дух свыше низвел его на сердце твое, чтобы ты был праведником, на чистом арабском языке, о нем есть и в книгах прежних писаний»[618]. Евреи могут назвать Талмуд записью вечности, христиане видят непреложный порядок небес в церкви, ну а пророк — человек своего времени — настаивал на вечности своего послания. Он провозгласил «прямой путь» к Богу смело и уверенно. В сравнении с таким «шоссе» чем были ухабистые и заросшие сорняками strata, давно не ремонтировавшиеся из-за сокращений бюджета Юстиниана? «Прямой путь» был вечным, а земные дороги медленно, но верно поглощались песками пустыни.
Разрушаться могли не только дороги, но и конфедерации. В сравнении с общиной верующих, преданных только Богу, что такое сборище наемников на службе у иностранной державы?
Самуд уже давно развалился, исчезли и те, кто входил в него: «Мы указали прямой путь, но они свою слепоту возлюбили больше, чем правоту»[619]. Оппоненты пророка оказались вдвойне мушрик: они не только считали ангелов, наряду с Богом, подходящими для поклонения, но и были объединены в спонсируемый римлянами ширкат. Иными словами, они являлись не только богохульниками, но и коллаборационистами. Естественно, небес больше касалось первое преступление, но в Коране речь шла и о более земных проступках. Пророк считает своих последователей зеркальным отражением федератов. Также как целые племена долго уходили на север в расчете на щедрость цезаря, теперь верующие, рассчитывающие на Бога, могли считаться эмигрантами — мухаджирун (переселенцы). Маневр гения. Служба предлагалась монарху бесконечно более великому, чем любой цезарь или шахиншах. Вся структура движения масс подверглась реконфигурации и изменила направление: «Кто выйдет из дома своего, оставив его для Бога и для Его посланника, и в это время постигнет его смерть, тому награда будет в распоряжении Бога: Бог — прощающий, милосерд»[620].
Не то чтобы обязательно нужно было умереть для получения награды за присоединение к эмигрантам. Конечно, верующих манили небесные удовольствия — волоокие девы и красивые виночерпии, но земные доходы тоже не презирались. «Они спрашивают тебя о добыче; скажи: добыча в распоряжении Бога и Его посланника»[621] — это послание во времена глобальных бедствий весьма привлекательно для любого человека, испытывающего экономические трудности. Пусть доставка кожи и ряда других товаров персам приносила некоторые доходы, все же они вряд ли компенсировали потерю субсидий от цезаря. Арабские племена, двинувшиеся на север — на запах римского золота — и десятилетиями полагавшиеся на барыши от хозяина, успели изрядно обнищать. Тогда, вероятно, сообщение пророка, что у него есть лицензия от Бога грабить неверующих, была встречена с энтузиазмом. «Помните: вот, вы в этой земле малочисленны, слабы; боитесь, что эти люди уничтожат вас: но Он дал вам жилища, укрепил вас своею помощью, наделил вас благими снедями; может быть, будете благодарны»[622]. Блага, которые, возможно, раньше последователи Мухаммеда были бы довольны получить от римских властей, но не теперь. Источник, который иссяк, уже и не источник вовсе.
Здесь виден кризис (и попытка его урегулировать). Его кривая все еще различима, несмотря на толстый внешний слой, который нанесли многочисленные биографы пророка и комментаторы священного текста. Коран не был удален на какое-то фантастическое расстояние от забот и тревог века. Скорее его можно назвать высшим памятником им. Это записи человека, жившего в период беспрецедентных волнений и катаклизмов, прислушивавшегося к слову Божьему и демонстрировавшего чувствительность, даже когда он рассуждал о гибели вселенной. По словам Господа, описывающего надвигающийся конец времен, «в этот день Он свернет небо, как писатель сворачивает свой свиток». Подобные образы, встречающиеся в разных сурах Корана, предполагают человека, который был полярной противоположностью неграмотному и который, даже притязая на традиции божественного вдохновения, безусловно неизмеримо почтенные, хорошо знал, что делал. Вот что значило быть печатью пророков, глашатаем хороших вестей, носителем предостережений[623]. Хорошие вести давали решение проблем человечества, которые не зависели от действий смертных, а предостережения объясняли, что будет с теми, кто их не услышит.
Но для послания пророка оказалось недостаточно быть записанным в душах людей. Существовали пороки времени не только политические, но и духовные, не только экономические, но и моральные. Как раввины Месопотамии и Тивериады, как Юстиниан и его правоведы, пророк понимал, что не только отдельных людей, но и общество требуется воспитать в соответствии с целями Бога. Поэтому он занялся основанием государства — сначала среди мушрик, а после их отказа — среди мухаджирун. А как насчет его столицы? В этом как раз нет никаких противоречий между Кораном и огромной сетью последующих исламских традиций. Сражение против превосходящих сил противника, во время которого Бог послал «ветер и невидимые для вас ополчения»[624] против врагов пророка, славная победа, достигнутая в последний момент, когда поражение казалось неминуемым, – все это, согласно Корану, случилось в месте, называемом Ятриб. Этот плодородный оазис в Северном Хиджазе был Madinat an-Nabi — Городом пророка. Медина стала первым небесным плацдармом, установленным Мухаммедом на земле.
Значит ли это, что история, рассказанная о единственном драматическом бегстве туда (хиджре), основана на фактах? Конечно, примечательно, что само это слово в Коране нигде не появляется, и, как и многие другие детали биографии пророка, все ссылки на его бегство в Ятриб имеют намного более позднее происхождение[625]. Тогда есть основания задать вопрос: а не может ли вся идея «эмиграции» иметь значение для пророка и его последователей, которое заслонили последующие традиции? Пусть история о хиджре памятна, и все же представляется, что ее заслоняет нечто намного более революционное. По Корану, «эмиграция» — обязанность, возложенная на всех верующих, независимо от их обстоятельств и места жительства. Без упоминания о единичном путешествии в ссылку — в Ятриб или другое место — она вроде бы подразумевает призыв к оружию, всеобщий и не привязанный к месту или времени. Любой, «кто оставит свою родину для пути Божия, тот найдет на земле себе доброе убежище и благосостояние»[626] Ничто не могло звучать более радикально и пугающе для «аудитории» пророка. Оставить семью и торговлю — для араба ничего не могло быть хуже. И все же, если верить Корану, именно этого требовал пророк, причем не только от своего народа, но и от всех потомков Исмаила, где бы они ни жили. Успешное внесение своего знамени в Ятриб — на фоне всеобщего разрушения мира — это было только начало. Все люди, достаточно смелые (или отчаявшиеся), чтобы принять вызов пророка и начать все сначала, приглашались присоединиться к нему в путешествии, которое могло привести один бог знает куда.
Кто бы их ни привлекал — зов небес, вероятность богатой добычи, а может, и то и другое, – явно не было недостатка в арабах, готовых откликнуться на вызов. Пророк превозносил мухаджирун как лучшее сообщество, когда-либо порожденное человечеством, достойное, отрицающее порок и верующее в Бога. Он считал их воинами, которым предстоит не только основать совершенное новое общество, но и, в награду за это, унаследовать всю землю.
