— Слава богу, наконец-то перестала мельница молоть, можно передохнуть! — сказала молодуха так, чтобы слышно было охотнику; но Годердзи не слышал, да и не до того ему было. Ух, сколько уж времени гоняется он за белым оленем на Белой горе! Всего-то дважды его и видел. В первый раз даже растерялся — точно глаза ему застлало; при второй встрече выстрелил — да только рука онемела, промахнулся.
— Может, олень — святого Георгия? — спросил с сомнением дедушка.
— Наверно, черт в оленьем образе! — сказал решительно фуфыря-цирюльник, и каменщик Хичала поддакнул ему.
— Какое там! Разве может быть черт такой красивый? Ух, когда-то он попадет мне в руки? — возбужденно говорил охотник, и глаза его, зажженные мечтой, сверкали.
— Завтра чуть свет пойду на Белую гору!
— Не ходи, не надо! Без тебя ветерком развеюсь! В кудри твои вплетусь! Чоху бы тебе соткала, ворот архалука расшила, золотой водой ноги бы тебе обмывала! — таяла Дудгуба, чуя огонь в жилах.
— Ах, осыпаться бы пылью с твоих бровей, запорошить твои ресницы!
Захмелели гости…
— Брат любим пусть будет братом так, как Бадри был любим; со скалы свалился Бадри — бросился Усиб за ним! — вдруг, никем не прошенный, пропел надтреснутым старческим голосом дедушка… Когда-то, как говорили, он числил себя среди певунов!
— Долгой жизни всем вашим братьям названым и друзьям сердечным! — сказал дедушка Амиран. — Всем, какие есть — горским и долинным, с верховьев и из низовьев, заречным и залесским — счастья и здоровья! — и, опорожнив бычий рог, поднялся, кряхтя, с места.
— А теперь — прощайте, и спасибо вам всем, а мне больше невмоготу с вами сидеть!
Внуки подхватили старика под мышки и повели его к постели.
Цангала спел ему вслед вполголоса: «Стар ты, дядя, обезножел, меч не вытянешь из ножен».
Бабушка Марадия снова задремала.
Молодка-красотка почувствовала себя привольно; двигалась смелей, белой шеей поводила горделиво, сияла, как роза в солнечных лучах…
Речи тамады и румяные щеки Дудгубы придавали пиру цвет и красоту. Никто из сидевших здесь не слыл особенно речистым — но сегодня все вдруг стали златоустами! Хозяин ничего не жалел для своих гостей — хоть сыру из птичьего молока, и того готов раздобыть!
Щеголиха-молодка, хлопоча по хозяйству, внося и вынося посуду, то и дело подбегала к зеркалу в соседней комнате, вертелась, охорашивалась перед ним; но от острого глаза свекрови ничто не могло укрыться: насквозь видела она свою невестку! Строго глянула она на молодуху, убедилась в справедливости своих подозрений и разъярилась.
— Полюбуйтесь-ка — привела мне дружка сердечного прямо в дом! Сказано: женщина — чертов птенец! — вспомнилось ей слышанное не раз… И даже почудилось старухе, будто охотник сказал Дудгубе умоляюще:
— Эй, красавица, сладкое твое имечко, золотая шейка, иди сюда, поближе, дай край твоего платья поцеловать!
На сморщенном лице бабушки Марадии задвигались складки.
— Посмей только! Посмей! Оттаскаю тебя за косы, негодница! — выдохнула она со злостью. — Бедный мой мальчик! Бог весть, как ему тяжко приходится в солдатчине, а эта бесстыдница кривляется тут, с мужчинами перемигивается! — душа у нее болела за младшего сына, за несчастного, что тянул солдатскую лямку где-то вдалеке… Хлестнула бабушка сноху словом-хлыстом, и Дудгуба всем телом почувствовала ожог, сразу оробела, примолкла, содрогнулась, вообразив завтрашнюю ссору со свекровью…
Разгулялись гости, разыгрался пир… Всех больше веселился сам Таха: — Раз уж тратишься без счета, что сидеть насупя брови! — шутил он, посмеиваясь над собой. Громкие голоса, смех, гомон, вырываясь из дома, разносились далеко вокруг. Грянула песня:
Мальчик у отца родился,
Враг же думает: девчонка!..
Гудел, гремел стол, и ворковал, вторя песне, камин.
А на дворе заливисто лаяли, брехали, тявкали собаки, и разноголосый этот лай примешивался к раскатам песни.
Напрасно гневалась бабушка на безвинно заподозренную Дудгубу!
Вовсе не думала о плотских усладах злополучная молодуха. Нет, ею владела лишь бесплотная, тщетная мечта! Вырвалась на простор, взлетела ввысь скованная волна, взыграла разок по своему хотению, да и то лишь в тайне сердца… Помните:
Десять усачей удалых
Жгучим взором я сразила…
Уж потешила я душу —
Только и корысти было!
И больше ничего, бог свидетель!
— Не для тепла мы носим лечаки на голове, невестушка, а для чести! Не забывай этого! — как совиный красный глаз, как раскаленная головешка, сверкал гневный взгляд свекрови.
Головешка обожгла, ужалила, крапивой по белой коже стрекнула красавицу-сноху…
— Мир сему дому! — злым ветром ворвался, а вернее сказать, ввалился нетвердой походкой незваный-нежданный Катата, уже где-то нагрузившийся, насосавшийся водки, пышущий винным перегаром.
Вот уж не хватало головешки в адском огне!
