В тени меча. Возникновение ислама и борьба за Арабскую империю — страница 7 из 17

Появление ислама

Заместитель Бога

В 679 г., через двадцать лет после того, как Муавия вознес молитву на Голгофе, франкский епископ Аркульф прибыл в Иерусалим. Стрессы и потрясения века не ослабили стремления христиан к паломничеству: уверенность в необходимости посещения святых мест оставалась непоколебимой и у тех, кто жили в других концах света, и у местных жителей. Хотя паломническая индустрия в Иерусалиме пришла в упадок, по крайней мере, если сравнивать ее с периодом расцвета, но заезжему епископу город показался наполненным толпами самых разных людей. И вьючными животными, причем в таких количествах, что Аркульфу приходилось то и дело зажимать нос и пробираться между кучами экскрементов, лежавшими повсюду на улицах[675]. Нет, паломника, закаленного трудным путешествием из далекой Галлии, нельзя было сбить с толку какими-то жалкими навозными кучами, и епископ очень скоро перестал обращать внимание на подобные мелочи, восхищенный городскими чудесами. Самым главным из них конечно была церковь Воскресения: святыня, не имевшая себе равных. Приезжему, каковым и был Аркульф, безусловно казалось, что римское правление вовсе не закончилось. Выданные ему путевые документы были на греческом языке, монеты в кошельке соответствовали стандартам монетных дворов Константинополя. На многих из них даже имелся символ христианской империи — крест. Власть на Святой земле определенно имела внешний вид римской.

Аркульф, естественно, был в курсе изменений. Новости о несчастьях, постигших Новый Рим, дошли и до Галлии. Ходили слухи, что сарацины опустошили целые провинции, – такова была их привычка[676]. Даже Иерусалим, несравненный город церквей, не остался без клейма их правления. «На знаменитом месте, где когда-то возвышался храм, – написал Аркульф, – сарацины строили четырехугольный молельный дом»[677]. Он наверняка описывал начатое Омаром и все еще не законченное в начале правления Муавии строительство мечети — «места поклонения» — так ее называли арабы. То, что они могли применить это же обозначение к любому месту поклонения, определенно не успокоило христиан: они совершенно точно знали, что, чем бы ни была мечеть, это не церковь. А богохульство ее расположения вызвало большую тревогу христиан, равно как и евреев, доселе проявлявших необоснованный оптимизм и упорно считавших, что арабы «восстанавливают стены Храма»[678]. Большинство христиан считали стройку дьявольским проектом, и один монах, ненароком заглянувший туда, якобы видел участвовавшую в работе бригаду демонов[679].

Несмотря на помощь высших сил, конечный результат глаз не радовал и казался временной постройкой. Таков, по крайней мере, был вердикт Аркульфа. Несмотря на то что сооружение получилось довольно-таки просторным и могло вместить три тысячи верующих, оно совершенно не впечатлило епископа. Его строят грубо, жаловался он, ставя вертикальные доски и огромные бревна на какие-то разрушенные остатки[680]. Хотя не исключено, что только франк мог заметить такие вещи. Варвары Запада получили хорошую практику, разбирая римские памятники. На самом деле, как уже продемонстрировал Теодорих, трудно заниматься государственным строительством на обломках империи. Аркульф, отнесшийся пренебрежительно к мечети, не удивился, увидев ее, равно как и не был потрясен присутствием сарацин на Святой земле. Хотя Муавия достиг небывалого могущества, разница между ним и королем Аркульфа в Галлии была вопросом качества, а не вида. И сарацины, и франки жили как скваттеры на руинах былого величия. И не важно, что наследие прошлого было несравненно богаче и внушительнее на Востоке, нежели на Западе. Беспомощность сарацин к усовершенствованию была такой же, как у франков. Построенный из дерева и кирпича дворец Муавии вызывал снисходительные усмешки римских послов. Потолок хорош для птиц, фыркнул один из них, а стены для крыс[681]. Даже величайшее желание Муавии — захват Константинополя — говорило о культурном холопстве, поскольку являлось невысказанным подтверждением вечной заносчивой уверенности римлян в том, что править миром можно только из города Константина.

Ну, в одном смысле, несмотря на неудачное нападение на al-Qustantiniyya, претензии Муавии уже превзошли притязания цезаря. Даже Юстиниан, явно страдавший манией величия, не претендовал на роль посредника между человечеством и Богом. Поэтому в концепции монархии Муавии ощущались влияния, не имевшие ничего общего с римским примером. Было ли простым совпадением, например, то, что Муавия считал себя связанным с Богом так же, как ангелы в молитвах мушрик? Можно с уверенностью сказать, что готовые стройматериалы — это далеко не все, что мог дать захватчикам плодородный полумесяц. Ее огромная совокупность вер была несравненно богаче западной. Теодорих, желавший отличаться от императора Константинополя и от собственных римских подданных, жил и умер арианцем. Муавия, господин халкедонцев и христиан-монофизитов, евреев и самаритян, зороастрийцев и манихейцев, имел больший выбор. Главное, в нагромождении вер, которое он унаследовал, как араб, он разглядел нечто самое драгоценное — уверенность в благосклонности Бога, никак не связанной с Римом или любой другой земной силой. То, что Муавия был удовлетворен, помолившись на месте распятия, или восстановив собор Эдессы, разрушенный землетрясением, или украсив старую надпись на здании бань крестом, вовсе не значило, что он христианин. Скорее это свидетельствовало о его почитании Иисуса и еврейских пророков, которое объединяло Мухаммеда и мушрик[682]. Какими бы ни являлись точные доктрины, в которые верил Муавия, они определенно не поддерживались ничем, сравнимым с массивными опорами, которые раввины, епископы и мобеды веками возводили вокруг своих вер. Из разных учений и традиций, считавшихся священными для арабов, еще не было оформлено ничего похожего на религию. Вместо этого существовал набор сект, словно точечные источники огня, разбросанные звездным взрывом. Для монарха вроде Муавии, претендовавшего на мировое господство, существовала возможность, которой не было даже у Константина. Стремясь понять, почему Господь даровал ему милость — управление миром, и что нужно сделать, чтобы сохранить это право, он мог использовать разнообразные и довольно-таки легкодоступные верования и доктрины.

Но не один Муавия желал воспользоваться этой возможностью. В Ираке, то есть на безопасном расстоянии и от его власти, и от гравитационного притяжения Святой земли, вопрос, что конкретно хотел Господь от Его народа, подсказал удивительное разнообразие ответов. Хариджиты, как всегда воинственные в своей ненависти ко всему, от чего исходил дух монархии, ушли из Куфы в пустыни вокруг Персидского залива, где основали несколько маленьких террористических республик. Тем временем их старые противники, шииты Али, тоже не изменили своим убеждениям. Сохранились и немногочисленные сторонники убитого кузена Мухаммеда, последовавшие примеру Сасанидов и начавшие утверждать, что только под командованием лидера — прямого потомка пророка — мир людей может познать истинный порядок и получит благосклонность Бога. Другие пошли еще дальше и объявили себя пророками. Один из таких новоявленных пророков, неграмотный портной, утверждавший, что является наследником одновременно Иисуса и Мухаммеда и имеет книгу с небес, которая это доказывает, в конце концов был настигнут имперскими солдатами и скрылся в норе, таинственным образом появившейся на склоне горы. И наконец, были еще последние из сахабов — престарелые, но все так же окруженные тайнами. Самым прославленным из них был курейшит по имени Абдулла ибн ал-Зубайр (Абдулла ибн аз-Зубайр). Ему было всего восемь лет, когда умер пророк, но сторонники считали его живой связью с героическим и священным веком. Понятно, что его презрение к Омейядам не знало границ. В течение двадцати лет его ответом на богохульство правления Муавии были пребывание в Медине, в благочестивой и нарочитой хандре, и любовное поддержание огня памяти пророка.

В народе, который считал себя наделенным самыми потрясающими откровениями, свидетельствами прямого вмешательства в человеческую историю самого Бога, подобная конкуренция естественна. Попытки найти смысл в такой непостижимой загадке, как чрезмерное стремление ранних христиан к фракционности, наверняка были утомительными. Однако, в отличие от церкви, мухаджирун не пришлось ждать три долгих века, прежде чем захватить командные высоты в могущественной империи. У них на это ушло всего несколько десятилетий. В результате разногласия между Омейядами и их противниками — хотя и не менее сосредоточенные на целях Господа, чем были конфликты между Маркионом и евионитами, – имели дополнительный геополитический аспект. Когда Муавия, ощутив близость смерти, заявил, что его сын Язид — известный своим недостойным поведением — будет его преемником, поскольку так решил Бог, результатом стал не только широко распространившийся шок из-за подобного богохульства, но и быстрое скатывание к гражданской войне. По мнению благочестивых граждан, мало того что Язид был грешником «в части живота и половых органов»[683], он к тому же держал в доме обезьянку в качестве домашнего питомца. Но по-настоящему их шокировала идея о том, что все беспорядки предыдущих шестидесяти лет, вся борьба и ошеломляющие победы могли иметь единственной целью воцарение на мировом троне такой династии, как Омейяды.

В 680 г. распространилась новость о смерти Муавии. Вместе с ней в Арабскую империю вернулась фитна. Сирия, что неудивительно, твердо стояла за Язида, но Аравия и Ирак нет. Первым поднял мятежные знамена Хусейн, самый младший и теперь уже единственный живой внук пророка. Он к этому времени уже достиг средних лет и стал воином. Но когда Хусейн повел свой небольшой отряд из Медины в Куфу, местные сторонники Омейядов довольно легко блокировали ему дорогу. Оказавшись в глухой деревушке Кербеле, расстроенный отсутствием ожидаемой поддержки мухаджирун Куфы, измученный жаждой, Хусейн решил доверить свою судьбу воле Бога. Атаковав большую армию, которая, собственно, и загнала его в эту деревушку, он и его товарищи были убиты среди безжалостных песков. Бесславный конец для любимого внука пророка. И хотя в далекой перспективе его смерть от рук тяжеловооруженных солдат Омейядов сделала его знаменитым мучеником, ближайшим результатом его гибели стало то, что Ирак остался под контролем Язида.

Тем временем в Медине ждал подходящего момента намного более опасный противник. Мрачный аскет Абдулла ибн ал-Зубайр публично отказался дать клятву верности новому эмиру. В итоге именно он стал главным оппонентом Омейядов. Стабилизировать ситуацию в Медине вовсе не помогало то, что представителем Язида в оазисе был не кто иной, как сказочно продажный и увертливый Марван. Недоверие местного населения к новому губернатору не могло быть глубже. Ходили слухи, что именно он в тревожные последние дни правления Османа посоветовал дяде обмануть египетский военный отряд, пришедший к эмиру, и тем самым побудил египтян превратиться в жаждущую крови толпу. Что бы ни делал Марван после этого, будучи правителем Хиджаза, он так и не сумел улучшить свою репутацию обманщика и лицемера. Переговоры между Абдуллой ибн ал-Зубайром и Омейядами шли напряженно. К 683 г. они прервались. Абдулла ибн ал-Зубайр счел нового эмира узурпатором. Когда Марван бежал из Медины в Сирию, Язид послал войска в противоположном направлении. Мятежники делали отчаянные попытки окружить свой оазис фортификационными сооружениями, но их сопротивление оказалось не более эффективным, чем сопротивление Хусейна в Кербеле. Армия Язида без особого труда преодолела поспешно сооруженные рвы и земляные валы, смела защитников и взяла город. Рассказы о том, что случилось после этого, с каждым прошедшим годом становились все более кровавыми. Город пророка был предан мечу. Грабежи, убийства и насилия продолжались три дня. Утверждают, что спустя девять месяцев после этого в городе родилось более тысячи детей.

Но Абдуллы ибн ал-Зубайра не было среди мертвых. Непреклонный в своей набожности, полный ненависти к сирийцам, которых считал нарушителями закона[684], он решил бросить вызов своим противникам. Соответственно, он не стал ожидать в Медине войска Язида, а направился на место еще более исполненное святости: в Дом Бога[685]. Мусульманские историки, писавшие через сто лет после этого, считали само собой разумеющимся, что такая святыня могла быть только Меккой, но ни в одном труде тех далеких лет ничего подобного не сказано, все — намеренная уклончивость. «Он пришел в определенную местность на юге, где была их святыня, и жил там»[686] — так писал один христианский хронист об Абдулле ибн ал-Зубайре. Отсюда следует, что точное местонахождение арабской пустынной святыни остается загадкой. Тем не менее существовали определенные подсказки. Один епископ, к примеру, отметил, что мухаджирун Ирака, склоняясь для молитвы, поворачивались на запад — «по направлению к Каабе, первичному источнику их расы», а те, что в Александрии, – поворачивались на восток[687]. Мусульманская традиция сохранила нечто очень похожее: основатель первой мечети в Куфе выпустил стрелу, чтобы определить qibla — кибла — направление молитвы, – и она упала не к югу от мечети, на линии с Меккой, а где-то к западу от нее. Так что, хотя ни один из современников точно не говорит, где нашел убежище Абдулла ибн ал-Зубайр, свидетельства указывают на место к северу от Хиджаза, на полпути между Куфой и Александрией. Это тот самый регион, с которым лучше всего был знаком сам Мухаммед, а Абдулла ибн ал-Зубайр, как известно, неизменно старался защищать наследие пророка. В общем, представляется вероятным, что Дом Бога, в котором он укрылся, находился не в Мекке, а между Мединой и Палестиной: в благословенном месте, которое пророк назвал Бакка.

Было ли это место почитаемым арабами через пятьдесят лет после смерти пророка — другой вопрос. Идея, унаследованная от евреев и христиан, – что одна святыня может обладать такой святостью, что заслуживает паломничества из всех, даже самых отдаленных уголков мира, – соперничала в их умах с совершенно противоположной традицией. Конечно, было очень любезно со стороны епископа идентифицировать святилище мухаджирун как Кааба, но только Каабы были повсеместно от Набатеи до Наджрана. Видеть святое даже в таких относительно земных вещах, как источник, колодец или даже странно окрашенный камень, – таков старый инстинкт арабов. И хотя это, безусловно, говорит об их чувствительности к мистике, но одновременно выдает несколько бесцеремонное отношение к статусу отдельных святынь. Веками святилища почитались как святые — харам, – а потом забывались. Даже пророк, пытаясь определить, в каком направлении должны поворачиваться верующие, чтобы молиться, был способен на крутой поворот: «Безрассудные из людей скажут, что отвратило их от кыблы их (молитвенной супротиви), которой они держались?»[688] Какой могла быть изначальная кибла и чем она была заменена, пророк не подумал нам сообщить, но то, что одна святыня была «раскручена» за счет другой, представляется очевидным (мусульманские ученые относили этот стих к перемене направления от Иерусалима к Мекке, но абсолютно никаких свидетельств тому в Коране нет). Неудивительно, что Абдулла ибн ал-Зубайр, направляясь к Дому Бога, должен был позаботиться, чтобы его голос был слышен на расстоянии[689]. Шло время, и те, кто помнили пророка, уходили в небытие, а лицемерные Омейяды прочно обосновались среди великолепных и чарующих памятников христианского Иерусалима. Кто мог сказать, как долго будет жить память (не говоря уже о превосходстве) о Бакки?