Довольно скоро оказалось, что все идет именно к этому.
Почему?
В начале 634 г. тревожная весть достигла Кесарии, красивого города на побережье Палестины, который долгое время служил столицей прилегающей территории. Большой военный отряд сарацин, вторгшись на римскую территорию, перешел в пустыню Негев и направлялся на север к богатым полям и деревням Самарии. Неприятная ситуация. Провинциальные власти решили пресечь ее на корню. И не важно, что римская армия после чумы и войны была в высшей степени растянута: ударную силу пехотинцев с большой поспешностью призвали к оружию, и вскоре она выступила навстречу врагу[627]. Во главе ее скакал патриций по имени Сергиус (Сергий)[628], великолепный в своих белых одеждах, выделявших его как личного фаворита императора. У него имелись свои причины рваться в бой. Он уже давно старался исправить тяжелое финансовое положение провинции, ограничив доходы, которые сарацинским купцам было позволено увозить через границу. Теперь настал черед напомнить крайне недовольным этой мерой варварам о военной силе Римской империи. Древняя хозяйка региона, после временного отсутствия, снова вернулась.
Сергиус и его небольшая армия встретили врага вечером 4 февраля в 12 милях к востоку от Газы[629]. Результатом стало полное поражение. Пехота была застигнута врасплох из засады. А сам Сергиус попал в плен, предварительно три раза свалившись с коня. Его судьба, согласно одному из документов, оказалась ужасной: его зашили в только что содранную верблюжью шкуру, в которой он и задохнулся от вони. Другие несчастья не заставили себя долго ждать. Сарацины, проявив дьявольскую хитрость, организовали захват Палестины в клещи. Второй отряд перешел границу еще тогда, когда первый рыскал по пустыне Негев, и сразу присоединился к разграблению провинции. Они скакали по полям, заросшим чертополохом, и дорогам, отданным на откуп сорнякам, мимо руин разрушающихся стен. Римские стратеги всегда были непоколебимо уверены в том, что сарацины по своей природе не способны вести осаду[630]. Но теперь, к ужасу провинциальных властей, оказалось, что все не так. Раньше считалось, что города с высокой плотностью населения и большим количеством крыс более уязвимы в случае прихода чумы, чем сельская местность, однако по прошествии времени разница постепенно стерлась. Среди разрушающихся столбов паслись овцы, а крупный рогатый скот, чтобы спасти его от бандитов, на ночь загоняли в пустые лавки и брошенные цеха. Пусть средний палестинский город еще не стал городом-призраком, но он определенно стоял одной ногой в могиле[631]. Неудивительно, что после разгрома Сергиуса и ухода римских армий оставшиеся жители выбрали путь наименьшего сопротивления и предпочли откупиться от захватчиков.
Люди в общем-то не думали, что сарацины задержатся в Палестине надолго. Как и восстания самаритян, так и набеги из пустыни были давно знакомы имперским властям. Конечно, от сарацин, варваров до мозга костей, следовало ожидать, что они время от времени будут проявлять свой нрав. Например, в 582 г., когда возмущение Гассанидов из-за изгнания их царя спровоцировало федератов на открытый бунт, они нанесли сокрушительное поражение римской армии, после чего отправились скитаться по Сирии. За пару веков до этого арабская царица по имени Мавия, которую сарацины еще долго воспевали в песнях[632], организовала целую серию опустошающих набегов, которые в конечном счете довели ее до Египта. В обоих случаях римский ответ оставался одним и тем же, испытанным временем — подкупить варваров взятками. И Мавия, и Гассаниды, несмотря на панику, вызванную ими у имперских властей, были умиротворены блестящей мишурой. Золотые украшения и громкие титулы, как всегда, сделали свое дело. Поэтому и Ираклий не находил особых причин тревожиться из-за поражения в районе Газы. Конечно, возвращение войны в Палестину не могло не беспокоить, но сарацины в роли врагов все же существенно уступали персам. Римские власти знали на собственном опыте: волков Аравии, хотя они, безусловно, могут представлять немалую угрозу, в конце концов удается успокоить.
Но последнее вторжение оказалось другим. Сарацины не удовлетворились получением субсидий и шелковых одежд. Они не стали ждать очередной порции сокровищ из рук цезаря, а вознамерились вырвать их у него. Овладев Палестиной, они сразу устремились на Сирию. Пятьюдесятью годами позже монах, живший в Синае, описал, что из этого вышло. Последовало два ужасных сражения: одно в лагере Гассанидов Джабия, а другое в нескольких милях к западу на реке Ярмук[633]. Их детали точно неизвестны, на них почти нет ссылок в ранних документах, что является показателем нежелания историков смириться с действительным ходом арабских завоеваний и отчаянного стремления римлян их остановить. (Несколько строчек на сирийском языке, написанных на форзаце Евангелия, упоминают о сражении в Джабии; по некоторым сведениям, этот источник того времени, но дата не установлена; Фредегар, хронист из Галлии, писавший примерно через двадцать лет после вторжения арабов в Сирию, ссылается на армию Ираклия, уничтоженную мечом Бога: 52 тысячи его людей умерли там, где спали, таково свидетельство вероятного масштаба поражения римлян.) Даты и подробности сирийской кампании точно неизвестны. В документах много противоречий и путаницы. Но если относительно деталей кампании ученым так и не удалось прийти к консенсусу[634], этого нельзя сказать об ее итоге. Синайский монах уверенно писал, что поражение римской армии было решающим и ужасным[635]. К концу 636 г., когда сезон военных кампаний близился к завершению, Ираклий, похоже, смирился с неизбежным. Сжигая при отступлении поля и деревни, он оставил те самые провинции, которые ценой огромных усилий вернул империи лишь несколько лет назад. Говорят, что, в последний раз оглянувшись на разоренную провинцию, он сказал: «Да будет мир с тобой, Сирия. Ты — богатая страна для врага»[636].
