ть наблюдение за охотником и Дудгубой…
Три слова проревел Катата — но слова эти могли сокрушить скалы! Тамаде показалось, что с дома слетела крыша, что небо свалилось ему на голову! Что? Что сказал этот бездельник, чтоб ему рассыпаться в прах? В самое сердце уязвил тамаду!
И Гвинджуа повесил седую голову. Пал духом гордый тамада! Так у оробелого коня, бывает, ослабнет становая жила…
Гвинджуа не верил ушам, так неожиданно было то, что он услышал. Дерзость, непочтительность! Выходка Кататы перевернула ему душу. Он готов был запустить в наглеца тлеющей головешкой.
В самом деле! Всю жизнь восседает во главе стола, на месте тамады Гвинджуа, а такого оскорбительного, неподобающего слова никто еще не осмелился ему бросить! Да еще так явно, во всеуслышание! Вот в чем горе! Вот что безбожно!
Отравили душу человеку среди блаженства! Тамаде, баловню пира! Подумал было Гвинджуа водворить мир тихим, обдуманным, осторожным словом — дескать, труда и усердия я не жалел, на ласку и любовь не скупился… Но потом все же решил промолчать, сохранить достоинство. Да и зачем идти против своей охоты?
— Сместить тамаду! Такое мое желание! — кричал, надрывался разъяренный его враг, черно-багровый от вина Катата.
— Почему это? С какой стати? — возразил было Тлошиаури, уютно и увлеченно управлявшийся в уголке со свиной головой, но тут же оборвал — мясистая челюсть хряка целиком занимала его…
— Как можно? Ты, что ли, его выбирал? Сиди, помалкивай!
— Тебя-то кто спрашивает? Явился незваный и еще распоряжается! — гаркнул Хичала и потянулся к смутьяну жилистыми руками.
Овчар Мгелхара улыбнулся…
Пьяному Катате не хватило прыти сцепиться с каменщиком; он только приподнялся, пробормотал: «Эх ты, укроп с огородной грядки!» и осел обратно на скамью… умолк… Долго он еще тряс и толкал соседей, но никто ему не поддакивал, и он, обессилев, захрапел…
Тамада сидел некоторое время молча, словно утратив дар речи, потом наконец пришел в себя, сам наполнил свой рог и произнес нетвердо:
— За дружбу и за согласие!
— Братства сень, укрой и защити! — говорил дрожащим голосом вымученные, насильственные слова Гвинджуа — чуть было не осужденный, спасшийся на волосок от позора, но ободренный поддержкой застольцев тамада…
Но стыд ведь — камень, огромный, тяжелый! И камень этот навалился ему на сердце. С этой минуты Гвинджуа был уже не тот, что прежде. Поникло гордо развевавшееся знамя его души! Словно ему подрезали крылья — куда делись давешние его охота, готовность, властность? И уж не перебирал он легко жемчужины-слова — словно зерна на четках, а вытягивал их из себя силком.
— Смотри, как он под меня подкопался! Экую свинью подложил! Нет, довольно! Подниму прощальную, всесвятскую и уйду, брошу все… Для людей ведь стараюсь, ради них труды мои и мученье — а то какая мне корысть? — скорбел Гвинджуа.
В самое сердце поразили тамаду!
Осиротел стол, остался без заботника и радетеля, исчезло благочиние, потускнело веселье. Ни порядка, ни приличия! Вокруг галдели, горланили, как на мельнице; точно, перекликаясь, искали друг друга в Хархатском лесу!
— Пейте, братцы, пейте вволю, заиграй гульба-веселье! — орал Ципруа.
Богатырская кровь растеклась по жилам! Оживился стол, забродило, запело, загудело в крестьянах вино. Появился и разогретый над пламенем, увешанный погремушками бубен… Выскочил вдруг на середину комнаты охотник, прошелся в степенной грузинской пляске и поклоном пригласил молодку. Та точно только этого и ждала: рванулась с бьющимся сердцем, раскинув руки, гибкая, как плеть, всех чаруя, все взоры к себе приковывая… Летала по кругу, едва касаясь пола… Весь свет попрекала своей красой огненная жар-птица…
Бубен еще пуще разгорячился.
— Хороша ты, фазаниха, хороша — на загляденье! — хлопали в ладоши гости.
Как она была счастлива!.. Но счастью вдруг настал конец, когда вместо охотника появился перед красоткой овчар Мгелхара, затопотал неуклюже, по-пастушьи, загрохотал, как горный обвал, пол под ним заходил ходуном.
— Вот встрял перед глазами, будь он неладен! Словно ночь мне солнце затемнила!
Таракуча, Ципруа и Тлошиаури затеяли общий пляс, чехардой — потоптались, шатаясь и сталкиваясь, да ничего у них не вышло: так и вернулись на свои места.
Тамада сидел в стороне, в обиде — воин, покинувший поле битвы!
— Наддай, наддай жару, тамада! — теперь уже застольцы упрашивали его, но Гвинджуа погрузился в глухое молчание; словно перекрыли мельничный ручей в истоке!
— Вот так оно бывает — одна паршивая мышь упадет в вино, целый кувшин сорокаведерный испоганит! Что ты слушаешь этого обалдуя? У него мозги набекрень — море пашет, сеет песок! Что поделать — не могу же я его выставить за дверь! Ну, а завтра увидишь, как я с ним расправлюсь! — молил тамаду Таха…
А тамаду разбирала досада: почему хозяин дома тотчас же не схватил безмозглого Катату за шиворот, не вышвырнул его в окошко? И почему все остальные не восстали как один человек, не напустились на наглеца, не затоптали его ногами?