Два случая укрепили амбиции Абдуллы ибн ал-Зубайра, связанные с этим местом. Летом 683 г. армия Язида расположилась лагерем перед Домом Бога, и Кааба, как утверждают, загорелась и была полностью уничтожена. Одни винили в этом несчастье сирийцев, бросавших факелы, другие — неосторожность Абдуллы ибн ал-Зубайра. Но все подчеркивали непоправимость ущерба. Святыня могла так навсегда и остаться почерневшими руинами, если бы не второй случай. В Сирии умер Язид. Новость застала войска врасплох. Воины чувствовали себя вдвойне брошенными, ведь они лишились не только своего имама, но и благосклонности Господа. Но к Абдулле ибн ал-Зубайру это, конечно, не относилось. Он после смерти своего великого соперника особенно почувствовал свою правоту. И когда армия Язида, которой был необходим новый эмир, пообещала Абдулле ибн ал-Зубайру преданность, если он поведет их в Сирию, тот с негодованием отказался. Его теперь занимали более важные вещи.

Пока сирийцы бесцельно бродили по окрестностям, решая, что им делать, Абдулла ибн ал-Зубайр приступил к сооружению святилища, которое могло бы служить, без каких-либо компромиссов и двусмысленностей, как объект почитания всех правоверных. Говорили, что он лично взял в руки кирку, разровнял все, что осталось от сгоревшей мечети, и возвел на ее месте новую. Дух парадокса в этом чувствовали даже арабы — народ, который традиционно, не задумываясь, оставлял святилища и тут же забывал о них. Абдуллу ибн ал-Зубайра тревожил вопрос: как его новый Дом Бога может считаться вечным, если его только что построили? Судя по всему, его «рекламщики» не испытали затруднений в поисках ответа на этот вопрос. Веками после осуществления Абдуллой ибн ал-Зубайром своего грандиозного строительного проекта повторялись, обрастая все новыми подробностями, рассказы о чудесных открытиях, сделанных в ходе раскопок. Говорили, к примеру, что был обнаружен изначальный фундамент, заложенный еще Авраамом, а также найден таинственный текст, гарантировавший благосклонность Господа ко всем посетителям святилища. И самый сенсационный момент: когда выкопали черный камень, все сооружение начало дрожать. Некоторые утверждали, что на этом камне было начертано имя Бога: «Я, Аллах, властелин Бакки»[690].

Как было с Домом Бога, так и с великой империей. Абдулла ибн ал-Зубайра хотел поставить ее на новый фундамент. Так же как огонь оставил от Каабы почерневшие руины, так и фитна разрушила мир. В Сирии наследником Язида стал его сын — настолько больной ребенок, что он умер всего через пару месяцев после воцарения на престоле. При возникшем в результате безвластии арабы снова стали устраивать междоусобицы. Сторонники Али, оплакивавшие Хусейна, излили чувства горечи и стыда на гарнизоны ненавистных Омейядов. Военные отряды хариджитов, рыскавшие по Южному Ираку, возобновили кампанию расчетливого террора. В Куфе некая харизматичная личность, которую потомство назовет «Мухтар-обманщик», захватила городскую казну, раздала всю ее — 9 миллионов монет — бедным и провозгласила революцию (когда все люди будут равны), объявив себя пророком[691]. Этот человек вызвал большое волнение, продемонстрировав обитый парчой стул, который его враги называли мусором, взятым с чердака Али, а энтузиасты, последовав примеру евреев, назвали свидетельством присутствия Бога — шхиной. Присутствие этого сказочного тотема в кампании — его или привязывали на спину серого осла, или несли люди на носиках — оказалось мощным свидетельством в пользу Мухтара, военачальника и пророка. Также утверждали, что Мухтара, когда он преследовал врагов, сопровождали ангелы на огненных конях.

Столкнувшись с таким неприкрытым энтузиазмом, структура управления, совсем недавно восстановленная Муавией, снова зашаталась. Антагонизм, выпущенный на волю фитной, был неослабевающим, ненависть приводила в замешательство, насилие оказалось диким и утомительным. Слишком многое было поставлено на карту. К извечному волнению племенных распрей — все еще сильных, происходивших между разными арабскими эмигрантами — добавились новые аспекты шовинизма. Фракционисты, когда выбирали имама или пророка, за которым собирались идти, одновременно намечали свою судьбу в следующем мире, и так выходило, когда они сражались, что они неизменно делали это до самой смерти. Снова, как во время великой войны между Ираклием и Хосровом или при первом появлении арабов, чувствовалось, что в конфликте решается многое, на карту поставлено значительно больше, чем просто земные амбиции.

Это чувствовали даже те, кому было написано на роду стоять в стороне и наблюдать за агонией времени. Война — не единственное выражение гнева Господа. Чума тоже вернулась в Ирак, покрывая дороги телами умерших, загрязняя реки и каналы гниющими трупами. Чума привела к голоду. Дети с конечностями тощими, словно сухие веточки, пытались рвать высохшую траву, а матери — ходили мрачные слухи — могли съесть собственных детей. Хуже всего оказывались мародеры, от которых негде было спрятаться. Они проникали везде, упорно преследовали свою добычу, находили ее, куда бы она ни спряталась, лишали всего, оставляя ее голой и босой[692]. Трудно было найти разницу между такими бандитами, хариджитами и головорезами Мухтара[693]. Человечество, словно монстры из бездны, охотилось само на себя. События опять предвещали скорое наступление конца времен.

Понятно, был такой исход неизбежным или нет, Бог возложил миссию подготовить к нему мир на Абдуллу ибн ал-Зубайра, главу правоверных. «Приближается для этих людей время дать отчет за себя, тогда как они вполне предаются беспечности»[694] — так жаловался пророк. Абдулла ибн ал-Зубайр, прислушавшись к этому грозному предостережению, позаботился о решительных шагах. Поступая как Омар и Осман, направляя дела мира из глубины пустыни, он послал своего брата Мусаба навести порядок в Ираке. Мусаб взялся за это неблагодарное дело с умом и интересом. Мухтар, проповедник тревожного радикального эгалитаризма, был разбит, пойман во дворце губернатора и казнен. Его отрубленная рука, трофей для верующих, который они могли созерцать на пути к месту молитвы, прибили к стене мечети в Куфе, а знаменитый стул сожгли. Одновременно на юге Ирака началась кровавая операция по подавлению хариджитов, в процессе которой Мусаб дошел до персидских нагорий.

Но Абдулла ибн ал-Зубайр планировал вернуть порядок в пошатнувшийся мир не только военной операцией по подавлению бунтовщиков. Далеко не любое послание доносят на конце меча. Хариджиты утверждали, что судить может только Бог[695]. Абдулла ибн ал-Зубайр и его помощники, не подвергая сомнению этот тезис, собирались только усовершенствовать его, объявив с максимальной ясностью, как и когда решение Бога будет объявлено. Так, в 685 или 686 г., пока в Ираке продолжала свирепствовать фитна, один из помощников отчеканил в Персии монету с новым и судьбоносным посланием: Bismallah Muhammad rasul Allah — Во имя Бога, Мухаммед — посланник Бога[696].

Действенность этих слов, среди неразберихи и кровавых событий времени, была очевидной. Гений Абдуллы ибн ал-Зубайра должен был понять, как в свое время до него понял Константин, что любой правитель великой империи, претендующий на благосклонность Бога, должен позаботиться, чтобы основа этой благосклонности оказалась каменно прочной. Одни только военные действия никогда не положат конец фитне. Такой результат может дать только система доктрин, которую все противоборствующие стороны смогут принять как истинную и данную Богом. Отсюда высокая ценность примера пророка. Если Константин в Никее был вынужден полагаться на склонных к раздробленности и подверженных ошибкам епископов, чтобы объявить выбранную им разновидность веры ортодоксией, Абдулла ибн ал-Зубайр выбрал намного менее беспокойный путь. Ведь дело было не только в утверждении Мухаммеда, что он является посредником для Божественных откровений, главное, что он уже давно мертв. Стоит только втолковать мысль о том, что он действительно Божественный посланник, и абсолютно все, что только можно приписать ему, будет волей-неволей приниматься верующими как истина, пришедшая с небес: «Тех, которые оскорбят Бога и посланника его, Бог проклянет и в настоящем и в будущем веке»[697]. Это реальная золотая жила для любого военачальника, желающего навлечь проклятие на головы своих врагов. Вот почему Абдулла ибн ал-Зубайр и его подручные не преминули воспользоваться многочисленными возможностями, которые давал им в новых условиях старый тезис о том, что Мухаммед действительно пророк. Он мог дать им власть над миром намного быстрее и эффективнее, чем любая войсковая операция.

Правда, не обошлось без проблем. Абдулла ибн ал-Зубайр был не единственным самопровозглашенным командиром правоверных, заметившим богатейшие потенциальные возможности вышеназванного послания. Его власть была крепкой в Аравии, Ираке и Персии, но не в Сирии. Там дело Омейядов было обезоружено, но не убито. После смерти Язида воцарился хаос, то есть сложились идеальные условия для действий такого интригана, как Марван. На ассамблее племен, проведенной в старой столице Гассанидов Джабии летом 684 г., на которой обсуждалось, надо ли признавать Абдуллу ибн ал-Зубайра эмиром, Марван предложил поставить вопрос на голосование и так искусно повернул дело, что в конце концов проголосовали за него[698]. Марван, всю жизнь, до самой старости рвавшийся к власти, наслаждался триумфом только девять месяцев. Но к моменту своей смерти весной 685 г. он сделал все возможное, чтобы Сирия в любом случае осталась у Омейядов. Его преемником, которого сирийцы объявили эмиром, стал его сын Абд ал-Малик (встречается также написание Абдул-Малик) — человек лет сорока, известный золотыми зубами и дурным запахом изо рта.

Новый эмир имел разные таланты, превосходившие способность убивать мух дыханием. Абд ал-Малик был вылитый отец. Жестокость соединилась в нем с честолюбием, умом и проницательностью. Тот же человек, который мог посадить политического противника на цепь, гонять его по кругу, как собаку, потом наступить ему на грудь и отсечь голову, также мог проглотить свою гордость и регулярно платить дань римлянам, чтобы обезопасить северную границу, и терпеливо выжидать в Сирии, предоставив Мусабу сражаться с хариджитами и шиитами. Только в 689 г., через четыре года после того, как он стал эмиром вместо отца, Абд ал-Малик наконец перешел в наступление, поступив как Юлиан задолго до него и начав завоевание глобальной империи с захвата Северного Ирака. Но, в отличие от Юлиана, ему предстояло добиться сказочного успеха. В начале 691 г. он сумел нанести Мусабу сокрушительное поражение — под развевавшимися знаменами, утопая в клубах пыли, – и убить его.

Соплеменники ясно увидели

Ошибочность своего пути,

И он стер самодовольную улыбку

С их лиц[699].

И все же Абд ал-Малик, даже топча труп своего врага, старался усваивать уроки и анализировал успехи Мусаба в Ираке. Да, самодовольные улыбки следовало стереть, но вместе с тем, если что и могло когда-нибудь объединить завоевателей обширной империи в один народ, то исключительно понимание того, чем они обязаны Богу. Абд ал-Малик, вырвав Ирак из цепкой хватки Абдуллы ибн ал-Зубайра, не побрезговал и сказанными им словами. Как только были подавлены последние очаги сопротивления правлению Омейядов в Басре, в городе немедленно вошли в обращение новые монеты с надписью: «Во имя Бога, Мухаммед — посланник Бога».

Слова оказались ничуть не менее могущественными и на монетах Омейядов. Хотя неожиданный акцент на роль пророка, должно быть, вначале показался странным торговцам на рынках, но нет причин сомневаться в искренности Абд ал-Малика. Все же он вырос в Медине, где память о пророке тщательно хранили, и потому она оставалась яркой, однако репутация аскетической набожности Абд ал-Малика соперничала с репутацией Абдуллы ибн ал-Зубайра. Тем не менее также ясно, что грубое выставление им напоказ имени Мухаммеда — такого никогда не делал ни один представитель его династии — было подсказано не только благочестием, но и своекорыстными интересами. Абд ал-Малик, разумеется, желал покончить с претензиями Абдуллы ибн ал-Зубайра, но не забывал он и о втором противнике. Несмотря на выгодность уплаты дани Константинополю, она была унизительной, а сколько же можно терпеть унижение? Избавиться от нее лучше всего, нанеся удар в самое сердце римского тщеславия. Муавия, несмотря на постоянное желание залить христианскую империю кровью, никогда и не помышлял о дискуссии со своими соперниками относительно истинности их веры. У Абд ал-Малика не было таких комплексов — не для него уважительное паломничество на Голгофу. Чем потакать чувствительности христиан, изображая смутную разновидность монотеизма, он хотел ткнуть римлян носом в очевидную неполноценность их предрассудков. Также уверенно, как Муавия стремился к ликвидации мирового господства Константинополя, Абд ал-Малик имел целью уничтожить его претензии на особенные взаимоотношения с Богом. Радикальный шаг и совсем не легкий. Как стратегия противостояния римлянам в море потребовала постройки целого флота с нуля, спор с ними относительно пути к небесам требовал масштабных инноваций. Из разбросанных в разных местах обширной Арабской империи разрозненных верований следовало создать нечто связное, явно одобренное Богом, короче говоря — религию.