Но другие оказались еще богаче. Пустыня отделяла Сирию от Ираншехра, где унизительный развал дома Сасанидов привел на трон безбородого монарха по имени Йездегирд. Страна была измучена и раздроблена так же, как царское семейство, повсюду — признаки римского вторжения. Река Тигр в 629 г. вышла из берегов, смыв многие ирригационные сооружения и оставив великий канал Кавада заиленным. Парфянские военачальники, так и не прекратившие грызню между собой, теперь угрожали разрушить всю систему высшего военного командования империи. Еще никогда, даже в смутные дни после смерти Пероза, империя не была так ослаблена, и арабы, всегда остро чувствовавшие бессилие противника, это знали. Спустя несколько недель или несколько лет после поражения римлян при Ярмуке — источники в этом вопросе, как обычно, туманны — аналогичное решающее сражение имело место на границе Ираншехра с пустыней[637]. Кадисия — небольшой городок, расположенный к югу от бывшей столицы Лахмидов Хиры. Теперь он стал сценой катастрофы Ираншехра, имевшей воистину эпический масштаб. После сражения, длившегося несколько дней, в процессе которого и боевые слоны, и персидская тяжелая кавалерия не смогли изменить ход событий, арабы стали победителями. Говорят, их женщины, заполнившие пальмовые рощи, перерезали глотки раненым врагам. А тем временем арабская армия, устремившись в погоню за разбитым противником по каналам и понтонным мостам, наткнулась на беженцев среди развалин Вавилона и быстро уничтожила всех. Ираншехр оказался обезглавленным, поскольку вся знать была убита[638]. Теперь на пути арабов стоял Ктесифон, расположенный в сотне миль к северу. Его падение оставалось всего лишь вопросом времени. Несмотря на отчаянное сопротивление, продолжавшееся, судя по разным источникам, около года, великий город был взят штурмом. Йездегирду удалось, воспользовавшись неразберихой, покинуть обреченную столицу. Он добрался до относительной безопасности иранских нагорий и дома своих предков — Истахра, откуда Ардашир пятью столетиями ранее отправился завоевывать мир. Но теперь имперская сокровищница опустела, царские регалии были потеряны, как и Месопотамия, – ее захватчики, имитируя персов, назвали «Ирак».
Теперь пальцы арабов могли касаться короны, которую носил Хосров Великий, их ноги — ступать по коврам из царского дворца, расшитого золотом и драгоценными камнями, а голоса — раздаваться в тронном зале Ктесифона, где на них сурово взирали статуи предков Йездегирда, не ведавшие о крахе, постигшем дом Сасанидов. Все это, по мнению арабов, было уроком, причем столь поучительным, что они никогда не уставали повторять его. Им наконец удалось отплатить за презрение, с которым к ним всегда относились и цезарь, и шахиншах. Спустя два с половиной столетия после Кадисии мусульмане правили более обширной империей, чем владения Хосрова, и очень гордились своими успехами. «В прошлом те из нас, кто приходили к вам, были покорны вам, они унижались перед вами, хотели получить то, что у вас в руках. — Говорят, что эти слова принадлежат арабу, очень благочестивому и не менее грязному (он сказал их одетым в шелка персам накануне великого сражения). – Но теперь мы больше не приходим к вам в поисках благ этого мира. Теперь наше желание и стремление — рай»[639].
Волосатый, плохо одетый и дурно пахнущий верблюжьей кожей, этот арабский посол в наполненных благовониями шатрах высшего персидского командования войдет в историю как героическое воплощение мусульманского братства. «Бог не любит тех, которые кичливы, тщеславны»[640] — так учил пророк. Хотя, если верить традиции, Мухаммед умер в 632 г., за два года до того, как супердержаву ткнули носом в грязь, именно его откровение о Боге, который унижает гордых, уничтожает их в бою и позволяет им лишиться всех своих вещей, дало арабам смелость и уверенность выступить против своих бывших хозяев[641]. Говорят, что арабские послы, приезжая на встречу с римскими или персидскими чиновниками, специально наступали на подушки и упирались копьями в ковры. Завоевание мира и презрение к его соблазнам — таким, по мнению мусульманских историков, было высшее достижение поколения, которое знало Мухаммеда.
В нем был один выдающийся пример для подражания. Омар бин аль-Хаттаб (Омар ибн аль-Хаттаб) считался самым грозным и властным из всех спутников пророка, лидером, под руководством которого были покорены Сирия и Ирак, надежной правой рукой пророка. Традиция увековечила его память не только как великого эмира — командира. Он был мусульманином, настолько воспламененным знанием воли Господа, что, говорят, некоторые стихи Корана были открыты только для того, чтобы обеспечить его мнение небесной поддержкой. Даже Мухаммед, согласно некоторым традициям, признавал, что Омар — лучший мусульманин, чем два других. «Когда люди расходятся по какому-то правилу, – утверждалось в одном известном правиле, – узнайте, как делал Омар, и придерживайтесь его»[642]. Как и сам Коран, характер второго халифа считался «книгой», – в нем можно было прочитать уроки Божьей воли. Омар, могучий воин и аскет, никогда не медливший, если надо было воспользоваться мечом, он так же быстро мог растоптать в праведном презрении роскошные богатства, этим мечом завоеванные. Этот человек из обыкновенного скромного домика в Медине мог руководить свержением могучих империй, но, если видел своих помощников одетыми в шелка и парчу, мог спрыгнуть с седла и забить их камнями. По мнению мусульманских ученых, он завоевал мир для ислама.
Убедительная характеристика? Да, конечно. Когда речь идет об Омаре, как и о Мухаммеде, историчность не подвергается сомнению. Армянский епископ, писавший через десять лет или около того после Кадисии, охарактеризовал Омара короткими, словно брошенными на ходу фразами — впоследствии многие мусульманские историки будут делать так же — как могущественного монарха, координировавшего наступление сынов Исмаила из глубин пустыни[643]. Но это еще не все. В традициях, сохраненных мусульманами о сахабах — сподвижниках пророка и о самом Мухаммеде, мы находим аутентичное эхо посещаемого Богом и раздираемого ссорами века, который был свидетелем футух — завоевания. И если нет оснований сомневаться в том, что Омар — образец беспощадного благочестия — был вдохновлен непосредственно устрашающим громом откровений пророка, так же очевидно, что сам пророк, призывая арабов на священную войну, действовал в полном соответствии с духом времени. «Тем, которые воюют против Бога и посланников его, и усиливаются распространить на земле нечестие, воздаянием будет только то, что или будут убиты, или будут распяты, или руки и ноги у них будут отсечены накрест, или будут изгнаны из своей земли»[644]. Такое заявление являлось тем более резонансным, поскольку исходило прямо от Всевышнего, но все же чувства, его наполнявшие, моментально узнавали все, кто был знаком с действиями римских властей. Будь то Юстиниан, подавивший мятежных самаритян, или святой Симеон, испепеливший Мундира молнией, или Ираклий, разрушавший персидские храмы огнепоклонников, – примеров насилия, творимого от имени Бога, можно привести много. Омар казался тем, кого он покорил, равно как и тем, кем он командовал — военачальником вполне узнаваемого типа. Лишь одно увеличивало его престиж и действительно было новым — то, что его удивительные способности военачальника сочетались с несомненной добродетелью. Он не старался подражать манерам цезаря, как это делали Гассаниды: его привлекал пример совсем других христиан. Простые одежды Омара, его постоянная диета из хлеба, соли и воды и отказ от мирских благ — все это было свойственно отшельникам пустыни. Монахи из иудейской пустыни всегда называли себя воинами Господа. Достижением Омара стало то, что он понял эти слова буквально и претворил в жизнь в невообразимой ранее степени.