— За цветущий колос, за пшеничный цвет дайте мне выпить! — просил захмелевший плугарь Тариман, но никто в этой неразберихе не обращал на него внимания.
— Знаешь, кто я? Дэв, Анхапуз-великан! — хвалился Ципруа, тараща глаза и вытягивая тощую, как у лисицы весной, шею…
Задуй ветер посильней — и, пожалуй, свалил бы этого великана!
— Пей до капли! Не отставать! — гудел Мгелхара.
— Пей, вино молодцу впрок! — упрашивал кто-то соседа.
Таракуча вызывал Ципруа «на алаверди», оба пили, целовались, мусолили друг друга.
А тамада, обесцененный тамада, сидел, замкнув свое сердце… Таха уговаривал его, просил развеселиться:
— Что это тебе щелчок пинком показался?
А тамада явственно слышал, как покатилось с грохотом с пьедестала и грянулось оземь его величье…
Кто поднимет из пыли упавшую славу?
— Нет, уйду, сложу с себя тяжелое бремя! Теперь с меня спросу нет: пусть пьют как хотят!.. — Хозяин заметил, что тамада, отъединившись от стола, задремал — и сам, налив чашу, стукнул ею о кувшин, протянул тамаде:
— Повинуйся моей воле!
— Нет, не могу! Вот подниму прощальную, всесвятскую, и пущусь в путь-дорогу, да и пора уже, небось дома меня ждут не дождутся! — говорил Гвинджуа хозяину и тер себе изо всех сил глаза, отгоняя дрему.
— Никуда я тебя не пущу! Вон стужа какая, камни трескаются!
— Испортилась погода! — качала головой хозяйка.
— Ничего, не беда! Мне ненастье не страшно!
И Гвинджуа поднял было рог, чтобы призвать благословение всех святых, но тут ему закричали со всех сторон:
— За купель и миро! За кумовьев дай нам выпить!
Выпили и за кумовьев! Тут же Гвинджуа перебрал в уме, построил в боевые порядки самые свои глубокомысленные слова, чтобы наконец перейти к прощальной здравице, но… опять прервали его: почему не выпил за женщин? Без них мы ни на что не годимся, женщины и детей растят, и хлеб в тонэ лепят, и в доме день-деньской крутятся! — ласково и растроганно твердили захмелевшие крестьяне.
Пуганый тамада собрался с духом и решил свершить еще один застольный подвиг, — а там он скажет заключительную речь, выпьет напутную, посошок, и пойдет восвояси…
Гвинджуа поднял вместительный ковш, полный вина, и длинно, красно воздал хвалу женскому полу; пожелал здоровья всем присутствующим женщинам, опорожнил посудину до половины и передал ее хозяину… А уж Таха осушил ее до дна.
Да только беда, говорят, — что перепелка: выскочит перед тобой, когда ее не ждешь! Проснулся сварливый Катата — точно бешеный конь с привязи сорвался! Взглянул на тамаду, стоявшего с ковшом в руке, и заорал хрипло:
— Опять этот тамадой? Гнать его! Отставить!
Шумел спьяну Катата, — и на этот раз вторили ему и другие, его одночашники, недопившие, мучимые жаждой из-за долгого молчания тамады.
Озверело слово; взволновалась, заколебалась морская гладь. Изменчиво лицо мгновенного мира!
Не мир, а меч заговорил за столом!
— На том свете тебя ищут, должник преисподней! — смело ринулся в бой против Кататы Ципруа. — Разве подобает нашему почтенному тамаде выслушивать такие слова? Но такой уж ты злыдарь уродился!
— Молчи, сквалыга! Небось сам-то гостя сроду в дом к себе не зазывал! Молчи, гнойные глаза! Вон, перец у тебя стручьями из-под век лезет!
— Эй ты, шкуродер блошиный! Послушайте, чего он тут начекотал!
— Ах ты, угольщиков осел, ах ты, песий клык! — И Катата вдруг налетел на Ципруа, обхватил, стиснул его…
— Пустите меня, я ему покажу! — требовал Ципруа, вырываясь из жилистых рук пропойцы.
— Ну, уважь свою саблю! Ну, попробуй! — насмешливо говорил ему Катата, не разжимая своих железных объятий.
Тлошиаури, весь лоснящийся от сала, с трудом приоткрыл один глаз, но тут же снова закрыл его в сладкой дремоте…
Сцепились пьянчужки, ухватили за вихры, пошли, трясти, таскать друг друга. Разгромили стол — загремела в дальнем конце посуда, полетели на пол черепки, все смешалось в сплошном крошеве. Те из гостей, что поосторожней, решили лучше убраться от греха подальше и — в дверь гурьбой! Заторопились так, словно украли деньги и боялись попасться на месте преступления!
— Господи Иисусе, распятый и воскресший, спаси от напасти! — стонала в ужасе хозяйка, прикрывая рукой глаза, чтобы не видеть всего этого разгрома; потом бросилась расталкивать дремлющего мужа, но никак не могла привести его в чувство.
— Нет, нет, больше не могу! — бормотал сквозь дрему Таха; ему казалось, что это встал над ним тамада с полным рогом, заставляет пить!
Тогда хозяйка беспомощно взглянула на кума Мгелхару, который сидел на своем месте спокойно, невозмутимо… И кум Мгелхара поднялся неторопливо и с силой, не щадя, двинул в ухо сначала Катату, потом его противника; одного налево отшвырнул, другого послал направо вверх тормашками…
— Спасибо молодецкому плечу! — не скрыла радости хозяйка.
Разоренный стол… Лужи вина на скатерти, на полу…