И если поклонение Мухаммеду, ее создателю, было именно началом, и ничем иным — первым шагом, – то не существовало лучшего способа оценить полный масштаб того, что еще оставалось сделать, чем посетить город, где Абд ал-Малик, как Муавия перед ним, впервые был назван эмиром, – Иерусалим. Там, где сияние свечей в церквях оказывалось таким ярким, что ночью весь город и холмы вокруг него превращались в один большой сгусток света, величие христианства и весомость его древности становились очевидными и устрашающими. Увидев купол церкви Воскресения и его великолепие, Абд ал-Малик мог принять меры, чтобы умы правоверных не были ослеплены[700]. Обладание Иерусалимом, несомненно бывшее нелегким испытанием, давало и благоприятные возможности. Уже в то время, когда Абд ал-Малик вел свои армии к победе в Ираке, рабочие на Храмовой горе трудились, чтобы обеспечить ему столь же блестящий триумф. Полуразвалившаяся мечеть, о которой с таким пренебрежением упоминал Аркульф, была снесена и теперь возводилась новая — великолепная и роскошная. Вокруг горы строилась стена, чтобы обозначить ее как haram, и ворота в стене выходили на хорошо отремонтированные дороги. Но самым поразительным и красивым оказалось восьмиугольное сооружение, столь выдающееся, что даже церковь Воскресения оставалась в его тени. То, что это являлось намеренной хитростью, было совершенно очевидно. Не только размеры новой конструкции в точности повторяли размеры великой церкви Константина, но ее столбы увенчивал большой позолоченный купол. Однако настоящим ударом по надменности и претензиям христиан стало местоположение нового сооружения — «Купола скалы». Внутри находилось перфорированное каменное пространство, простое и ничем не украшенное, у которого римские власти позволяли плачущим евреям каждый год дуть в рога. Раввины идентифицировали это место со шхиной Божественным присутствием на земле, а Абд ал-Малик и его архитекторы предназначили для него роль, не менее внушавшую страх. Они верили, что в начале времен, после создания вселенной, Бог стоял на скале, а потом вознесся на небеса, оставив отпечаток своей ступни. (Со временем эта традиция стала затруднением для мусульманских теологов, поскольку подразумевала, что у Бога есть тело; в XI в. появилось альтернативное объяснение создания «Купола скалы»: он был построен в честь вознесения на небеса не Бога, а Мухаммеда, который якобы был перевезен из Мекки в Иерусалим именно для этого.) В конце времен скала тоже изменится: в Судный день все правоверные и все мечети мира, даже Кааба, переместятся в Иерусалим. Люди будут кричать: «Привет вам, пришедшие как паломники, и привет той, к кому паломники пришли»[701].

Возможно, учитывая кажущуюся неизбежность конца времен, следовало ожидать, что Абд ал-Малик захочет воздвигнуть монумент, соответствующий главной роли, которую скале предстоит сыграть. Предполагалось также, что, поскольку Дом Бога все еще находился в руках Абдуллы ибн ал-Зубайра, он не захочет ждать Судного дня, чтобы объявить его местом паломничества. Абд ал-Малик даже дошел до того, что снабдил это место «сувенирами» Авраама. В результате местные мухаджирун могли не отправляться в паломничество в пустыню, чтобы прикоснуться к реликвиям своего августейшего предка, а прийти к «Куполу скалы» и увидеть высушенные рога барана, которого Авраам якобы принес в жертву на этом самом месте. Понятно, что среди ближайших подданных проект Абд ал-Малика имел грандиозный успех. «Все грубые арабы Сирии, – презрительно говорили хариджиты, – совершают паломничество к этому Куполу»[702]. Местное население утверждало, что «Купол скалы» — самое святое место в мире[703].

В этом хвастовстве присутствовала ирония. Оно, конечно, было лестным для Абд ал-Малика, но одновременно могло стать роковым для расширения его честолюбивых замыслов. Надписи в «Куполе скалы» были эхом слов, написанных на монетах и объявлявших Мухаммеда посланником Бога. Но тут возникал весьма неудобный вопрос: поскольку пророк никогда не был в Иерусалиме, как согласовать идею о том, что Храмовая гора — самое святое место в мире, с одновременным выдвижением Мухаммеда на роль основателя религии? Пусть годы шли, и воспоминания о пророке становились все более смутными, но все же невозможно было забыть, что он жил за пределами Палестины. Понятно, что Абд ал-Малик не мог себе позволить поступить как римские и персидские власти и просто оставить в покое глубины пустыни. У него не оставалось выбора — надо было отправляться за Абдуллой ибн ал-Зубайром. То, что его противник до сих пор удерживал святые места, где пророк получал Божественные откровения, подрывало авторитет не только Абд ал-Малика, но и самих небес. Одного только Иерусалима недостаточно для полного осуществления его миссии. Ему была необходима Аравия. Без этого Абд ал-Малик не мог исполнить то, что искренне считал своей миссией на земле, – создать настоящий «истинный вероустав»[704].

Осенью 691 г. армия из двух тысяч человек вышла из Куфы в пустыню. Абд ал-Малик, который, в дополнение к своим многочисленным талантам, умел разбираться в людях, назначил ее командиром своего самого доверенного слугу, бывшего школьного учителя, молодого человека по имени ал-Хаджжадж. Недаром этого человека, обладавшего блестящими способностями, называли «Маленькой собакой». Пусть он был уродливым и миниатюрным, но обладал воистину выдающимся нюхом и очень острыми зубами. К весне 692 г. он загнал преследуемую добычу в угол. Абдулла ибн ал-Зубайр оказался в «доме поклонения»[705]. Но на этот раз не было никакой передышки. Ал-Хаджжадж вел блокаду в течение шести месяцев, забрасывая оборонительные сооружения камнями с помощью катапульт. К осени святилище было почти полностью разрушено и усеяно трупами, одним из которых оказался и сам старый Абдулла ибн ал-Зубайр. Теперь вся Аравия принадлежала Абд ал-Малику.

Двумя годами позже эмир отправился в пустыню на показное паломничество. Он уже был властителем Храмовой горы, где строительство «Купола скалы» завершили в тот год, когда потерпел свое финальное поражение Абдулла ибн ал-Зубайр. Теперь эмир претендовал на господство и над местом не менее грозным и святым. «Нам, – писал придворный поэт, – принадлежит два Дома: Дом Бога, которым мы управляем, и почитаемый Дом на горе Иерусалима»[706].

Здесь снова предстает явная двусмысленность. Местонахождение «Купола скалы» не было тайной, но где все же находился таинственный Дом Бога? К сожалению, поэт не подумал уточнить, равно как и его современники. Хотя, возможно, ничего иного и не следовало ожидать. В конце концов, грамотные люди обычно не живут в пустыне, да и не посещают ее. Даже если привычка отправляться в пустыню на паломничество закрепилась еще до Абд ал-Малика (а тому нет никаких свидетельств), тогда свойственная тем временам анархия ее обязательно прервала. В результате среди верующих, достаточно грамотных, чтобы взяться за перо, точные детали местонахождения пустынной святыни были, скорее всего, неизвестны. Самые точные указатели на него присутствуют не в поэзии, хрониках или справочниках, а в камне. После паломничества Абд ал-Малика в Аравию рабочие начали совершенствовать планировки многочисленных мечетей. От самого оживленного участка Нила до уединенных уголков пустыни Негев киблы, ранее указывавшие на восток, теперь переориентировали на юг. Тем временем в Куфе ориентирующую на запад киблу также скрупулезно перенаправили[707]. Создавалось впечатление, что Дом Бога больше не стоял там, где прежде, – между Мединой и Палестиной. Скорее, если верить мусульманским новаторам, он находился намного южнее — где-то в Хиджазе. Этим местом могла быть только Мекка.

Естественно, такая перемена не осталась незамеченной. Противники Абд ал-Малика проклинали его, как человека, который «уничтожил священный Дом Бога»[708]. Сразу после завоевания Аравии возникло непонимание: что в действительности произошло и что составляло «священный Дом Бога» — и оно начало усиливаться. Пропаганда Омейядов, не отрицая разрушений, произведенных ал-Хаджжаджем, утверждала, что истинным вандалом являлся Абдулла ибн ал-Зубайр и что Абд ал-Малик всего лишь восстановил Каабу, вернул ей первоначальное состояние. Это мнение практически никто не оспаривал. Убеждение, что святилище можно уничтожить и восстановить не единожды, а несколько раз и оно непостижимым образом останется тем же самым, было распространено очень широко. Со временем Абд ал-Малик и Абдулла ибн ал-Зубайр заняли свои места в длинном списке людей, которые предположительно или ремонтировали Дом Бога, или отстраивали его заново, а возглавляли список такие знаменитости, как Мухаммед, Авраам и Адам. В будущем Кааба считалась и местом могилы Адама, и центром космоса. Если в таком сенсационном наборе атрибутов слышалось эхо традиций, которые христиане после обнаружения Еленой Истинного Креста приписывали Голгофе, это определенно не было совпадением. Константин раз и навсегда установил место распятия Христа. Вероятно, по аналогии, нужен был правитель вроде Абд ал-Малика, не менее проницательный и уверенный в себе автократ, чтобы определить для его собственной религии место вечного биения сердца мира.

Но все это, конечно, не дает ключа к пониманию основного момента: почему неизвестное бесплодное место в сухой пустыне, расположенное в тысяче миль от центра власти Омейядов, выбрали для столь почетной миссии. Очевидно, Абд ал-Малик имел на то причины, превосходившие чисто «оппортунистические». Он никогда не «выдвинул» бы Мухаммеда в основатели религии, если бы не верил, что пророк действительно являлся посредником между Богом и людьми. В точности так же он никогда бы не отправился в пал омничество к месту, которому не хватало ауры святости. Задолго до его прибытия туда Каабу уже возвели. Возможно, как и мечеть в Бакке, она была как-то связана с Мухаммедом. Если нет, тогда Омейяды наверняка имели и мотивы, и возможность объявить ее святыней, названной в откровениях пророка как Мекка. Муавия, на протяжении всего своего правления базировавшийся в Сирии, сделал сознательное усилие укрепить свою власть над Аравией. Любой клочок земли, на котором мог расти урожай, безжалостно присваивался: запасы воды отбирались, население принудительно забиралось в армию или изгонялось. В Медине вторжение Омейядов в оазис лишь усилило непопулярность династии и повлекло за собой выступление Абдуллы ибн ал-Зубайра. Но южнее — в Хиджазе — политика принесла более богатые плоды. На самом деле вложения Муавии в регион оказались настолько значительны, что его летнюю столицу — цветущий оазис Таиф, – как говорят, перебазировали туда из Палестины. Связи Абд ал-Малика с городом были, возможно, еще теснее: речь идет не только о том, что его губернатор стал отец эмира, там вырос и его самый доверенный помощник — ал-Хаджжадж. Так что оба были наверняка хорошо знакомы со святыней, находившейся в 60 милях к северо-западу, за стеной обдуваемых ветрами, выжженных солнцем гор, которой Абд ал-Малик в 694 г. дал имя «Дом Бога», а потомки назовут ее Кааба Мекки.

Таким образом, вторая святыня — в паре с «Куполом скалы» — стала раз и навсегда объектом паломничества для правоверных. Пока все более или менее ясно. Но, кроме этого центрального момента, все остальное туманно. Был ли Абд ал-Малик первым эмиром, обновившим это место? Или он шел по стопам Абдуллы ибн ал-Зубайра? Где находилось святилище, уничтоженное ал-Хаджжаджем, – в Бакке или в Мекке? К чему стремился победитель: к установлению неразрывной связи с прошлым или, наоборот, к полному разрыву? Через сто с лишним лет после времени Абд ал-Малика еще сохранилось смутное воспоминание о том, что Дом Бога, возможно, не всегда находился в Мекке. «Во времена пророка, да хранит его Бог и да пребудет с ним мир, наши лица всегда были повернуты только в одном направлении, но после смерти пророка мы поворачивались то туда, то сюда»[709] — это писал один мусульманский ученый. В других трудах, посвященных Мекке, проявлялось аналогичное беспокойство. И дело не только в том, что Кааба в этих работах постоянно «разрушалась и восстанавливалась», – то же самое относилось к расположенной вокруг нее мечети. Священный колодец был утрачен, а потом чудесным образом появился снова, причем не менее чем дважды. Больше всего удивляет многочисленность священных камней, связанных со Святым городом, которые все время перемещались и заново открывались. Существовал, скажем, Maqam Ibrahim, который перенесло наводнение. Затем был открытый Абдуллой ибн ал-Зубайром камень, на котором отпечатано имя Бога. И наконец, нельзя забывать о широко почитаемом «черном камне», занимавшем выдающееся место в стене Каабы. Одни утверждали, что этот камень связан с именем Адама, другие — что его откопал Авраам и вместе с Исмаилом принес в Мекку. Многие верят, что Абдулла ибн ал-Зубайр поместил его в ковчег вроде того, что использовал Моисей для транспортировки Торы вокруг пустыни. «Черный камень», судя по всему, оказался не только сказочно древним, но и удивительно мобильным.

И в качестве такового вряд ли он являлся уникальным. Для любого правителя, желавшего скрыть невысокий статус недавней постройки, «черный камень» после придания ему блеска был чрезвычайно удобным инструментом. Древность в конечном счете знак высокого класса. Именно поэтому Константин (если история о краже им Палладиума из Рима — правда) привез в свою столицу частицу древней Трои. Поэтому мобеды еще при Перозе зажгли Огонь Жеребца среди необитаемых вершин Мидии не раньше, чем объявили его пламя вечным, первоначально скитавшимся по миру. Это заявление всего через несколько поколений оказалось весьма кстати. Зороастрийцы, потрясенные разрушением храма Ираклием, определенно понятия не имели, что он просуществовал всего лишь полтора века. Прошлое, приписываемое святилищу, особенно стоящему в уединенном месте, могло свидетельствовать не о сохранении аутентичных традиций, обычаев и воспоминаний, а как раз наоборот — о смелых инновациях.

Желая оформить мир в соответствии со своими представлениями, Абд ал-Малик оказался настоящим революционером. Даже до его окончательной победы над Абдуллой ибн ал-Зубайром он размышлял, как поставить на его обширной империи такое же клеймо, как он уже поставил на Иерусалиме, – места, освященного истинной религией Бога. В 691 г. были снова отчеканены монеты (которые дали Аркульфу обнадеживающую иллюзию того, что Палестина все еще относится к христианскому миру) с изображениями, не имевшими ничего общего с Константинополем: копье в нише для молитвы, Абд ал-Малик, подпоясанный кнутом. Тем временем в Ираке, согласно программе реформ, с монет убрали все следы Сасанидов. Никому не позволялось препятствовать этой политике. Теперь все стандартизированные монеты должны были пропагандировать новую религию Абд ал-Малика. «Вы долго придерживались курса раздоров, шли по пути своенравия, но теперь, клянусь Богом, я загоню вас, как гонят от водопоя чужого верблюда»[710] — так грозил ал-Хаджжадж после того, как в 694 г. его назначили губернатором Ирака. Это предупреждение относилось к толпе мятежных жителей Басры, но с таким же успехом его можно было адресовать элите, говорящей по-персидски или по-гречески. Они посчитали тревожными первые реформы Абд ал-Малика, но худшее оказалось впереди. Предстояло объявление даже более решительной войны с прошлым. В 696 г. начали чеканить монеты совершенно нового стиля. На них вообще не было рисунков, только письмена — арабские надписи. Чиновников, давно привыкших считать язык показателем варварства, ничто не могло шокировать больше. Мир, не уставал подчеркивать Абд ал-Малик, перевернулся с ног на голову. Теперь монеты стали не единственным выражением новых лингвистических законов. Есть еще паспорта, налоговые отчеты, контракты, законы, расписки — короче говоря, все, что нужно для управления глобальной империей.