Итак, как и Коран, героические рассказы о втором халифе уходят корнями в прошлое, в определенное место и время: на периферию Палестины в период яростного конфликта супердержав, когда создавалось впечатление, что весь мир находится в напряженном ожидании конца дней. Тем не менее две идеи: то, что война может вестись во имя Бога, а презрение к земным благам и удовольствиям — тоже форма войны (Омар был их радикальным воплощением), были далеко не новы. Конечно, истина скрыта историями, которые относят его происхождение, как и пророка, к глубинам пустыни, расположенной в сотнях миль от плодородного полумесяца. Такие рассказы были созданы спустя несколько веков людьми исключительного благочестия, чувствовавшими Бога ближе, чем собственную яремную вену. И вряд ли стоит удивляться тому, что они, словно песчаник, много лет подвергавшийся воздействию атмосферных явлений, изменились до неузнаваемости. Отсюда и вечная неудовлетворенность, которой неизменно заканчивались попытки объяснить, каким образом в бесплодных песках Аравии удалось создать государство достаточно сильное и грозное, чтобы покорить плодородный полумесяц. Последствия завоеваний Омара очевидны, но не их ход и не причина первоначальной вспышки.
Хотя не все так плохо. В многочисленных трудах о пророке сохранился по крайней мере один комок магмы, достаточно затвердевший, чтобы устоять против любой эрозии.
Конституция Медины — серия из восьми коротких договоров, заключенных между мухаджирун и местным населением Ятриба. Не в последнюю очередь потому, что в них эмигранты называются «верующими», а не «мусульманами», они принимаются даже самыми подозрительными учеными как дошедшие до нас из времени Мухаммеда. В этих ценнейших документах можно увидеть истинные начала движения, которому спустя всего лишь два десятилетия удастся повергнуть ниц и Новый Рим, и Ираншехр. Пророк сознательно нацелился на государственное строительство: он хотел объединить свой собственный народ и местные арабские племена в одну умму. Эта конфедерация должна была сражаться на тропе Бога[645]. Эти мелкие детали, надежные строительные блоки, из которых будут позже построены все бесчисленные истории о жизни пророка, представляются вполне достоверными. Однако конституция Медины, к сожалению, ничего не говорит о том, откуда пришли переселенцы — мухаджирун, равно как и о том, с кем они считали себя обязанными, по призыву Бога, сражаться. Самого большого сожаления достойно то, что она не проливает свет на способ расширения альянса, сформированного в затерянном посреди пустыни оазисе, на всю Аравию, а потом и на весь мир. Тем не менее само существование конституции предполагает, что ядро мусульманских традиций действительно сформировалось во времена Мухаммеда и устояло под воздействием неумолимого времени. Конфликт между сформированной уммой и курейшитами, достижение компромисса с обеих сторон и заключение соглашения между ними, затем жестокое сокрушение новой конфедерацией любого арабского племени, которое рисковало встать на ее пути, – такой процесс строительства государства представляется правдоподобным.
Если быть точным, можно предположить, что в историях о карьере пророка, написанных столетиями позже, есть и другие ключи к пониманию того, как и почему имперские власти Сирии и Ирака не устояли перед возникшей, как гром среди ясного неба, конфедерацией арабских племен, такой же как те, на которые они всегда имели влияние. Хотя мусульмане описывали конфликт между Мухаммедом и курейшами как борьбу за контроль над Меккой, эта традиция содержит намеки на альтернативу, вызывающие самые разные мысли. Удивительным, к примеру, представляется число ведущих династий курейшитов, которые, как утверждают, несмотря на то что предположительно базировались в Мекке, покупали поместья в Сирии еще при жизни пророка. Это пример спекуляции удаленной собственностью, которая, если она действительно велась из Хиджаза, не имела прецедентов в римской истории. Раньше — на Рейне и в Армении — единственными варварами, владевшими землей по обе стороны имперских рубежей, были те, кто с ними непосредственно граничил[646]. Странная загадка. Или курейшиты действительно было выходцами из Мекки, но тогда они не могли иметь собственности на римской территории, или они имели такую собственность, но тогда маловероятно, что они пришли из Мекки.
Из этих двух альтернатив наиболее вероятной представляется вторая. Даже по свидетельству мусульманской традиции, очевидно страстное желание пророка обеспечить захват и укрепление пограничной зоны к югу от Палестины. За исключением самой Мекки, все его военные цели находились именно в этом регионе — участки пустыни, которые традиционно охраняли арабские союзники римлян. Если курейшиты действительно прошли путь от попытки задушить в младенчестве конфедерацию племен пророка до союза с ней, а сомневаться в этом нет оснований, они, очевидно, поставили под угрозу свое участие в санкционированном империей порядке. Но это стоило сделать, тем более во время, когда поток золота от цезаря уже давно иссяк. Выигрыш мог быть весьма значительным. Курейшитов привлекала не только возможность богатейших трофеев, обещанная Всемогущим Богом Мухаммеду. Они видели перспективы еще более соблазнительные: сбросить Гассанидов, присвоить наследие Лахмидов, создать совершенно новый ширкат, став в нем хозяевами положения. Первой стратегической целью конфедерации мухаджирун и курейшитов являлось господство в Сирийской пустыне. А то, что они в конце концов покорили Сирию, а заодно и Месопотамию, вполне могло стать большим сюрпризом для глав конфедерации, как и для римлян с персами.
Определенно не является совпадением тот факт, что две самые решающие победы захватчиков были одержаны на пороге двух мест, которые давно прочно поселились в умах арабов. Поколениями рассказы о дворах Джабии и Хиры и песни об их сказочном великолепии будоражили воображение племен пустыни. Теперь после поражения римлян на реке Ярмук катастрофа не обошла стороной и Гассанидов — так же как крах персидской монархии в Кадисии стал роковым для вождей местных племен, мечтавших занять свободный трон Лахмидов. При этом обе имперские армии, которые старались остановить натиск сарацин, сами состояли по большей части из арабских племен. Неудивительно, что арабские историки восхищенно подчеркивали неограниченность людских ресурсов, доступных для империй: их армии насчитывали сотни тысяч человек, а кровь лилась в таких количествах, что могла повернуть колесо водяной мельницы[647]. Но современники понимали, что к чему. Они знали, в какой степени анемия поразила обе супердержавы. Один епископ прямо написал, что Ираклий больше не мог собрать войско, чтобы противостоять исмаилитам[648]. Учитывая отсутствие регулярной армии, у него не было выбора — пришлось полагаться на федератов, которым и доверили защиту римской территории. Гассаниды и их союзники ответили на доверие Ираклия горячей преданностью, но в результате, когда в Сирийской пустыне впервые появились переселенцы-мухаджирун, собственно римляне в своей армии занимали второстепенное место[649]. Почти век эпидемии и десятилетия войны произвели совместный эффект — оставили императора без средств.