Длинный, тощий, как вертел; нос — как гребешок у петуха — сизо-красный, обсыпанный крупными бородавками-сливами; на чохе, у самого плеча, большая зеленая заплата; таков был Катата — наглец, бездельник, выжига, задира и забияка — с буйволами на дороге готов бодаться! Давно уж всем намозолил он глаза.
— Не просили милости — сам пожаловал! — встретили его смехом крестьяне. — Никак тебя не вразумишь — хоть кол на голове теши! Нужен ты нам сейчас, как лисице дым, когда ее охотник из норы выкуривает!
Соседи сторонились его, и никогда не звали в гости: боялись, что затеет ссору и отравит все веселье. К тому же, стоило только посадить его за стол — потом уж никакими силами не поднимешь, хоть упрашивай, хоть подталкивай! Вот потому и обегали его на версту. Пригласишь разок — повадится, отбою не будет.
— Не уйду, пока не буду пьян — хоть силой в дверь меня гоните! — да только напоить Катату было не простое дело! Вечно ему не хватало вина. С кинжалом набрасывался пропойца на бурдюк, если струя из ножки казалась ему тонка!
— Ох, мала ты, козья шкура, лопни, кто тебя сдирал! — и не раз случалось ему вспороть брюхо бурдюка.
Вот и сейчас он набросился на вино, как голодный теленок на долгожданное материнское вымя!
— Тот молодец, кто всласть выпьет! — Но тамада не дал ему своевольничать:
— Постой, дай нам с тобой познакомиться, кто ты такой есть! Я тут тамада, так что уж послушай меня, как отца и брата. Пить без спроса и позволения у нас не полагается!
Катата глянул на него с удивлением.
— Это еще кто тут на меня тень наводит?
— Выпей за крестников! — строго сказал тамада, протягивая ему полную чашу.
— А если меня на крестины не приглашали?
— Все равно выпей! Добрый камень из стены не вывалится!
Тамада усмирил невзнузданного, дико ржущего коня.
Следом за первой чашей, на долю Кататы досталась вторая:
— А это за здоровье хозяина. Выпей, догоняй нас.
Катата взял протянутую ему посудину.
— Эх, нет у меня счастья, опять не рог, а чаша! Что ж, выпью, как в евангелии написано!
И в третий раз подал ему чашу тамада:
— А это за крестных!
Катата взял и эту чашу.
— Пусть три евангелия вас милуют, а четвертое сверху глядит! — этим он хотел сказать, чтобы ему дали выпить и четвертую.
Но строгий тамада заставил его ограничиться тремя. Катата рассвирепел и злобно уставился на него.
— Чего тебе нужно? — спокойно спросил Гвинджуа.
— Чего? Да чашки, полной саперави! Дайте, мне выпить добром.
— Пока довольно с тебя того, что поднесли!
— С чем тебя едят, я знаю, мята, — вся ты предо мною! — пригрозил тамаде Катата.
— Что ты хорохоришься? Думаешь, все снесешь, как горный обвал? Такой же ты смертный человек, как все, завтра в прах превратишься! Завтра тебе земля цену знать будет! — говорил тамада.
— Налей ему, пусть хлещет! — упрашивал его Таха.
Но тамада не согласился.
— Ладно, пусть будет по-твоему! — хихикнул пронырливый Катата.
Одержал верх тамада, поставил на место наглеца, положил конец своеволию!
Все позабыли короткий их спор. Пир продолжался. Чаши и роги летали по кругу… Гости хмелели… Гремели песни — «Оровела», «Урмули»; спели и «Семерых гурджаанцев»… А Катата разохотился, разошелся, пыхтел, молол без умолку:
— Я почему пью? Потому что вчера дедушка покойный во сне мне явился и просит: скорей, внучек, помяни, отмоли, выпей за упокой моей души, а то душат меня земные грехи, ведь я на селе старостой был и уж нагрешил всласть… И то, говорит, ты опоздал с поминовением. Так уж поторопись! Да к тому же и фамилия у меня такая — Зедашидзе[4], так что как мне не помянуть деда, не выпить? Вот почему я пью — а иначе не стал бы пить, разве мне до вина?
Шумел, болтал, гомозился пьянчужка, бездонная пасть, незваный гость; разгоряченный, налегал на вино, осушал чашу за чашей, всех затолкал, кто сидел рядом.
Наконец снова вспомнил про тамаду, спел ему: «Дай нам не вино, так воду, иль хоть снегу принеси!»
И добавил назидательно: кувшин никогда не должен высыхать!
…И вплывали влажные кувшины, бутылки, хелады и гозаури, опорожнялись, булькая, роги и чаши…
Хозяйская невестка метала искры, сверкала черными озерами-глазами — дескать, поспорю прелестью с самим солнцем… Молодые, горячие парни с трудом заливали вином попавшие в них искры ее глаз — неровен час, сгоришь вместе с чохой и архалуком, даже горсточки пепла не останется…
Только было поднес Тлошиаури горячий, еще шипящий свиной шашлык на вертеле разошедшемуся тамаде, как Катата, внезапно разъярясь, грохнул изо всех сил кулаком об стол и заорал:
— Переменить тамаду! Отставить! Сместить! — От его ослиного рева проснулась даже дремлющая бабушка Марадия.
— Этот еще откуда, на грех, объявился? Ах, сгори твоя колыбель! Кто его впустил, сучьего выкормыша? Бегал бы собачьими тропками, божий отверженец! Тьфу, сгореть тебе в огне и огня наглотаться! — проклинала задиру старуха — а впрочем, в душе, пожалуй, и обрадовалась, что разбудили ее: можно было возобнови