Для должностных лиц, которые внезапно оказались без перспективы занятости, если они не умеют говорить или писать на языке хозяев, это стало настоящим потрясением. Для самого Абд ал-Малика это было нечто несравненно большее. Арабский, по его мнению, – это подходящий язык для империи, поскольку это язык самого Бога. Стены «Купола скалы», выполненные из кубов блестящего золота, украшали надписи, содержащие основные догматы веры эмира: пророчества Мухаммеда и утверждения о том, что глупо верить, как это делают христиане в своей слепоте, в Святую Троицу. Большинство надписей являлись цитатами, взятыми из откровений пророка: самыми ранними уцелевшими примерами фраз Корана. Потомки будут утверждать, что Осман первым собрал их вместе, создав первую священную книгу, и сделал это несколькими десятилетиями ранее. Но отрывки стихов, помещенных Абд ал-Маликом на стенах «Купола скалы», предполагают нечто совсем иное. О том же говорит и полное отсутствие надписей Корана, датированных временем правления его предшественников. Христианские ученые, впервые отметив существование священных текстов, приписываемых Мухаммеду, охарактеризовали их не как единую книгу, а как набор фрагментов с такими заголовками, как «Корова», «Женщина», «Божья верблюдица». (Монах из Ирака, писавший в VIII в., ссылается на Коран, но также на другие писания Мухаммеда, в том числе «Книгу о корове»; Иоанн из Дамаска, высокопоставленный чиновник в последние годы правления Абд ал-Малика, глубоко интересовавшийся верой хозяина, также упоминает о «Книге» Мухаммеда и о других текстах, предположительно написанных им; «Корова» в конце концов стала сурой Корана; «Женщина» — это, судя по всему, тот же текст, что и сура «Женщины» в Коране; «Божья верблюдица», несмотря на имеющиеся в тексте упоминания об этом животном, не похожа ни на одну из существующих сур.) Если так, кто мог обнаружить эти отрывки текстов и собрать их вместе? Тот факт, что именно во время правления Абд ал-Малика Коран получил спонсированный государством новый облик, впоследствии не отрицал ни один мусульманский ученый. В авангарде процесса редактирования (как и многих других) был ал-Хаджжадж. Воин, не знающий себе равных, великолепный губернатор, он к тому же заслужил славу корректора Корана. Хотя некоторые традиции приписывают ему значительно более интригующую роль. Отвергнув предположение, что Бог после смерти Мухаммеда больше не позволял, чтобы его цели становились известны при посредстве смертных, ал-Хаджжадж утверждал: «Я работаю только по вдохновению»[711]. Он всегда был верным слугой и неизменно подчеркивал, что его собственная роль в собирании, сопоставлении и распределении откровений пророка — работа, конечно, санкционированная небесами, – ничтожна по сравнению с ролью Абд ал-Малика. На самом деле, сообщил ал-Хаджжадж, его хозяин стоит в глазах Бога выше, чем ангелы и пророки[712].

Это мнение и не думал отрицать и сам командир правоверных, никогда не отличавшийся скромностью. Возможно, век пророков действительно окончился, но это вовсе не означает, считал Абд ал-Малик, что Богу не нужен посредник на земле. Посредством новых монет он объявил миру, каким видит свою роль, – khalifat Allah — заместителя Бога. Как Мухаммед был избран, чтобы нести в мир слово Божье, так и Абд ал-Малик назначен трактовать его и объявлять человечеству. И кто возьмется утверждать, на кого возложена более тяжелая ответственность? Титул халифа, впервые представленный широкой публике именно Абд ал-Маликом на новых монетах, подразумевал господство в царствах, которые были не менее сверхъестественными, чем земными. Если по приказу Абд ал-Малика строятся дороги и дамбы, тогда через него люди могут вознести молитву о дожде[713]. Его грозные воины стоят на страже на границах империи, но все же они не такие грозные, как сам халиф, охраняющий дорогу, ведущую на небеса. Он — имам руководства (направления)[714].

Эти хвастливые претензии не являлись обычной бравадой. С размахом честолюбивых стремлений Абд ал-Малика могли сравниться только использованные для их выполнения его собственные потрясающее упорство и творческие способности. К моменту его смерти в 705 г. «лоскутное одеяло» завоеванных территорий, которые двумя десятилетиями раньше находились на грани полного распада, превратилось в мощное государство. И действовал Абд ал-Малик ничуть не менее эффективно, чем его предшественники. Более того, все его действия были освящены сознанием долга человечества перед божеством, которое не допускало возражений. «Истинное благочестие перед Богом есть покорность»[715] — так сказал Мухаммед. Но значение этого стиха, изображенного на стене «Купола скалы», слегка изменилось. «Повиновение», которого требовал Бог, стало практически именем собственным.

Вера, которую провозгласил Абд ал-Малик, повелитель империи, раскинувшейся от места, где солнце встает, до того места, где оно садится, получила имя. Слова, запечатленные на «Куполе скалы», стали подходящими для всего мира: «Религия в глазах Бога — это ислам».

Сунна

Древний город, как потрепанный жизнью ветеран, часто имеет отметины давно прошедших войн. В Сирии нет города более древнего, чем Дамаск. Слава о его удовольствиях — от климата до слив — была тоже древней, и некоторые раввины даже считали этот город вратами рая. Спустя век после завоевания его арабами и четыре — после правления Константина Дамаск так окончательно и не избавился от знаков своего языческого прошлого. Над переполненными рынками возвышались высокие массивные стены, и человеку, попавшему туда впервые, могло показаться, что они окружают неприступную крепость. На самом деле стены являлись внешней оболочкой некогда главного городского храма. Культы здесь были такими же древними, как сам Дамаск. Хотя Юпитер — божество, в честь которого изначально построили святилище, больше не сидел в нем на троне, стены все же избежали разрушения от рук ликующих христиан, которые посвятили этот храм своему собственному Богу. Теперь, спустя семьсот пятнадцать лет после рождения Христа, на храм предъявила права новая вера. От собора, который всего лишь десятилетием раньше существовал в этих стенах, не осталось и следа. На его месте возвели потрясающе красивый новый монумент, выложенный мрамором и украшенный мозаикой. Его так богато украсили, что, говорят, потребовалось восемнадцать верблюдов, чтобы увезти выручку строителей. Но кто были его новые хозяева? Надпись на одной из стен давала на этот вопрос исчерпывающий ответ, не оставлявший никаких сомнений: «Наш Бог — один Бог, наша религия — ислам, и наш пророк — Мухаммед, мир ему и благословение»[716].



Двумя с половиной десятилетиями раньше, когда Абд ал-Малик строил «Купол скалы», он делал это с оглядкой на иерусалимские церкви, имея целью свести к минимуму доктрину Святой Троицы. Валид, старший сын Абд ал-Малика, он же халиф, ответственный за роскошную новую мечеть в Дамаске, в вопросах веры был еще более самоуверен, чем его отец. Он не оглядывался на нелепые ошибки христиан, а попросту игнорировал их. Валид считал себя истинным мусульманином, покорным Богу, и другие, менее важные религии его не интересовали. Такая самоуверенность в общем-то не была удивительной. Роскошь мечети Валида стала очевидным свидетельством масштаба благ, которые одобрявший его деятельность Бог обрушил на приверженцев ислама. Сверкавшие драгоценные камни, мерцавшие жемчуга, поднятые из глубин океана, высокие колонны, вывезенные из разграбленных соборов, и яркие мозаики, изготовленные выдающимися мастерами своего времени, – все это указывало на непревзойденный размах Khalifat Allah. Ходили слухи, что одна из колонн мечети была сделана из великолепного трона[717] царицы Савской. Как ислам содержал в себе все лучшее и самое благородное из других вер, так великая мечеть Дамаска заключала в своих стенах огромное количество сокровищ, накопленных исчезнувшими царствами, осколки, измененные и пущенные в дело новой глобальной империи.

«Вряд ли есть дерево или заметный город, не изображенный на тех стенах»[718] — так писал один восхищенный наблюдатель, уверенный, что образы, которые он видел, от крылатых растений до ипподромов, – это изображения множества территорий, раскинувшихся вокруг Дамаска, в которых воцарился ислам. К 715 г., когда Валид объявил свою великую мечеть открытой, арабские армии уже давно вышли за пределы развалин империй, управляемых из Ктесифона и Нового Рима. На Востоке они вторглись в бывшее царство эфталитов, преодолев не только покинутую красную стену Гургана, но еще более серьезную преграду — реку Оксус — такую широкую и быструю, что арабы назвали все пространство Центральной Азии Трансоксианой. Тем временем на Западе, покорив Карфаген и большой участок североафриканского побережья, арабы переправились через море в поисках новых земель. В 711 г. маленький арабский отряд высадился в Гибралтаре. За несколько месяцев этот предприимчивый отряд сумел одержать верх в сражении с вестготами, убить их царя и захватить столицу — Толедо, располагавшуюся в самом сердце Испании. Подобное достижение на краю света показалось арабам фантастическим. Испанию в Дамаске считали страной чудес и тайн, где разговаривают статуи, в закрытых комнатах можно увидеть сказочные картины будущего, а города строят из бронзы. Иными словами, арабские завоевания были столь велики, что казались не вполне реальными.

Отметим, что доказательства мусульманских завоеваний жители Дамаска легко могли проследить. Покинув двор великолепной мечети Валида с изысканно украшенными фонтанами и выйдя на грязные городские рынки, можно было найти людей из самых разных уголков мира. Возможно, рассказы об Испании и казались фантастичными, но таковыми никак нельзя было назвать 30 тысяч пленных, которых привели в Сирию завоеватели вестготов. Ничто не могло грубее напомнить побежденным о мощи арабов, чем один только взгляд на их рабов. «Каждый год, – писал один монах, – их банды отправлялись в дальние страны и на острова, приводя обратно пленных из всех народов, которые только есть под небесами»[719]. Конечно, ничего особенно нового в таком выражении статуса супердержавы не было. Римляне никогда не сомневались, если речь шла о продаже пленных мятежников, таких как самаритяне. А принципы, которыми руководствовались персы в отношениях с военнопленными, наглядно иллюстрируются следующим фактом: ansahrig — слово, обозначающее «раб», изначально в персидском языке имело значение «чужестранец». Правда, теперь ситуация изменилась. Несчастные, угнанные из бывших провинций христианской империи, трудились в поместьях или в шахтах крупных арабских землевладельцев. И хотя периодически можно было услышать старую молитву или рассказ, как некий работорговец был поражен рукой Святой Девы, большинство христиан могли только жаловаться на то, что Бог отвернулся от них. «Почему Господь допустил, чтобы так случилось?»[720] — такой недоуменный вопрос слышался еще во времена Омара, когда банда арабских работорговцев «посетила» праздник у стен Антиохии в честь святого Симеона Столпника. Такой вопрос могли задавать не только христиане. Ужасное насилие, которым сопровождалось завоевание сасанидских территорий, видели рынки Куфы и Басры, куда согнали ошеломляющее количество персидских пленных. И даже на восточной границе, где положение арабов считалось самым непрочным, дань рабами — это было самое малое, что могли потребовать завоеватели. Типичной оказалась судьба Заранджа — крепости в предгорьях Гиндукуша, обитатели которой, по условиям капитуляции, должны были каждый год поставлять победителям тысячу красивых юношей, и чтобы каждый в руке держал золотую чашу — приятное предвкушение райских наслаждений для благочестивых мусульман.

Словно лемехи гигантского плуга, арабские армии разрезали на части семьи, разбросали общины, разворотили и перемешали народы, которые иначе могли так никогда и не встретиться. Такого масштабного перемещения человеческих масс в регионе не было с первого прихода римлян на Ближний Восток восемью столетиями раньше, когда, по утверждению многих авторов, на одном рынке ежедневно продавалось до 10 тысяч рабов. Понятно, что для арабов в этом очень прибыльном бизнесе одновременно таилась и гибель. Так же как Италия в дни Римской республики постоянно испытывала потрясения из-за восстаний рабов, так и халифат во время фитны. Посреди хаоса, воцарившегося после смерти Муавии, к примеру, армия военнопленных вырвалась на свободу и закрепилась в Нисибине, так что «страх пришел к арабам»[721]. И не только страх, еще и искреннее негодование. Военачальники Куфы недоумевали, как могло случиться, что рабы восстали против них: «Ведь они — наша добыча, дарованная нам Богом»[722].

Вот только бунтовщики не считали, что Бог действительно намеревался сделать из них добычу. Положения, на которых основывалась римская работорговля в период ее расцвета, были уже не такими, как прежде. За века бессердечие стало еще более явным. Среди христиан, например, в империи, которая привыкла серьезно относиться к директиве святого Павла о том, что во Христе нет ни раба, ни свободного, обычай рассматривать невольников как обычные двигающиеся механизмы стал в высшей степени проблематичным. «Если Бог не порабощает то, что свободно, – вопрошал один епископ, обращаясь к своей пастве, владевшей рабами, – тогда кто он, ставящий свою власть над Божьей?»[723] В Ираншехре тоже коммунизм, проповедуемый Маздаком, предвещал золотой век всеобщего братства, когда все будут как один. Это правда, что маздакиты окончили свой путь зарытыми головами вниз в цветочные клумбы Хосрова. Также правда и то, что большинство христианских ученых, хотя и рассматривали рабство как явление, заслуживающее порицания, обычно считали, что оно все равно будет существовать до конца времен. Тем не менее логика веры, утверждавшей, что все человеческие существа, без исключения, были созданы любящим Богом, привела к тому, что в кругах набожных христиан освобождение рабов стало рассматриваться как обязанность, а вовсе не как акт милосердия. Также и исполнительные мусульмане, если, разумеется, они обращали внимание на свои обязанности, какими их обозначил пророк, не могли подвергать сомнению, что даже низший из низких должен считаться братом. «О, если бы что вразумило его, что такое это крутизна! — сурово вопрошал Мухаммед, сам, по общему мнению, бывший рабовладельцем, у своих последователей и сразу давал ответ: — Она — отпуск раба на волю, Или в какой-либо день кормление голодающего, Сироты, находящегося в родстве, Или бедняка, отягощенного нуждою, Когда они из числа тех, которые веруют, внушают друг другу терпение, внушают друг другу сострадание»[724].