Вот и получилось, что Сирия и Палестина во второй раз выскользнули из цепкой хватки Нового Рима и те курейшиты, которые раньше имели поместья при молчаливом согласии имперских властей, теперь завладели целыми провинциями. Но они были не одни, предъявляя права на Святую землю, уверяли смущенные и деморализованные христиане. Они не знали, чем вызваны обрушившиеся на них несчастья — их же грехами или кознями евреев, и, разумеется, были склонны выбрать последний вариант. Было ли совпадением, недоумевали они, что кошмар нашествия исмаилитов[650] последовал так быстро после кампании Ираклия по насильственному крещению? Начали циркулировать мрачные слухи о том, как евреи, спасаясь от крещения, бежали в Аравию и, прибыв в пустыню, медовыми речами об общем предке — Аврааме — привлекли сарацин на свою сторону. Ну а Мухаммед, желая, чтобы они получили то, что им положено по праву рождения, возглавил их и повел на Палестину. Подобные истории, как правило, становятся со временем все более безудержными и потому нелепыми. Но в данном случае представляется, что самыми сумасшедшими слухами были самые ранние. Еще в 634 г., когда Сергиус встретил свою смерть в шкуре верблюда, сказочные истории о сарацинском пророке дошли до Кесарии. Христиане, разумеется, отнеслись к нему с величайшим презрением. С каких пор пророки приходят, вооружившись мечами? Но евреи города отреагировали совершенно иначе. Несомненно, они с восторгом встретили бы новость о любом поражении римлян, но в 634 г. их радость смешалась с ожившей старой надеждой: «Люди говорили, что появился пророк, и он идет с сарацинами. А его послание? Говорят, что он объявил о пришествии помазанника — Христос идет»[651].
Прошло ровно двадцать лет с тех пор, как Неемия на волне народной поддержки попытался восстановить Иерусалимский храм, но его попытки были сразу пресечены. Для евреев Палестины исмаилиты могли показаться более многообещающими агентами избавления, чем персы, – как дикие ослы среди людей, но все же дальними родственниками. И нельзя было забывать о том факте, что пророк — по крайней мере, такое создавалось впечатление — выбрал Моисея образцом для подражания: «Народ мой! Войди в эту Святую землю, которую Бог преднаписал для вас: не возвращайтесь вспять, дабы вам не сделаться опять несчастными»[652]. И евреи, слыша, как Мухаммед относит этот призыв к их величайшему пророку, первому раввину, человеку, который вывел их из неволи и вернул обратно в Землю обетованную, вполне могли насторожиться. А некоторые могли сделать и большее. Во всяком случае, таково свидетельство конституции Медины. Мухаджирун и местные арабы, судя по всему, были не единственными первыми членами уммы. Среди верующих, наделенных главной ролью в основополагающем документе государства, перечислялись и другие, неожиданные поклонники пророка — евреи.
Поздние мусульманские историки, явно сбитые этим с толку, объясняли, что речь идет о членах трех еврейских кланов, якобы местных жителях Медины, которые сначала поддержали пророка, потом стали слишком беспокойными и были либо изгнаны, либо убиты. Однако целый ряд серьезных трудностей не позволяет принять эту традицию как правдивую. И дело не просто в том, что три еврейских клана, о которых упоминают эти историки, не фигурируют в конституции Медины. Существует и другая, уже знакомая проблема: наши единственные источники, описывающие уничтожение евреев, являются подозрительно поздними. И даже не только это: они датированы расцветом мусульманского величия, то есть периодом, когда авторы оказывались заинтересованными в придумывании санкции пророка для быстрого уничтожения заносчивых неверных[653]. Если так оно и было, и целые общины евреев изгонялись исмаилитами в пустыню или безжалостно уничтожались, то почему никто из современников этого не заметил? Такая ситуация — в то время когда евреи, как и христиане, знали о пропагандистской ценности мученичества — представляется странной, причем в высшей степени, пожалуй, даже неправдоподобной. Все же вероятнее, что договор, записанный в конституции Медины, между мухаджирун и смешанными отрядами еврейских воинов, устоял и в конечном итоге завершился покорением Палестины. Христиане, когда они признавали своих старых врагов учителями Мухаммеда, несомненно, впадали в привычную паранойю, но, возможно, все же в меньшей степени, чем когда обвиняли сынов Израиля в объединении с арабами для создания большой армии[654]. Пусть презрение евреев к исмаилитам было освещено веками, оно все же не являлось столь свирепым, как их ненависть к римлянам. «Не бойся, сын человеческий, – якобы успокаивал нервного раввина ангел. — Всевышний приводит царство Исмаила в порядок, чтобы освободить вас от грешников»[655].
В начале исмаилитской оккупации, когда люди еще были дезориентированы, такое заверение могло показаться убедительным. В конце концов, как еще можно трактовать унижение Ираклия, если не освобождением, уготованным Богом? И неудивительно, что после спасения евреев от опасности насильственного крещения у них проявился неподдельный энтузиазм к новому порядку. Ведь Иерусалимом, вечной мечтой евреев, римляне владели вместе с остальной Святой землей. Арабы в любопытном припадке антикварианизма стали называть Иерусалим Илия — по его старому языческому названию Аэлия Капитолина — и довольно быстро поставили на нем свое клеймо. К ужасу христиан, древний запрет на вход евреев в священную часть города, введенный еще во время расцвета языческой империи и возобновленный Ираклием, был отменен. Начались работы по уборке камней и мусора с самого священного для евреев места — с Храмовой горы. Тогда неудивительно, что Омар, второй царь, происходивший от Исмаила, с придыханием превозносился раввинами как «возлюбленный Израиля»[656]. Работы продолжались. Сначала выровняли фундамент, затем разобрали Капитолион — храм Юпитера. Уже тогда некоторые евреи позволили себе мечтать о восстановлении Храма. Для них не было более заманчивой перспективы. С восстановлением Храма обязательно появится новый Израиль! После поражения Сергиуса у Газы снова активизировались слухи о неминуемом пришествии Мессии.
Время показало, что оснований для оптимизма не было никаких, – евреев снова ждало разочарование. Храм не восстановили, да и Мессия не появился вслед за исмаилитским пророком. Тем не менее в нервных мечтаниях евреев было нечто большее, чем просто принятие желаемого за действительное. Те, кто чувствовали у исмаилитов особое отношение к Святой земле, не ошибались. Если Джабия и Хира оказались первыми стратегическими целями завоевателей, то Палестина стала для них наградой, превосходившей земные соображения. И хотя для них было вовсе не сложно перейти незащищенную границу и вторгнуться в то место, которое пророк назвал Святой землей, простота доступа не играла определяющей роли. Бог обещал Палестину потомкам Авраама — так и случилось. Вряд ли стоит удивляться тому, что сразу после этого завоевания мухаджирун, так же как и евреи, увлеклись самыми дикими догадками. Иногда их невозможно было различить. В связи с процессами образования разломов и трещин, свойственных времени, старые понятия быстро искажались. Когда евреи, восхваляя Омара за изгнание римлян из Иерусалима и расчистку Храмовой горы, назвали его Мессией, некоторые представители мухаджирун и не думали с презрением отвергнуть эту идею. Вместо этого они ее с восторгом приветствовали. Омар, объявили они, считается al-Faruq — Спасителем[657]. Вероятно, Храмовая гора действительно обладала неограниченными возможностями, раз уж сумела убедить арабов разделить фантазии евреев.