Все это очень хорошо, за исключением одной детали: было немало арабов, которые не имели ни малейшего желания делить своего Бога с чужеземцами. С первых дней существования Арабской империи они остро чувствовали опасность поглощения огромной аморфной массой своих подданных. Вот почему в Ираке они основали совершенно новые города на границе пустыни и вот почему в Сирии и Палестине, где арабы предпочли селиться среди местного населения, они ввели тьму мелочных правил, устанавливающих границу между ними и тем, кто ниже их. Христиане в ужасе поняли, что теперь должны жить по правилам, первоначально введенным римскими властями, чтобы держать в узде евреев. Им запрещалось одеваться и говорить как арабы, носить мечи и ездить в седле — вряд ли людей можно было унизить больше[725]. Бог «отдал вам в наследство землю их, домы их, имущество их, – землю, на которую доселе не становилась нога ваша»[726],– в этом своих почитателей заверил Мухаммед. Тогда, возможно, арабы, зависевшие от завоеванных территорий и наслаждавшиеся обладанием Богом данной империей, таким образом защищали свое имущество. Слишком многое было поставлено на карту. Сменилось лишь несколько поколений после разгрома надушенных римлян и персов, а вкус к роскоши, появившийся у некоторых арабов, вызвал бы у Омара апоплексический удар. Они, конечно, всячески стремились дифференцировать себя от маленьких людей — своих подданных, но без каких-либо колебаний копировали манеры свергнутых правящих классов. В Сирии обстановка богатейших домов не имела ничего общего с обычаями Медины, в ней явно просматривалась склонность римлян к вину, обнаженной скульптуре и мозаике. В Ираке павлиньи вкусы персидской аристократии с энтузиазмом копировались арабскими военачальниками, которым нравилось щеголять по улицам Куфы и Басры в разноцветных ярких шелках, окрасив бороды в желтый или красный цвет. Так что чужеземные рабы, сопровождавшие их в подобных процессиях, полировавшие их позолоченные кубки во дворцах или работавшие на полях закованными в цепи, не имели права даже думать о возможной доле в таком наследстве.

По правде говоря, любая перспектива оформления для арабов религии, сравнимой с религией иудеев, – наследие веры, опиравшейся на родословную от Авраама, – уже давно растаяла в шуме и вихрях их потрясающих завоеваний. Когда ал-Хаджжадж в 702 г. основал новый город Басит — для охраны территории между Куфой и Басрой, а также поставил стражников у его ворот, которые должны были следить, чтобы в городе селились только арабы, он закрыл двери конюшни, в которой уже давно не было лошади. Как можно говорить о перспективе подтверждения чистоты родословной от Исмаила, когда улицы Васита, как и всех прочих гарнизонных городов, заполняли рабы, сорванные со своих родные мест, лишенные семей, домов, имущества и даже утешения. Эти пленные были не только на улицах, но и в спальнях своих хозяев тоже. Правом спать с той из «невольниц, какими владеет рука твоя из той добычи, какую доставил тебе Бог»[727], мусульмане могли пользоваться по личному разрешению пророка, что они и делали. На невольничьих рынках халифата имелось очень много женщин, и богатые покупатели нередко обсуждали их достоинства, словно покупали корову или лошадь. Сам Абд ал-Малик считался в этом деле знатоком. «Тот, кто желает взять невольницу для удовольствия, – мудро советовал он, – пусть берет берберку, тот, кто хочет взять служанку в дом, пусть берет римлянку, тот, кто хочет взять ту, которая родит ребенка, пусть берет персиянку»[728]. Однако в Ираке, где на рынках находилось немало женщин, уведенных из Ирана, ценность персиянок определялась не только их плодовитостью. Дочери из зороастрийских семей, которых учили трижды в день преклонять колени перед супругом и униженно просить его поведать свои желания, были известны своим безусловным послушанием. Верхние ступеньки на этом рынке занимали принцессы дома Сасанидов: одну продали за сказочную сумму в 50 тысяч золотых монет, а другую, внучку самого Хосрова II, устроили в специально построенном дворце в Басре, в котором якобы имелось тысяча ворот. Само собой разумеется, дети таких матерей не станут мириться со статусом рабов.

Глядя на дерзкое высокомерие и богатство своих хозяев, рабы и их отпрыски не могли не насторожиться, услышав изречение пророка:

Сами они не облагодетельствуют сирого,

Поесть с собой хлеба не приветят нищего;

Пожирают наследства, пожирая их жадно;

Любят богатство, любя его страстно[729].

Тут даже угнетенный воспрянет духом: рабы могут возмущаться поведением своих хозяев и находить поддержку для своего возмущения в вере хозяев. К примеру, рабы, которые установили контроль над Нисибином, утверждали, что являются последователями Мухтара. За это и были убиты. Другие подались в шииты. Затем, когда фитна подошла к концу и начался великий труд Абд ал-Малика по формированию стройной системы из обрывочных доктрин и воспоминаний арабов, появились новые возможности для осуждения тех, кто с презрением относился к сирым и убогим. Непреднамеренно, публично объявив Мухаммеда посланником Бога, Омейяды дали тем, кто отвергнут арабской военной элитой, мощное средство противостояния своему продолжительному подчиненному положению. Когда ал-Хаджжадж и ему подобные сидели на высоких тронах за воротами в башнях, как последние шахиншахи, люди, нашедшие приют в грязных трущобах Куфы и Басры, могли сколько угодно размышлять о презрении пророка к высокомерным и могущественным. В результате они могли прийти к совершенно другому пониманию ислама, чем то, что предлагали халиф и его помощники.

Тем временем за прочными укреплениями больших гарнизонных городов Ирака другие тоже начали наблюдать за религией арабов со смесью зависти и восхищения. В конце концов, вряд ли необходимо продавать подданных халифата в рабство, чтобы они почувствовали свою неполноценность. Поскольку арабское правление становилось все более похожим на видение Абд ал-Маликом ислама, местное население, желавшее приобщиться к обществу хозяев, поспешило принять только что зародившуюся религию. Как и следовало ожидать, арабы не торопились называть обращенных братьями и старались соорудить как можно больше препятствий на «прямом пути». Желавшие обратиться были вынуждены пройти через целый ряд оскорбительных процедур. Недостаточно покориться Богу. Только покорившись и своему арабскому хозяину, мусульманином мог стать перс, сириец или житель Ирака. Для тех, кто хотел принять новую религию, но не был лишен снобизма, такое унижение оказывалось слишком сильным. Даже для тех, кто был привычен к опекунству, путь к исламу редко бывал прямым. Во время правления Абд ал-Малика, к примеру, когда группы иракских крестьян вместе принимали новую религию и сразу направлялись в увеселительные заведения Басры, ал-Хаджжадж действовал с железной решимостью. Он был далек от восхищения появлением новых братьев, окружал ренегатов и возвращал их хозяевам. Арабское правление всегда основывалось на незыблемом правиле: побежденные должны знать свое место.

Ко времени правления Валида и его преемников масштаб обращения в ислам стал угрожать не только исключительности завоевателей, но и стабильности налоговой базы. Реформы Абд ал-Малика, трансформировав бюрократию поверженных империй в нечто более приемлемое для арабов, придали собиранию налогов тоже исламский тон: теперь они взимались не только как некий сбор, которым завоеватели всегда облагали побежденных, а как штраф за неверие. Возможно, пророк и не ожидал, что его последователи завоюют мир, но он все же дал им полезные советы относительно того, как правильно обращаться с евреями и христианами, чтобы получить выгоду для себя. Бог хотел, чтобы неверные платили подушный налог — jizya — джизья — своим мусульманским хозяевам и испытывали при этом унижение, – так записано в Коране. Точная форма, которую должно принять такое унижение — вопрос долго и активно обсуждаемый комментаторами. На самом деле показателем глубины пропасти, лежащей между компиляцией откровений пророка в одной книге и первоначальными откровениями, является то, что значение арабской фразы, определяющей порядок уплаты джизьи, забылось[730]. К счастью, несмотря на неадекватность попыток возместить досадную амнезию, смысл стиха остается вполне ясным: евреи и христиане, если хотят жить в покое, должны за это платить. Их будут терпеть, но только за соответствующую сумму.

В действительности жизнеспособным этот рэкет сделало не столько изречение Корана, сколько убеждения, сформировавшиеся в течение веков у самих евреев и христиан. То, что «книжники» могут быть определены так для целей налогообложения, было очевидным свидетельством успехов раввинов и епископов, упорно воздвигавших неприступные барьеры вокруг своих вер. В Ираке — где сасанидские власти давно делили своих подданных по религиозным, а не по этническим признакам, определения — евреи и христиане — вполне устраивали их мусульманских хозяев. Правда, платить налоги они вовсе не горели желанием. Особенно искусными в уклонении от уплаты оказались христиане. Например, один епископ в Северном Ираке обеспечил освобождение от налогов для своих подчиненных, устроив великолепное представление по изгнанию демонов из дочерей местного губернатора. Тем временем второй губернатор даровал налоговые вычеты монастырю в горах Загрос: живший там отшельник вылечил его коня. Следует отметить, что ни христиане, ни евреи никогда не подвергали сомнению право мусульман требовать налог. Защита в мире, постоянно сотрясаемом войнами, стоит недешево. Так что в целом для евреев и христиан Ирака приход ислама стал менее волнующим переворотом, чем окончательное наделение законным статусом того, что они всегда считали образом жизни мира.

Однако последователи Заратустры видели потрясения века совсем в ином свете. Для благочестивых поклонников Ормузда крах власти Сасанидов и завоевание Ираншехра были катастрофой, хуже которой они не могли себе представить даже в самых ужасных ночных кошмарах. «Вера разрушена, шахиншах убит, как собака, – так катастрофу определили мобеды. — Мир отвернулся от нас»[731]. Сброшенная в пыль с высоты былых привилегий и власти, зороастрийская церковь никогда больше не вернет себе прежнего положения. Не получившие в Коране вообще никакого статуса, в отличие от раввинов и монахов, мобеды неожиданно обнаружили, что к их возлюбленной религии света и истины относятся с жестоким презрением. (Впоследствии мусульманские правоведы придут к выводу, что на самом деле «книжники» — это зороастрийцы.) К востоку от Ирака, где арабское правление было непрочным и зависело от договоров, подписанных с такими все еще сильными парфянскими династиями, как Карин, огонь в храмах, должно быть, продолжал гореть, как всегда, но в других местах их уничтожению могли помешать только огромные взятки. Храмы в Ираке уничтожили полностью, и почерневшие руины медленно зарастали сорняками. Над ними кружили черные вороны: все знали, что эти птицы — предвестники несчастья и на самом деле являются демонами.

Многие почитатели Ормузда, видя, как безнаказанно разрушаются их храмы, почувствовали себя поколебленными в вере. При Сасанидах такое отступничество каралось смертью, но теперь все изменилось. В Ираке, вместо извечных проверок и ограничений, в первые десятилетия после падения Сасанидов появилось то, что казалось невозможным много столетий, – свободный рынок вероисповеданий. Так куда было податься осиротевшим поклонникам Ормузда? Большинство, занятое поисками убежища за самыми надежными стенами, обратилось к несторианской церкви. В результате после арабского завоевания Ирака число христиан не только не уменьшилось — они очень быстро стали там большинством. При сильном и патерналистском правлении Омейядов наступил их золотой век. На северных подходах к Ираку, далеких от линии фронта с римлянами, церкви процветали, как никогда раньше. Особенно это было заметно в Нисибине. Городские богословы, знакомые с классическими трудами греческих философов так же хорошо, как со священными книгами, вскоре создали в городе самый выдающийся центр учености на всей территории плодородного полумесяца. Тем временем, обгоняя даже арабские армии, христианские миссионеры стали расходиться из Ирака на Восток — к сказочным странам Индии и Китаю. В свое время глава несторианской церкви составит план епархии «для народов Тибета»[732], и монгольские кочевники примут версию сирийской системы письма. Многие христиане не сомневались: будущее Азии принадлежит им.

Только для сбитых с толку поклонников Ормузда был открыт и иной путь — к другой вере. Спустя столетие после арабского завоевания правящая элита халифата жаловалась, что обращенные в ислам зороастрийцы «стали мусульманами не всерьез, а только чтобы избежать подушного налога»[733]. Но тем самым они существенно недооценивали привлекательность откровений пророка. Конечно, обращение позволяло уклониться от налогов, но оно давало и нечто намного большее. Для встревоженных, покинутых небесами, ищущих правду людей доказательства того, что Бог действительно говорил с пророком, обладали непреодолимой притягательностью: «Веди нас путем прямым, путем тех, которых ты облагодетельствовал, не тех, которые под гнетом, не тех, которые блуждают»[734]. Как мог бывший мобед, впервые произносивший эти слова, которые якобы шли от самого Бога, не чувствовать себя очищенными от многих ошибок прошлой веры? Однако он также знал, даже следуя по прямому пути, что дорогу впереди все еще необходимо расчистить и нанести на карту. Откровения Мухаммеда, в отличие от соответствующих высказываний Заратустры, были известны лишь около века. Приверженцы ислама не имели ничего сравнимого с древним наследием гимнов, комментариев и законов, переданных через тысячелетия зороастрийской церкви. В грандиозной работе по прояснению, каким в точности являлось послание пророка и его намерения, было много ролей для тех, кто, как бывшие мобеды, имели склонность к учености. В результате по всему Ираку обращенные зороастрийцы начали присоединяться к потомкам арабских рабов и объединять с ними усилия в стремлении определить, каким именно должно быть совершенное мусульманское общество.

За процессом с интересом наблюдал раввин Рав Иегуда. Живя неподалеку от Куфы — в Суре, он имел прекрасную возможность наблюдать за интригой. Сердца тех мобедов, которые обратились к религии исмаилитов, писал он, еще не очистились от остатков прежних верований — до третьего поколения. Часть их первоначальной религии всегда остается с ними[735]. На каких свидетельствах основывался раввин, делая такое заявление? Обращенные зороастрийцы приносили с собой в ислам собственные идеи и понятия: таких отступников должны были казнить, или им следовало возносить молитвы пять раз в день, или, как знак благочестия, использовать зубную щетку (она называлась siwak — сивак — и представляла собой веточку дерева арак). Определенно прямых доказательств таким гипотезам в Коране нет. За отступничество он предписывал не казнь, а молитвы и не пять раз в день, а только три[736]. А о зубной щетке там вообще нет упоминаний. Странное и удивительное совпадение: мусульмане, диктуя, какое наказание должно последовать за отступничество или сколько раз в день следует молиться, чаще всего предпочитали зороастрийские рекомендации, игнорируя Коран. Более того, они стали придавать даже слишком большое значение гигиене полости рта.

«Когда бы пророк ни встал ночью, он чистил рот зубной щеткой»[737], – очень интимная деталь, которая не могла не порадовать сердце любого бывшего мобеда. Но как можно быть уверенным, что это правда? Такой вопрос — вовсе не излишняя придирчивость. Подданные Абд ал-Малика, которых непрерывно информировали — всякий раз, когда они доставали из кармана монету или получали официальный документ, – что Мухаммед был пророком Бога, быстро поняли смысл. Стоит только установить, что то или иное мнение озвучил этот самый пророк, как оно немедленно обретет силу вечного закона. В этом заключалась великолепная возможность для многих мусульман, которые не могли проследить свою родословную до первого поколения завоевателей; им не нравилась надменность арабской элиты, и они желали постичь истинные цели Бога. Тем не менее их путь вперед не был беспроблемным. В отличие от халифа они не могли заявить, что являются заместителями Бога, наделенными небесами ответственностью за определение границ мусульманского царства и управление им. Только собрав вместе высказывания пророка, они могли надеяться превзойти грозную власть Khalifat Allah. Если сунна — свод законов, способный укротить перегибы и несправедливости века, – действительно должна формироваться без ссылки на халифа, тогда ее корни следует искать во временах пророка. Никакой другой источник не подойдет. Но как установить подлинность высказываний Мухаммеда? Таков был вопрос, поставленный через сто лет после смерти пророка первым поколением совершенно нового класса ученых — экспертами-законоведами, которых мусульмане назвали ulama — улемами.

К счастью для них, неподалеку — как раз за приливной полосой — от Куфы, где желание изобрести новое понимание ислама оказалось самым сильным, существовали прекрасные образцы для подражания. Раввины Суры, в конце концов, веками трудились, решая в точности такую же задачу, как теперь стояла перед улемами. Тайную Тору, как было написано в Талмуде, принял в Синае Моисей, который передал ее Иисусу Навину, тот — старейшинам, а они, в свою очередь, – пророкам[738]. А те передали ее длинной череде раввинов — вплоть до современных. Следовательно, нигде в мире не существовали более квалифицированные ученые, способные в точности проследить связи, которые могут соединять законоведа и высказывания пророка, чем в иешивах Ирака. Так являлось ли простым совпадением то, что самая ранняя и самая влиятельная школа исламского права была основана в 30 милях от Суры? Именно в Куфе примерно в то же время, когда Валид строил в далеком Дамаске свою великую мечеть, мусульманские ученые впервые начали исследовать очень важную гипотезу: что существуют, помимо изложенных в письменной форме откровений пророка, ничуть не менее важные и обязывающие откровения, которые никогда не были записаны. Первоначально, в манере раввинов, цитирующих своих хозяев, улемы приписывали доселе не записанные доктрины выдающимся местным экспертам; затем со временем они начали соединять их со спутниками пророка и, в конце концов, с самим пророком. Всегда, раскрывая ранее не записанные мысли прошлого — хадисы, мусульманские ученые следовали по пути, проложенному задолго до них. Хотя иснады, безусловно, были мусульманами, в них было довольно много от иудеев.

Раввины Суры и Пумбедиты, запертые в своих иешивах, говорили о желании «построить забор вокруг Торы»[739]. Так они и сделали, причем забор получился неприступный. Однако некоторые из них, слыша шумные споры, доносившиеся с улиц соседней Куфы, могли испытать нечто вроде приступа клаустрофобии или зависти. Мечети Ирака начали предлагать то, чего веками не делали ни синагоги, ни церкви, ни храмы огнепоклонников: место для исследования, проникновения в природу Бога, причем условия дебатов не были уже давно и прочно высечены в камне. Более того, в переполненных кварталах Куфы и Басры люди с разным религиозным прошлым могли встречаться и сотрудничать, соединять воедино свои виды на будущее — раньше подобное не было возможным. Существовали завоеватели: арабская элита, со своим языком, почтенными традициями и отполированными до блеска воспоминаниями о веке Мухаммеда. Еще были рабы и потомки рабов, желавшие применить к злу несправедливого общества строгие послания пророка. И наконец, имелись обращенные, которых становилось все больше. Часть их первоначальной религии всегда остается с ними. Это отметил Рав Иегуда, раввин Суры, о тех мобедах, которые обратились к исламу. Ну а как насчет мусульман, некогда бывших раввинов, – можно ли было о них сказать то же самое? Если да, это поможет объяснить, почему Сунна, как и Тора, имеет целью регулировать все аспекты человеческого существования? Почему в ней появились передаточные цепочки, которые ранее использовали исключительно только раввины? Почему, в противоречие Корану, адюльтер наказывается смертью, а не кнутом? «Отроковицу пусть приведут к дому отца ее, и жители города побьют ее камнями до смерти, ибо она сделала срамное дело среди Израиля, блудодействовав в доме отца своего» (Второзаконие, 22: 21). На самом деле раввины добавляли так много оговорок к библейским предписаниям, что, по сути, ликвидировали смертную казнь в иудейском обществе; к примеру, она могла применяться, только если адюльтер имел место при двух надежных свидетелях, и то после многочисленных предупреждений.

Такое правило после переработки мусульманскими законоведами не стало менее авторитетным, поскольку было взято из другого, бесконечно более древнего источника. Скорее, как и великая мечеть Валида, Сунна была памятником тому, что может быть достигнуто при объединении старых фрагментов в нечто новое и неожиданное. Черепки и осколки, собранные из Торы, зороастрийских ритуалов и персидских обычаев, стали частичками сооружения, возведенного из них улемами. Результатом их трудов, совершенствовавшимся и «полировавшимся» при Омейядах, было руководство по желаниям Господа, обладавшее потрясающей силой, которое даже самый шовинистически настроенный губернатор мог игнорировать только себе на погибель.

А в качестве обуздания аппетитов и надменности имперской элиты это стало, вероятно, самым примечательным, что сумел создать побежденный народ. Улемы, от кого бы они ни произошли — от военнопленных, зороастрийцев или иудеев, были жертвами завоевания. Но они сумели отвоевать для себя благодаря коллективным усилиям крепкое, непоколебимое и достойное положение. Именно они, а не их мнимые хозяева стали арбитрами Божьей воли. Мешанина верований и доктрин, принесенных бандами безграмотных воинов из пустыни, в течение столетия трансформировалась в религию законоведов. Подобное достижение, достигнутое перед лицом столь серьезных трудностей, не может не впечатлить.

Одновременно это оказалось достижением, которое по самой его природе нельзя было признать. Хотя Сунна являлась очевидным продуктом своего времени — мира, где имевшие правовые способности интеллектуалы всех вер давно пытались собрать воедино, систематизировать и оформить цели Бога, – она могла рассчитывать на процветание, только отрекшись от своих корней в такой неподходящей «грядке». Она должна была происходить из самых потаенных глубин Аравии. Таким образом, даже не поднимался вопрос о том, чтобы сделать, как раввины в иешивах или юристы при дворе Юстиниана, и получить удовлетворение от древности законов, с которыми они работали. Наоборот, каким бы почтенным ни был правовой отрывок, он никогда не получит силу закона, если сначала не будет доказано его зарождение при жизни пророка Мухаммеда. Следовательно, Сунна основывалась на парадоксе: чем больше улемы Ирака, стремясь создать справедливое общество, использовали несравненное наследие тех, кто трудился ради того же в течение тысячелетий, тем больше они идентифицировали источник мудрости с далекой бесплодной пустыней. Опыт совершенного общества, утверждали они, был дарован только одному месту в один-единственный период истории: Медине при жизни пророка. Роль Сунны — служить мусульманскому народу указателем дороги — shariah — к потерянному раю.

Конечно, дорога к раю уже имела своих хранителей. Для Омейядов претензии улемов стали не простым оскорблением, а явлением намного более опасным. Если пророк, в конце концов, будет признан главным авторитетом и последней инстанцией для мусульманского народа, какая роль достанется халифу? На карту было поставлено многое. Речь шла не только о праве Абд ал-Малика и его наследников сохранять свой привилегированный статус «заместителей Бога». Под угрозой оказалось все наследие их режима. Стань пророк единственным приемлемым источником ислама — и все, что было после него, станет деградацией и упадком. Как может империя, управляемая из Дамаска, при сравнении с соблазнительным видением первичного незапятнанного исламского государства не выглядеть тиранией? Омейяды рисковали показаться не опорой и спонсорами ислама, а отступниками и узурпаторами, запятнавшими чистоту Сунны.

Таким образом, между халифом и правоведами, хотя они, вероятно, этого не осознавали, существовал острый конфликт. И ставкой была не только форма будущего, но и то, как будет выглядеть прошлое. К непрекращавшейся борьбе между автократами и клириками за милость Бога, начавшейся, когда халифата и улемов не было и в помине, добавилось еще одно потенциально решающее сражение.

Сама природа ислама и еще многое, помимо этого, будет зависеть от его исхода.

Дом ислама

Если Омейяды и не относились всерьез к претенциозным заявлениям ученых, то частично потому, что халифам всегда было свойственно внимательно следить за теми противниками, которых они считали более достойными внимания. Хотя Дамаск располагался в сердце могущественной империи, но от него всего несколько дней пути до al-dawahi — внешнего царства. Тянувшаяся на север от внутренних сирийских территорий, при Омейядах ставших процветающими, дорога, казалось, вела путешественников в прошлое, во времена, когда приверженцы Мухаммеда считались не городскими жителями, а неустанными воинами — мухаджирун. В Антиохии эмигранты со всего халифата могли все еще скакать на крепких лошадках мимо руин старых дворцов и некогда богатых церквей, направляясь в бесплодные земли, расположенные на границе империи Qaysar — цезаря.

Римляне первыми предали этот регион огню. Разруха, оставшаяся после отступления Ираклия на северо-запад от Антиохии, была ужасной. Притаившись за горным хребтом Тавр, потерпевший поражение император сделал попытку установить cordon sanitaire между своими владениями и сирийской границей. Прошло сто лет, и некогда процветавшая провинция Киликия — так называли прибрежные низины — стала поросшим сорняками и заваленным трупами пустырем, самым опасным местом на земле. Даже местная фауна стала плотоядной. Львы, спустившиеся с гор, теперь спокойно часами лежали в засаде, подстерегая человека. Даже «инновационный проект» Валида, пожелавшего ликвидировать угрозу, запустив туда индийских водяных буйволов, не изменил ситуацию. Все это были плохие новости для разоренного местного населения, но не для зачастивших туда аскетов. Для любого мусульманина, с презрением относившегося к праздным удовольствиям и стремившегося к трудностям и лишениям, убийственные пустыри Киликии стали сущим раем. Zuhhad — зухады — так арабы называли людей, желавших познать небесные ценности, отказавшись от земных (зухд — отказ от земных удовольствий, аскетизм).

Стремление, освященное веками, между прочим. Зухады имели обыкновение оглядываться назад на героическую фигуру Омара — чем не образец для подражания? Но, по правде говоря, источники их вдохновения уходили корнями в более далекое прошлое. Самые зрелищные поступки, если речь шла об умерщвлении собственной плоти, совершали воины Христа — монахи. Между столпником, который отдавал свою гниющую плоть червям, и муджахидом, который специально старался обморозиться, совершая набеги на деревни Тавра в разгар зимы, разница заключалась не столько в качестве, сколько в характере. Это, вероятнее всего, было очевидно и для монахов, и для мусульман. Один путешественник, случайно встретивший христианского отшельника и заметивший, что у него глаза опухли от слез, поинтересовался их причиной. «Потому что час моей смерти стремительно приближается, – ответил монах, – а мне еще очень далеко идти». Через некоторое время, когда путешественник снова прошел мимо жилища монаха и заметил, что оно пусто, он спросил, куда делся монах. Ему ответили, что он стал мусульманином, участвовал в набегах и был убит в римских землях[740].

Любопытный анекдот, основанный на примере поразительного изменения судьбы. Во время расцвета христианской империи именно пустыня, владение арабов, обеспечивала аскетов бесплодными пустырями, более всего подходившими для их миссии. А во времена халифата ту же функцию стала выполнять христианская империя. Понятно, что Киликия превратилась в кошмарное царство брошенных городов, почерневших полей и болот, накрытых тучами москитов. Но даже за Тавром, на территории, где раньше господствовала Римская империя, царили упадок и обнищание. Мусульманские банды, если им удавалось пройти через горные перевалы, старались ограбить и уничтожить все, что только возможно. При этом они часто жаловались на отсутствие «движимого имущества». «Богатых городов мало в их царстве, несмотря на хорошее положение, размер и древность правления, – так разбирал один мусульманин свои претензии к римлянам. — Все потому, что их царство состоит из гор, замков, крепостей, жилищ в пещерах и под землей»[741]. Мир перевернулся. Люди, которые некогда презирали арабов, называя их «волками пустыни», теперь сами жили словно загнанные звери — или прячась в горах, или зарываясь под землю.

Только этого оказалось недостаточно, чтобы совсем отмахнуться от Рима. Страх перед его могуществом остался где-то в глубине сознания арабов и был настолько силен, что римляне даже смогли, воспользовавшись случаем, совершить набег на Куфу и «сровнять ее, словно кожаную шкуру»[742]. Пусть их силы растянулись до критического состояния, однако, несмотря на постоянное давление в течение почти целого столетия, они отказывались сдаваться. Истекая кровью, они из последних сил защищали свою империю — великую мировую державу. Подобное достижение, обеспеченное с такой неукротимостью и перед лицом столь грандиозных трудностей, является прямым результатом силы и решительности римлян, а также наследием их прошлого. В дикой местности Тавра находились офицеры, все еще носившие латинские титулы. Они командовали полками, которые могли проследить свои истоки до времен Константина. Жили инженеры, архитекторы и кораблестроители, отточившие свое мастерство, когда Новый Рим был в зените своей власти. Их опыт оказался воистину бесценным. А главное, на просторах, пусть сократившейся, но все же империи, везде имелись христиане (от императорского дворца до самой захудалой деревушки), считавшие очевидным, что они были и остались народом, избранным Богом. Утрата южных провинций, являвшаяся катастрофой, одновременно избавила христиан от беспокойных еретиков — монофизитов, самаритян, иудеев. Только теперь, оказавшись в беде, империя стала тем, о чем в свое время мечтал Юстиниан: непоколебимой ортодоксией.