Возможно, если бы мухаджирун довольствовались завоеванием Святой земли и не задумали расширять свои горизонты, их вера в конце концов могла трансформироваться в нечто воистину мессианское — сплав еврейских верований и откровений пророка, затуманенный тенью Иерусалима. Однако уже в начале работ по очистке Храмовой горы стало ясно: Палестина, хотя и, безусловно, была желанной наградой, слишком мала, чтобы удовлетворить растущие амбиции завоевателей. Какую ценность в конечном счете имеет Святая земля, когда Бог даровал Мухаммеду больше? Вопрос, несомненно, мог поставить в тупик самих завоевателей. В откровениях пророка определенно нет ничего относительно будущего господства над миром. Сам Мухаммед, когда сообщил о заверении Бога устроить мухаджирун в «прекрасных жилищах», казалось, считал само собой разумеющимся, что речь идет о том самом жилище, которое они унаследовали от Авраама[658]. Иными словами, пределы его амбиций — Аравия и Палестина. Однако и то и другое оказалось лишь ступеньками, как и в свое время Сирия и Ирак. Плодородный полумесяц, конечно, был сказочным призом, о котором не могли и мечтать предыдущие поколения арабов, но и он в итоге лишь разжег аппетит мухаджирун — им захотелось большего. Перед ними лежал весь мир, и Бог, судя по всему, предлагал им взять его.
И в 639 г. небольшой военный отряд арабов, следуя по дороге, ведущей к югу от Газы, пришел в Египет. Житница Константинополя, самая ценная из всех территорий, освобожденных Ираклием от персидской оккупации, эта провинция находилась под имперским управлением десятилетие — впрочем, не совсем так. Очередной приход римской администрации сопровождался возвращением в эту монофизитскую провинцию халкедонского патриарха. Ираклий, не менее чем Юстиниан желавший обеспечить единство церкви, спонсировал программу запугивания. Упрямые копты в ответ пользовались любой возможностью, чтобы представить себя мучениками. Брат патриарха-монофизита, к примеру, несмотря на страшные пытки огнем, не поддался халкедонцам, и они, отказавшись от попытки его обратить, бросили несчастного в море. По крайней мере, такая история сохранилась в документах. Многие монофизиты распространяли подобные слухи и искренне верили в них — волна враждебности Константинополю становилась все шире и выше и в конце концов оказалась роковой для имперского правления. Истощившиеся силы Римской империи, самоуверенность арабов и намеренный нейтралитет подавляющего большинства местного населения — все это помогло «переселенцам» получить самый прекрасный приз. В сентябре 642 г., после окончания 11-месячного перемирия и полной эвакуации из провинции сил римлян, новые хозяева вошли в Александрию. Виновником катастрофы, как заявил епископ, был только император Ираклий и его палачи[659]. Если так, Бог взыскал высокую цену. Суда с зерном перестали ходить из Александрии в Константинополь.
Между тем затребованные у отцов города Гераклеополя 65 овец стали первым признаком того, что крах римского правления может означать для христианских чиновников, оставленных в Египте. Magaritai — мухаджирун — все еще инстинктивно мыслили как их далекие предки — категориями грабежей и угнанного скота. Даже шагая по вымощенной мрамором улице мимо роскошных дворцов и величественных соборов, они сохранили инстинкты, заложенные пустыней. К большим городам, таким как Александрия и Ктесифон, несмотря на обещанные им богатства, арабы относились с мрачным подозрением, считая их рассадниками чумы и черной магии. В точности так же, как это делали их предки, совершавшие хиджру на север из глубин Аравии, чтобы служить цезарю или шахиншаху, мухаджирун предпочитали селиться на открытых пространствах, где они могли жить среди себе подобных и пасти своих овец. А их высшей целью было наслаждение удовольствиями и доходами от военных действий. Согласно древней традиции, война — самое почтенное занятие арабов. Неудивительно, что их поселения быстро приобретали характер гарнизонных городов.
В Ираке, где их привлекали и манили незанятые возвышенности Ирана, вскоре появились два больших города из палаток и камышовых хижин. Один — Басра — располагался на юге, недалеко от места, где Тигр и Евфрат впадают в море, другой — Куфа — был отделен пальмовой рощей от благословенной Богом Кадисии. В десятилетие, последовавшее за падением Александрии, мухаджирун отправлялись отсюда на Восток, согласно новой, более амбициозной программе завоеваний. Персия, в отличие от Египта, была страной гор и неприступных крепостей. Подчинение владений Сасанидов велось жестко. Имелись, конечно, весьма полезные трофеи, включая захват царских сокровищ и мощей пророка Даниила. Но тем не менее кампания велась пять долгих лет, прежде чем в 650 г. наконец начался штурм Истахра. Хотя Йездегирду снова удалось скрыться, остальным жителям повезло меньше: 40 тысяч человек были убиты, а величественные монументы и храмы огнепоклонников города Ардашира превратились в дымящиеся руины. После времен Александра и сожжения Персеполя катастроф такого масштаба в Персии еще не было.
По правде говоря, у арабов, которых повсюду сопровождал триумф, открылись перспективы завоевания более обширной империи, чем империя Александра. Но величие, несмотря на богатую добычу и славу, полученную мухаджирун, было не без проблем. То, что Бог благоволит им и унижает их врагов, понимали все — и завоеватели, и завоеванные. Бог имел в виду, чтобы мухаджирун сполна насладились плодами своей победы — это тоже было ясно, по крайней мере арабам. Даже когда первая волна военных действий и сбора трофеев катилась дальше на восток и запад, вымогательство дани обеспечивало получение дохода и от уже покоренных территорий. Правда, такая схема зависела уже не от воинов — но чиновников, как продемонстрировал пример отцов города Гераклеополя, на покоренных территориях тоже хватало. На самом деле налоговая машина и Нового Рима, и Ираншехра оказалась настолько беспощадной, что отчаявшиеся христиане быстро смирились с тем, что лишь пришествие Христа сможет облегчить их положение. По этим расчетам прибытие исмаилитов не могло стать предвестником конца света. Чиновники двух обезглавленных супердержав, поднаторевшие в деле сбора налогов и желавшие сохранить свое положение и власть, изо всех сил старались угодить новым хозяевам. Имперский налоговый аппарат был огромным и беспощадным, словно кракен в морских глубинах. На него никак не влияли бушующие на поверхности штормы. Он мог в любой момент расправить свои щупальца, схватить жертву и выжать из нее последние средства — как делал это всегда.