Значит, римляне и арабы были едины в одном убеждении: будущее Рима решит судьба Константинополя. А может быть, и всей вселенной тоже. Город, разумеется, являлся несравненным стратегическим призом — ключом ко всем бывшим и настоящим территориям Римской империи. Но одновременно он должен был стать сценой для стократ более важной драмы, имевшей вселенский, космический масштаб. Христиане, уверенные в неизбежной неудаче нападения исмаилитов, ожидали прихода величайшего из цезарей, который одержит верх над арабами, проявив героизма даже больше, чем Ираклий, победивший Хосрова, вернет Иерусалим и возвестит возвращение Христа. Среди мусульман захват Константинополя считался предвестником конца времен, их волей-неволей преследовал страх, что отведенное им время истекает. Как и римляне, арабы ожидали прихода могущественного цезаря, но он был для них кошмаром. В Константинополе родится принц, который будет вырастать за день, как обычный ребенок вырастает за год. Когда ему исполнится двенадцать лет, он начнет масштабную войну, имеющую целью возврат прежних завоеваний. Его флоты и армии разрушат халифат. Чем больше распространялись хадисы, предвещавшие столь мрачные перспективы, тем более насущной представлялась задача предотвратить их, ликвидировать раз и навсегда. Продолжение существования христианской империи несло постоянную угрозу, которую просто невозможно было терпеть, и взоры Омейядов — впервые после Муавии — обратились на al-Qustantiniyyaa — Константинополь.

К 715 г., когда Валида сменил на троне халифа его брат Сулейман (Соломон), стало очевидно, что молот вот-вот упадет. В Киликии жестокая кампания временно очистила от римских гарнизонов Тавр, а в Сирии новые хадисы оперативно объявили, что имя халифа, которому суждено взять Константинополь, будет именем пророка[743]. Не то чтобы Сулейман, несмотря на то что его звали как сказочного царя, который построил в Иерусалиме храм и женился на царице Савской, горел желанием возглавить военную кампанию лично. В 716 г., когда крупная армия пробилась через горные перевалы и начала наступление к Эгейскому морю, ее командиром был другой сын Абд ал-Малика — опытный боец с римлянами Маслама. Эффективное командование и большой численный перевес произвели потрясающий эффект. Римское верховное командование оказалось беспомощным перед вторжением. У тех, кто оказались на пути тяжелой арабской колесницы, был только один выход — молить о помощи свыше. Многие так и делали — возносили молитвы небесам. Но некоторые, дойдя до полного отчаяния, просили о помощи ад. В Пергаме, древнем городе, расположенном к северу от Эфеса, вид армии Масламы, которая разбила лагерь у городских стен, привел горожан в панический ужас. Местный колдун убедил их вскрыть живот беременной женщины, сварить плод и смочить рукава в получившемся вареве. Не помогло. Арабы взяли город штурмом, разграбили его и превратили в зимние квартиры для своей армии. С приходом весны наступление было продолжено, и вскоре арабская армия подошла к проливу, отделявшему ее от Европы. Флот, прибывший из Киликии, перевез воинов на другой берег. Теперь ничто не отделяло Масламу от римской столицы, извечной мечты всех представителей его династии. В середине лета стражники на стенах Константинополя заметили на западном горизонте темное облако, которое приближалось к ним, – это горели поля и деревни, а из-под ног множества маршировавших солдат поднималась пыль. Потом перед земляными укреплениями стали появляться первые арабские всадники, а корабли — совсем рядом с дворцом цезарей. К 15 августа окружение завершилось, Константинополь был взят в плотное кольцо.

Его жители возносили к небу отчаянные молитвы. Прошло уже почти сто лет после того, как у стен города появлялись враги — персы и авары. В то время бедствия, поразившие империю, не пощадили и столицу. Ее былое величие, казалось, повисло на ней мешком, словно гигантское платье на воре-карлике. Гавани, некогда заполненные колоссальными зерновыми судами, теперь стали в четыре раза меньше, под триумфальными колоннами, где раньше проводились торжественные церемонии встречи послов, располагался рынок, на котором торговали свиньями. Целые городские кварталы превратились в обрабатываемые земли. Изредка оттуда доносился грохот камней — это разрушались еще сохранившиеся кое-где руины некогда великолепных зданий. Многое в великом городе разрушилось — это правда, но все-таки кое-что уцелело. Ипподром, императорский дворец и Айя-София устояли. Над городом, словно памятник веку, когда возможности Нового Рима соответствовали стремлениям, возвышались стены Феодосия, снова доказавшие свою неприступность. Да и, как вскоре получили возможность убедиться арабские морские капитаны, римляне не утратили боевых навыков. Множественность кораблей Масламы — море, насколько хватало глаз, было буквально покрыто лесом — сделала их крайне уязвимыми. В конце лета Босфор, как правило, спокоен. В этих условиях арабы сделали попытку форсировать городские стены с моря, – роковая ошибка. Римляне вывели свой флот из бухты Золотой Рог и использовали самое смертоносное оружие, бывшее в их распоряжении, – огонь. Горящие корпуса старых кораблей врезались в гущу арабских судов и поджигали их, а мелкие суда, оборудованные сифонами, разбрызгивали тягучее масло, эффект от которого оказывался по-настоящему смертельным: моряки, на которых оно попало, горели даже бросившись в воду. Hygron руг — так называлось это дьявольское изобретение — «жидкий огонь». То, что его секрет был привезен в Константинополь несколькими десятилетиями ранее архитектором по имени Каллиникос, никак не повлиял на убеждение наблюдавших за гибелью арабского флота горожан, что он дан им свыше. Никто не сомневался, что Бог разрушил планы арабов благодаря заступничеству своей целомудренной Матери[744].

Как видно, Святая Дева взялась за дело всерьез. Беды в полном смысле слова преследовали осаждавших, сменяя друг друга. Толстый слой снега, покрывший арабский лагерь зимой, голод и чума, поразившие его летом, – все это конечно же было результатом молитв христиан. И не только это. Когда коптские эскадры арабского флота, поддавшись уговорам горожан, дезертировали, а варвары с севера, получив взятку, атаковали арабов на суше, их успех был, по мнению христиан, свидетельством благоволения небес. К лету 717 г., когда осада длилась уже почти год, стало очевидно, что арабам не удастся взять Константинополь. В Сирии Сулейман уже умер, и новый халиф, желая сократить потери, приказал армии возвращаться. Маслама, хотя его весточки домой становились все более радостными по мере ухудшения ситуации, был вынужден подчиниться. Отступление, имевшее место во время сезона штормов, оказалось суровым испытанием. «С ними произошло много ужасных вещей, – злорадствовал монах, – так что они на собственной шкуре убедились, что Бог и Святая Дева хранят город и империю христиан»[745].

Понятно, что мусульмане видели ситуацию совершенно иначе. Хотя осада действительно оказалась сущим бедствием, все могло быть намного хуже: не появился предвещающий несчастье двенадцатилетний цезарь, да и Куфа вовсе не была раздавлена. В течение десятилетия после неудачной попытки взять Константинополь мстительные мусульмане осуществляли безжалостные набеги, так глубоко проникая на территорию римлян, что арабская армия даже сумела на короткое время осадить Никею. Но в безудержной ярости их нападений была заметна обреченность. Яркое пламя мечты, которое долгое время любовно поддерживали Омейяды, о том, что весь мир окажется под их властью, постепенно угасало. Победы, которые Бог еще не так давно милостиво даровал их армиям, когда они встречались с неверными, больше не могли приниматься как должное. Например, в 732 г. в Галлии мусульманский налет на самую богатую и почитаемую святыню — церковь в городе Тур — уверенно отбило местное население. Арабы были вынуждены обратиться в бегство. Спустя восемь лет в районе города Акроин — за Тавром — римляне окружили мусульманскую армию и разгромили ее. 13 тысяч человек погибли, еще больше было взято в плен — серьезная потеря в живой силе. Эта первая победа, завоеванная «ненавистными» римлянами в генеральном сражении с мусульманской армией, казалось, подтвердила, что Бог в своей неиссякаемой мудрости действительно решил оставить часть своих созданий неверными. Впервые правоверные осмелились предположить (от этого кровь стыла в жилах), что человечество не придет целиком в «Дом ислама», а навсегда останется разделенным на две части. И благочестивые муджахирун, оставаясь в тени Тавра, взирали на мрачный горный пейзаж перед ними и видели не ворота, открытые для новых завоеваний, а скорее бастионы вечного «Дома войны». Падение Константинополя и конец света теперь не казались неминуемыми. Вместо этого мусульмане увидели в своей войне с римлянами тупик: безвыходная ситуация вполне могла растянуться на несколько поколений. «Они — люди моря и скал, – говорят, так утверждал сам пророк. — Увы, они ваши спутники до конца времен»[746].

На фоне подобных пророчеств защитники «Дома ислама» стали считать Константинополь и все христианские государства за его пределами чем-то вроде призрачного двойника — злобного, хищного. Против такого врага нужны не только воины, но также законоведы, люди, которые могут посоветовать правоверным, как лучше обеспечить и сохранить милость Бога. К 740 г., когда произошло катастрофическое поражение под Акроином, на римском фронте появились люди, чьим истинным призванием была библиотека, а не поле боя[747]. Таким людям — ученым — мужества вполне хватало. Один из них, Али ибн Баккар, получив серьезное ранение в живот, заткнул дыру тюрбаном, чтобы не вываливались кишки, и продолжил сражаться, убив не менее тринадцати вражеских солдат. Кстати, в свободное время он развлекался, дрессируя страшных львов Киликии, – говорят, он превращал их в домашних кошек. Но истинное значение ученых для дела мусульман заключалось не в их участии в боях, и даже не в борьбе с хищниками. От них ожидали совершенно другого вклада в борьбу, которую мусульмане вели не на жизнь, а на смерть с «Домом войны». От них ждали заверения, что правоверные, взявшие в руки оружие, действительно исполняют волю Бога.

Оставаясь в тени Тавра, стражи границы халифата должны были не только возводить фортификационные сооружения из руин римских городов. Для них значительно важнее оказалось создание на границе с «Домом войны» идеи, которая автоматически стала бы чисто и несокрушимо исламской. Вот почему слово, которое пограничники использовали для обозначения укрепленной крепости — ribat, – также применялось к конкретной разновидности благочестивой деятельности, связанной с улемами: тенденции не разрешать верующим ничего, что не исходило бы прямо от пророка. «Именно он был тем, кто учил жителей пограничного региона, как себя вести. — Это написано об одном правоведе, жителе Куфы по имени Абу Исхак. — Он разъяснял им Сунну, приказывал и запрещал. Если в пограничный регион приходил человек, склонный к нововведениям, Абу Исхак вышвыривал его»[748].

Но в присутствии таких фигур среди всех опасностей и лишений Киликии имелся весьма неудобный парадокс. Когда Абу Исхак рискнул использовать битье, чтобы наказать местного коменданта, а Али ибн Баккар рыдал, пока не ослеп, когда другие ученые постились, ели пыль, ходили в лохмотьях или отказывались мыться, они не следовали примеру Мухаммеда. Скорее, они подражали некоторым сирийским монахам, известным своим аскетизмом. Это, учитывая контекст непрекращавшейся войны с христианами, могло лишь усилить замешательство. Как мог ислам рассчитывать избавить мир от неверных, когда в душах его же собственных передовых войск жила испорченность, вскормленная врагами? К счастью для улемов, решение проблемы, испытанное и неоднократно проверенное, находилось под рукой. «Слова нашего пророка дошли до нас — верное и правдивое утверждение»[749] — так сказал Ибн ал-Мубарак, турок, стремление которого сражаться с Римом привело его к Тавру из далекого Хорасана. Его можно назвать, пожалуй, самым грозным из воинов-ученых. Этот человек, почтительно именовавшийся «имамом мусульман», обладал не только редкой страстью к драке с римлянами, но и знанием хадисов, таким подробным и страстным, что мог дискутировать о них даже в разгар сражения. Кто тогда мог лучше и убедительнее, чем он, заверить мухаджирун, что умерщвление, требуемое от них на границе, является на самом деле целиком и полностью исламским и никак не связано с примером неверных. Почему тогда сам пророк, как неожиданно оказалось из обрушенного на мусульман Ибн ал-Мубараком потока хадисов, дал четкие инструкции не подражать монахам? «Каждая община имеет свое монашество — и монашество моей общины — jihad — джихад»[750].

Правда, что именно означало это слово, при жизни Ибн ал-Мубарака оставалось неоднозначным. Буквальное значение слова — «борьба». В ссылке Корана джихад, требуемый от верующих, мог также подразумеваться хороший спор с мушрик, подаяние, или освобождение раба, или любая приверженность благочестивому насилию. У воинов-ученых, таких как Ибн ал-Мубарак, объявивших пророка примером для подражания, слово приобрело более узкое значение и стало обозначать войну за Бога. Путешествие на границу и убийство упрямых христиан подавалось не только как выбор исполнительных мусульман, но и обязанность. Лишенному воинственности оппоненту, который похвастался своими паломничествами в Мекку и Медину, Ибн ал-Мубарак ответил: «Увидев нас, ты бы осознал, что твое поклонение — простая игра. Для тебя запах специй, но для нас — запах пыли, и грязи, и крови, стекающей по нашим шеям, – намного приятнее»[751].

Спустя сто и более лет после смерти пророка основания для такого грубого подхода к основным положениям ислама стали появляться в больших количествах. Сам Ибн ал-Мубарак составил целую книгу хадисов, посвященных единственной теме — джихаду. Другие ученые, обратившись к Корану, оказались в тупике — отрывки, требовавшие постоянных военных действий, чередовались с другими, призывавшими к обратному. Вот ученые и решили организовать стихи в хронологическом (по крайней мере, по их мнению) порядке, причем лицемерным мушрик было выделено место в самом конце жизни пророка. «Убивайте многобожников, где ни найдете их, старайтесь захватить их, осаждайте их, делайте вокруг них засады на всяком месте, где можно подстеречь их»[752] — эти максимы имели очевидную ценность для тех, у кого имелась склонность к драке с римлянами. Поэтому для ученых стало особенно важным установить, что они действительно открылись пророку в конце его карьеры, – только так можно было правдоподобно объяснить, почему они заменили другие — ранние и менее воинственные отрывки. В результате благодаря военному энтузиазму улемов начали изменяться не только собрания хадисов, но и некоторые подробности биографии пророка. Для ученых, таких как Ибн ал-Мубарак, ставки вряд ли могли быть выше. Не сумей они продемонстрировать, что следуют примеру Мухаммеда, и не только их постоянно усложнявшаяся доктрина джихада, но и все их страдания на полях сражений Киликии были бы обесценены. А если все это эффектно связать с пророком, приз будет сказочным. Не только прошлое ислама станет принадлежать им, но и будущее тоже.