Таков был монстр, верой и правдой служивший Юстиниану, зверь, выполнявший волю Хосрова Великого. Какое тогда более грозное доказательство своей силы и милосердия мог дать Бог в руки такого лидера, как Омар, человека, настолько презиравшего мирские соблазны, что на всех надписях его вполне могли упоминать вовсе без титулов?[660] Естественно, как эмир правоверных — их командир, – он обязывался обеспечить их послушание, но не унижение. Строгое предупреждение пророка, что все его последователи — братья, делало нелепым любую идею, которую жители покоренных территорий были склонны принимать как должное — к примеру, что Омар считается их царем. Его право на огромные богатства, захваченные мухаджирун, определялось именно тем фактом, что он их презирал. «Что такое добродетель?» — постоянно допытывался пророк. Омар, завоеватель всего известного мира, никогда не считал ниже своего достоинства проиллюстрировать ответ.
Благочестивы те, кто веруют в Бога, в последний день, в ангелов,
в Писание, в пророков,
По любви к нему дают из имущества своего ближним, сиротам,
бедным, странникам, нищим, на выкуп рабов,
Которые совершают молитвы, дают очистительную милостыню,
Верно исполняют обязательства, какими обязывают себя,
Терпеливы в бедствиях, при огорчениях и во время беды.
Таковые люди праведны. Таковые люди благочестивы[661].
Шли годы, размер завоеванных территорий постоянно увеличивался, память о пророке постепенно становилась менее отчетливой, а ценность его примера — более проблематичной.
В 644 г., через десять лет после начала великих арабских завоеваний, Омар был убит безумным персидским рабом, и правоверные, которые не могли обойтись без нового командира, оказались на распутье. Их выбор в конце концов пал на человека по имени Осман, которого традиция — и сомневаться в этом не приходилось — называла одним из первых и самых благочестивых сподвижников пророка. Одновременно он был выходцем из семьи, обладавшей богатством и властью. Омейяды (Омейады), если верить мусульманским историкам, были курейшитами, нажившими состояние на торговле с римлянами и вложившими средства в сирийскую недвижимость. Традиция обозначила корни Омейядов не в сердце пустыни, а где-то неподалеку от имперских границ. Они многого достигли во время завоевания региона, что может объяснить местную осведомленность: говорят, один брат — Язид — рыскал по всей провинции с военным отрядом, а другой — Муавия — захватил Кесарию и был назначен Омаром губернатором Сирии. Осман не только утвердил его в этой должности, но также в приступе непотизма[662] поставил и других членов его семьи на доходные посты.
Понятно, что Омейяды быстро приобрели соответствующую репутацию. Один племянник — льстивый «оппортунист» по имени Марван — особенно прославился своей ненасытностью. Получив 100 тысяч серебряных монет от Османа, он отбыл в Северную Африку, где проявил недюжинные способности к лишению местного населения богатств и присвоению добычи. Вторым Омаром он определенно не был.
Все это не могло не отразиться на новом эмире. Но было еще кое-что. Осман, в отличие от Омара, не довольствовался разделом покоренных империй проверенным временем способом: как вождь племени разбойников, деливший добычу после успешного набега. Новый эмир считал, что арабы стали выше этого. Завоеватели, если хотят наилучшим образом использовать бюрократический аппарат побежденных супердержав, должны сами принять определенные вещи: в первую очередь централизованное управление и четко определенную управленческую цепочку. Иными словами, те самые знаки рабства, которые всегда высмеивали арабы пустыни. Когда Осман, обосновавшись в Медине, сделал попытку оформить свои новые провинции в хорошо организованную империю, Бог, по словам одного армянского епископа, послал беспорядки в армии сынов Исмаила, так что их единство было расколото[663]. В 656 г. отряд мухаджирун из Египта, которым не понравился новый чиновник, отправился обратно в Аравию, чтобы пожаловаться эмиру лично. Застигнутый врасплох Осман сделал вид, что намерен удовлетворить их жалобу, но на деле даже не собирался ничего предпринимать. Возмущенные таким лицемерием, египтяне осадили, а затем взяли штурмом дом эмира, а его самого убили.
Итак, после всех возвышенных разговоров о братстве, вдохновлявших мухаджирун после их первой эмиграции в Медину, наступил резкий возврат к намного более первобытному способу ведения дел. Согласно традиции, вдова Османа отправила в Сирию Муавии испачканную кровью одежду мужа вместе с острой цитатой пророка: «Воюйте против того [народа], который несправедлив, покуда не подчинится он заповеди Божьей»[664]. Хотя, по правде говоря, не нужно было никаких божественных откровений, чтобы направить Омейядов на тропу мести. Ничто не являлось ближе и понятнее для арабского военачальника, чем кровная месть. То, что пророк строго предостерегал против именно такого развития событий, Муавию, судя по всему, нисколько не тревожило. В Сирии чувство общины, которое якобы стерло все различия между курейшитами и мухаджирун, судя по всему, напрочь отсутствовало. Туда, в отличие от Ирака и Египта, не было большого притока переселенцев, как и резкого повышения численности населения в гарнизонных городах. Даже Джабия, изначально бывшая палаточным лагерем, оставалась практически заброшенной после неожиданной вспышки чумы в 639 г. Муавия и другие военачальники из курейшитов не имели ни малейшего намерения делить то, что они считали своим наследием, с оборванцами из пустыни. Сирия принадлежала им, и они правили ею в манере намного меньше свойственной пророку, чем Гассанидам.
Нельзя сказать, что учение Мухаммеда оказалось целиком отброшенным в сторону. В Медине, его первоначальной столице, лидеры основанного им государства отчаянно старались сохранить в целостности его наследие. Когда империя начала распадаться на части — знамена мятежников были подняты в Иране и Сирии, а часть арабов в Египте, судя по слухам, приняла веру в Христа[665], – новый эмир занял место убитого Османа. Али ибн Абу Талиб вряд ли мог быть теснее связан с золотой памятью о пророке. Он являлся одновременно кузеном и зятем Мухаммеда — по крайней мере, так утверждает традиция, – беспредельно преданным первичным ценностям уммы: эгалитаризму и братству. В результате для своих поклонников он был настоящим имамом: отцом своего народа и Львом Бога. Он относился без всякого презрения к эмигрантам из пустыни и, независимо от степени их волосатости и дурного запаха, считал их своим «электоратом». Убежденный, что мухаджирун должны сохранить контроль над империей, он решил покинуть Медину и сделать своей столицей Куфу. Оттуда с энергией опытного военачальника Али начал утверждать свою власть во всей умме. Чтобы обезопасить тыл, он первым делом подавил армию мятежников у Басры. Воодушевленный успехом, он повел мухаджирун Куфы вдоль Евфрата, поставив перед собой цель — усмирить Сирию. Произошло сражение. Муавия был вынужден пойти на мирные переговоры, и Али торжествовал победу. Вернувшись в Куфу, он, естественно, постарался объявить новости как можно громче. Единство уммы, как утверждала его пропаганда, с триумфом восстановлено. Фитна — смутное время — завершилась.