От такой перспективы Омейядов мог бы хватить удар. Мало того что эти выскочки-бумагомаратели — турки, персы и прочий сброд — осмеливаются оспаривать у Khalifat Allah его право устанавливать законы ислама, так они еще имеют наглость указывать ему правильный путь — как «сражаться на пути Божьем»[753]. Ни одна династия в истории не правила таким потрясающим количеством завоеванных территорий, как Омейяды. При их правлении правоверные видели падение Карфагена и Мерва, покорение Испании и Трансоксианы. Их отряды дошли до Луары и Гиндукуша. Ясно, что Бог одобрил их царствование, – это даже не могло обсуждаться. И все же, словно грызуны, прорывавшие ходы под славной крепостью, улемы подвергли сомнению даже эту неоспоримую истину. Изображая Мухаммеда архетипом воина ислама — таким, каким он им представлялся, – они поставили под сомнение авторитет Омейядов. Если халиф по каким-то параметрам не дотягивал до установленного улемами стандарта, он немедленно оказывался сбившимся с пути истинного ислама — таким, как они сами его видели естественно. Даже гордое объявление, впервые сделанное Абд ал-Маликом, что править мусульманским народом — значит быть «заместителем Бога», – можно было повернуть против династии. Никто из первых командиров правоверных, так утверждали улемы, никогда и не думал присваивать себе такого высокого титула. Даже намек на роль «заместителя Бога» был бы немыслимым для такого благочестивого и строгого человека, как Омар. Соответственно, в версии истории, созданной улемами, он был наделен намного более скромным титулом — не «заместитель Бога», а «заместитель пророка Бога». Омейяды в сравнении с таким образцом совершенства выглядели бандой нечестивых выскочек, незаконно вторгшихся в «Дом ислама».

Пропаганда одновременно блестящая и зловещая. Она представлялась такой откровенной пародией на все многочисленные достижения династии Абд ал-Малика, что Омейяды при более благоприятных обстоятельствах могли лишь презрительно усмехнуться. Обстоятельства, однако, во время долгого правления последнего из сыновей Абд ал-Малика, занимавшего трон халифа — косоглазого скряги по имени Хишам, – можно было назвать какими угодно, но только не благоприятными. Хишам оказался довольно-таки способным и склонным к новшествам государственным деятелем, особенно когда речь шла о выжимании денег из своих подданных. Однако кажущийся блеск его правления на самом деле оставался только поверхностным. Его личная трусость, из-за которой он начинал трепетать всякий раз, когда получал сообщение о каких-либо неудачах, никак не мешала его главному и фундаментальному убеждению: первичной и надлежащей обязанностью халифа является расширение «Дома ислама». Ни поражения от рук франков и римлян, ни мятеж в Северной Африке в 739 г. не заставили его пересмотреть это убеждение. В результате к моменту смерти Хишама в 743 г. его казна оказалась опустошенной, а сирийская армия, находившаяся на переднем краю Омейядов еще со времен Муавии, существенно ослабела. Уставшие от бесконечных военных кампаний профессионалы, входившие в ее состав, теперь были разбросаны на огромных пространствах от Пиренеев до Инда. В самой Сирии почти никого не осталось.

А это для преемников Хишама являлось чрезвычайно опасным. Еще до его смерти беспорядки распространялись необычайно быстро. В Сирии они приняли форму возросшей фракционности. В Ираке ситуация оказалась еще хуже. Несмотря на почти столетнее господство Омейядов, из кровавых глубин прошлого снова и снова появлялись так и не уничтоженные призраки. В 740 г. шииты продемонстрировали, что их, как и раньше, не пугают обреченные восстания. Тогда две сотни жителей Куфы, объединившиеся в поддержку одного из правнуков Али и уверенные, что Бог к ним благосклонен, атаковали вдесятеро большие силы Омейядов. Мятежников быстро уничтожили, а обезглавленный труп наследника Али прибили к кресту. В то же самое время активизировались агенты другого семейства, претендовавшего на связь с пророком, – они называли Омейядов ложными мусульманами и узурпаторами. Несмотря на казавшуюся неизвестность, Аббасиды — династия курейшитов, жившая в удаленном районе Набатеи, – имела воистину бесценного предка — Аббаса, дядю Мухаммеда. В первые годы после смерти Хишама этого было достаточно, чтобы приковать к себе внимание большого числа мусульман, причем не только озлобленных оппозиционеров — улемов. Времена менялись, размышления о возможной причине Божьего гнева стали частыми. И даваемые ответы редко оказывались благоприятными для ancien regime. Пропагандисты Аббасидов нашептывали медовые обещания нового рассвета, и верующие прислушивались к таким словам со всевозраставшим вниманием. Возможно, появление в момент кризиса на политической сцене таких непосредственных связей с пророком — действительно часть Божьего плана?

Вряд ли только люди, преданные Омейядам, посмеивались над этой идеей. В условиях усиления фракционности самые активные мятежники неизбежно должны были воспользоваться возможностью устроить очередной бунт. В 745 г. наступила очередь хариджитов поднять знамя восстания. Не представляя себя без острой необходимости мучениками (это было в духе шиитов), они привнесли в дело революции свои обычные качества — безжалостную действенность и жестокость. Через несколько недель после провозглашения собственного халифа они уже «отгрызли» изрядный ломоть Ирака. Хотя, по правде говоря, хариджиты никогда не смогли бы создать свое отколовшееся государство, если бы им не помог яростный разгул фитны: Омейядов поразила междоусобица. В 744 г. наследник Хишама, лихой позер Валид, был убит в одном из своих дворцов — это убийство спровоцировало беспрецедентную вспышку кровавых разборок среди его родственников. Победителем стал седой, но не утративший сил военачальник, по-видимому лучше всех подготовленный к власти, родственник Абд ал-Малика по имени Марван. К 747 г. он сумел справиться со своими противниками — и с Омейядами, и с хариджитами, – показав умение лягаться и упрямство, свойственное животному, с которым его всегда сравнивали, – мулу. Правда, победа досталась ему дорого. Ирак и Сирия лежали в руинах. Марвана так сильно презирали и ненавидели в Дамаске, что он обосновался в Харране. Удивительное решение, если разобраться: пусть халифат находился на грани краха, но переносить столицу «заместителя Бога» в город, «изъязвленный идолопоклонничеством»[754], все же вряд ли стоило.

Многие мусульмане, несомненно, были бы шокированы, узнав, что где-то в «Доме ислама» еще поклоняются Луне, а от культа Сина они пришли бы в ужас. Но язычники Харрана, подвергавшиеся жестоким гонениям в последние годы римского правления, посчитали новых хозяев если не более терпимыми, то, по крайней мере, проявлявшими тенденцию ни во что не вмешиваться. Христиане приписали бы это доверчивости мусульманских властей, которых обманом убедили, что поклонники Луны — это на самом деле таинственные сабеи — жители Сабейского царства, упомянутые в Коране, а значит, согласно пророку, один из трех народов книги[755]. Сколько бы правды ни было в этой байке, жители Харрана все еще изучали будущее, принося в жертву животное и рассматривая его печень[756], – и все это прямо под носом у Марвана. Живучесть такой древней практики в столице халифата служит ярким напоминанием о том, что не одни мусульмане среди бедствий времени старались понять политику небес. В 745 г., например, во время разрушительной сирийской кампании Марвана некий столпник предупредил проходившего мимо военачальника, что Бог отнесется к нему так же, как он относится к своим подчиненным; «когда Марван это услышал, он приказал свалить столб и сжечь столпника заживо»[757]. Халифы, конечно, всегда относились к христианским святым с жестокостью и пренебрежением, которые ужаснули бы цезаря, однако Марван, засевший в Харране, пренебрегал чувствами своих мусульманских подданных на свою погибель. Вокруг него бурлили и пенились воды, которые были старше, чем ислам. И они поднимались не в сердце халифата — в Сирии или Ираке, а в Хорасане.

Почти три века миновало после того, как Пероз, воевавший с эфталитами, поставил печать на своем трагическом правлении одной финальной катастрофической битвой. С тех пор многое изменилось, но несчастья, которые испытывал Хорасан при Хишаме и его последователях, оказались очень похожи. Возмущение и неудовлетворенность, вскормленные тяжким налоговым бременем, терзали угнетенное население, а в это время мусульманские армии за рекой Оксус терпели унизительные поражения. Даже имевшая место в конце концов стабилизация в Трансоксиане не смогла стереть печально известную репутацию целого ряда некомпетентных правителей Омейядов. «Вы бросили нас, как куски мяса убитого животного, нарубленные для полногрудой девы»[758], – говорили арабы Восточного фронта об одном особенно женоподобном назначенце из Дамаска. Причем авторитету династии Омейядов угрожала не только оппозиция мусульманских поселенцев. Над ней нависла угроза со стороны тех же традиций, которые когда-то очернили имя Пероза. В Хорасане, где великие парфянские династии, такие как Каринская, все еще ревниво оберегали свои привилегии от новоявленной мусульманской элиты и где большинство городов и деревень оставались нетронутыми исламом, часто казалось, что Ираншехр так и не пал. Мир разделен на противоборствующие сферы добра и зла. Великий монарх или защитник правды, или никто. Греховность нарушителя клятвы принесет крах его владениям. Все эти тезисы принимались как должное вдоль восточных границ Ирана. В результате, когда власть Омейядов начала рушиться, искры мятежа появились далеко за пределами плодородного полумесяца. В 745 г., когда хариджиты начинали бунтовать, в Хорасане появился странный пророк. Он был одет в зеленые одежды — цвет Митры, имел при себе книгу откровений на персидском языке и заявлял о своем знакомстве с окольными путями к небесам. Бихафарид был революционером, вызванным — такое создавалось впечатление — из туманных далей иранского прошлого. Он умер и снова воскрес — во всяком случае, так заявляли его ученики, – он обрисовал свою миссию словами, отвергавшими все претензии Мухаммеда: «О, люди, я — Бихафарид, посланник Бога»[759].

Конечно, все это не могло продлиться долго. Мусульманское правление, какими бы ни были надежды крестьян, толпами собиравшихся под знамена Бихафарида, свергнуть было не так легко. В 749 г. самопровозглашенного пророка арестовали, заковали в цепи и повесили в ближайшей мечети. Но его палачи, хотя подобная мысль, разумеется, не приходила им в головы, возможно, не были так уж сильно не похожи на свою жертву. Убийцы Бихафарида сами являлись последователями бунтаря, который внезапно появился на границах прежнего Ираншехра, безусловно, обладал личным обаянием и тоже утверждал, что он посланник Бога. Этот человек называл себя «отцом мусульман» — имя, конечно, псевдоним.

Его притягательность, по крайней мере частично, являлась чарами человека в маске. «Знание моих деяний, – говорил он, явно соблюдая таинственность, – для вас предпочтительнее, чем знание моей родословной»[760]. Кем бы он ни был — арабом или иранцем, аристократом или бывшим рабом, представляется очевидным одно: его поддерживал тот же водоворот желаний и ожиданий, который вдохновил Бихафарида. Вдоль восточных границ халифата стоять на страже веры нелегко. Так было всегда в приграничных районах. Поэтому неудивительно, что, находясь вдали от стараний улемов возвести барьер вокруг мусульманских религиозных практик, мусульмане Хорасана испытывали влияние верований более древних, чем Сунна. Абу Муслиму помогло укрепить его авторитет то, что он осмелился, как некогда сделали критики Пероза, проклясть их правителя, как человека, осужденного Богом. Хотя он не одевался, как Бихафарид, в зеленое, но летом 747 г., открыто выступив против Марвана, поднял знамя, окрашенное в один цвет — черный. Тот факт, что он сделал это в деревне, расположенной неподалеку от Мерва, где был когда-то убит Йездегирд, конечно, вряд ли говорило о ностальгии Абу Муслима по Сасанидам, но у иранцев его проповеди вполне могли вызвать воспоминания о свергнутой монархии. Абу Муслим выдвинул следующий тезис: Бог назначил одну семью править миром, и, поскольку знак грозного статуса представителей этой семьи не фарр, а родословная, прослеживаемая к дяде пророка, в исламской империи это Аббасиды. Абу Муслим, как и другие мятежники, умевшие весьма ловко использовать всевозможные ухищрения и подстрекать людей к восстанию, был агентом Аббасидов. Подняв Восток под их знамена, он сумел объединить прошлое и будущее, иранцев с арабами, Сасанидов с исламом. Это оказалась удивительно мощная комбинация, знаменовавшая крах Омейядов.

Пламя восстания распространилось из Хорасана на запад так быстро, что Марван оказался застигнутым врасплох. Уже в конце весны 749 г. Аббасиды полностью контролировали Иран. К августу они переправились через Евфрат, в сентябре вошли в Куфу. 28 ноября, в той самой мечети, где был убит Али, Аббасид Абу аль-Аббас ас-Саффрах был провозглашен халифом. Теперь у Марвана не оставалось выбора — пришлось реагировать максимально быстро. Он предпочел не ждать, пока соберутся ветераны, а кое-как, на скорую руку собрать войска в Харране и возглавить их против новоявленного претендента. 25 января 750 г. на берегу притока Тигра, называемого Большой Заб, он заметил черные знамена Аббасидов и устремился в атаку. Результат был катастрофическим: его армия оказалась полностью уничтоженной. Как всегда неуступчивый, даже перед лицом такого несчастья, неутомимый Марван бежал с поля боя и принялся собирать новые войска, но их не было. Тогда, минуя Дамаск — оставленную им столицу, и Иерусалим — город, который теперь насмехался над утраченным величием его династии больше, чем любой другой, Марван отправился в Египет. Здесь, в самый разгар лета, Марвана настигли преследователи. Его голову, увенчанную тугими завитками волос, отправили его преемнику на троне халифа, а язык скормили коту.

Родственники Марвана тоже подверглись гонениям. Причем «расстрельные взводы» действовали на удивление эффективно. Из всех Омейядов спастись удалось только внуку несчастного Хишама, который бежал в Испанию, где стал называть себя эмиром. Во всем остальном с династией, основавшей ислам, было покончено. Последних уцелевших представителей династии приволокли к халифу Аббасидов, убили, уложили штабелем, накрыли ковром и использовали в качестве банкетного стола: «И те, кто присутствовали при этом, ели, в то время как предсмертные хрипы еще звучали в устах жертв».

Зверство, ставшее отвратительным завершением величайшей революции, раскрывшейся на страницах божественных откровений и в обширных системах законов, в зданиях несравненной красоты, новых городах и будущих глобальных империях. Убийство Омейядов продемонстрировало то, что в течение половины тысячелетия или даже больше являлось иллюстрацией главной темы времени, – рост нового порядка на руинах старого.

Заключение.