Впрочем, последнее было не так. Муавия, отступив от Евфрата, тоже объявил о своей победе — в точности так же, как и его соперник. Кроме того, положению Али угрожало то, что в рядах его подданных многие отказывались принимать его в роли эмира. Начало переговоров с Муавией и составление мирного договора — все это напоминало поведение скорее надменного и своекорыстного монарха, чем имама. Считалось, что истинно верующий должен был довериться своей судьбе и заниматься не дипломатией, а продолжать военные действия, поскольку такова воля Бога. Обвинение оказывалось весьма серьезным. Пусть Омейяды считают себя наследниками Гассанидов, но ведь Али — кровный родственник пророка. Ничто не могло повредить его репутации больше, чем объявление его обычным Лахмидом — «эмиром Хиры»[666].
Пока Али возвращался в Куфу, многие его солдаты разбежались. Таких дезертиров называли хариджитами — теми, кто уходит. Но кем они точно не были, это ушедшими от учений пророка. Наоборот, они назвали Али неверующим — человеком, отклонившимся от прямого пути. Тот факт, что он был родственником пророка, лишь укрепил их воинствующий эгалитаризм. Настоящая элита основывается на благочестии, а не на крови. Даже спутник пророка, если он не молится до появления знаков на лбу, «сравнимых с мозолями верблюда»[667], не выглядит бледным и осунувшимся из-за регулярных постов и не живет днем как лев, а ночью как монах, в глазах хариджитов являлся отступником. «Над теми, которые отрекутся веровать в Бога после того, как они веровали в него… над теми пребудет гнев Бога, им будет тяжелая мука»[668]. Это правило хариджиты всячески старались навязывать. Например, рассказывали, что их отряд, встретив у стен Басры престарелого спутника, потребовал, чтобы он отрекся от преданности Али, и, когда тот отказался, они безжалостно убили его самого, беременную наложницу и трех спутников. Иногда хариджиты выходили на рыночную площадь, полную людей, и с криком «Нет кары, кроме Божьей» начинали уничтожать всех, кто попадался им на пути, пока их самих не убили[669]. Действительно, воинственная преданность учениям пророка. Ею, по мнению многих мухаджирун, следовало восхищаться. Только у Али было другое мнение. Он отказался от попыток подчинить Муавию и вместо этого взялся за искоренение хариджитов. В 658 г. он одержал над ними решающую победу, которая, правда, оказалось пирровой. По сути, все, что он сделал, – это удобрил почву Ирака кровью мучеников. Спустя три года последовал ответный удар — когда Али молился в Куфе, его убил хариджит. Роковой удар был нанесен и мечте пророка о братстве, об общине верующих.
Образовавшуюся брешь занял Муавия. Без Али никто в Ираке не мог ему противостоять. Даже Хасана, старшего сына Али и его очевидного наследника в роли имама, убедили отказаться от своих претензий и удалиться в Медину. Вместе с ним отправился и его младший брат Хусейн, который, если верить слухам, в детстве был любимцем пророка, и тот нередко качал малыша на ноге. Правда, уход из Куфы двух внуков Мухаммеда не смог нейтрализовать оппозицию Муавии. Хариджиты из принципиальных соображений оставались упорными противниками Омейядов, как и многие жители Куфы, сохранившие преданность убитому эмиру. Но Муавия, который не имел ни малейшего желания обосноваться в Куфе, мог себе позволить проигнорировать и хариджитов, и шиа — партию Али. Они, конечно, раздражали, но лишь так, как раздражают жужжащие вдалеке осы. Взгляд Муавии был устремлен не на жалких оборванцев — арабов пустыни, а на куда более достойных противников.
Хотя последнее сопротивление Сасанидов было подавлено еще в 651 г. с убийством Йездегирда в восточном оплоте его династии — Мерве, римляне, несмотря на все потери, все еще не покорились. Муавия, желая занять мухаджирун, возобновил наступление на христианскую империю. В 674 г. он даже спонсировал осаду Константинополя. После четырехлетней осады от попытки взять Новый Рим пришлось отказаться, но самым удивительным оказался вовсе не ее провал, а близость к успеху. Было невозможно отрицать, что Муавия — по масштабам его достижений, авторитету и величию его имени — являлся любимцем Бога.
Но какого именно Бога? Муавия проявлял проницательность и расчетливость в обращении с земными силами и определенный «оппортунизм» в общении с небесами. Хотя он называл себя «командиром правоверных», являясь преемником Омара и Османа, его определение «правоверных» было более искусным и двусмысленным, чем у его предшественников. Вместо того чтобы собраться и восславить его восхождение на престол в Медине, арабы встретились в тени Храмовой горы. Муавия отказался отправиться в резиденцию Мухаммеда[670]. Даже Омар, эмир, внимание которого к священному камню снискало ему восхищение евреев и славу «спасителя», не думал так ярко продемонстрировать сохранявшийся статус Иерусалима как самого священного города в мире. А Муавия, обеспечивший такое подтверждение, стремился добиться расположения вовсе не евреев, а своих христианских подданных. То, что арабы в первоначальном наступлении на Палестину сражались в союзе с евреями, теперь вызывало некоторое замешательство новоявленного царя Святой земли. Его налоговая служба и чиновники состояли по большей части из христиан. При чем же тут евреи? Муавия принял подчинение арабов и вдобавок к этому счел необходимым отметить свое вступление в должность «командира правоверных» паломничеством вокруг Иерусалима по следам Христа — «и он поднялся, и сел на Голгофе, и молился там»[671]. Очевидно, тот факт, что пророк обещал мошенникам распятие, нисколько не тревожил Муавию.
Вообще-то говоря, почти нет свидетельств того, что Муавия вообще обращал внимание на пророка. Ни в одной из записей, равно как и на монетах, сохранившихся со времени его правления, нет ни одного упоминания о Мухаммеде. Также нет, несмотря на более позднюю традицию, приписавшую компиляцию откровений пророка Осману, никаких Коранов или их фрагментов, датированных временем жизни Муавии. Записи слов, сказанных Мухаммедом, – «ветки горящего куста, воспламененного Богом»[672], – были сохранены теми, кто чтил его светлую память, – мухаджирун Куфы, шиа Али, хариджитами. Но пламя угасало. Как Мани и Маздак до него, Мухаммед был пророком, память о котором с годами стала исчезать. Какой ценностью обладает пример его самодельного пустынного государства для империи, которая поглотила мир? Муавия считал не пророка посредником между Богом и людьми, а себя. «Пусть правоверные получат пользу от него»[673] — такую молитву возносили его подданные. Христиане, евреи, самаритяне, манихейцы — все они, по мнению Муавии, причислялись к «правоверным», и все они восхваляли его. Хотя Муавия был безжалостен в войнах против римлян, его подданные, которых больше не попирали воюющие армии и их уже не разделяли дозорные вышки, познали наконец мир. И вряд ли стоит удивляться тому, что они не завидовали эмиру и ничего не имели против его нескромных притязаний на место между человечеством и Богом: «В его время процветало правосудие, и в регионах под его управлением был мир. Он позволял всем жить так, как им хотелось»[674].
Таким виделось будущее: мировая империя, в которой было место для самых разных вер, ни одна из которых не имела преимуществ.