Завывание и вопли снежной бури разносились над горами, грохот, хрип, звон стоял в полях; взметая глубокие сугробы, залегшие в расщелинах гор, в извилистых лощинах, буран забрасывал путника крупитчатым, зернистым снегом.
Весь съежившись, задубевший, заледенелый, брел он вперед, проваливаясь в забитые снегом расселины, натыкаясь на занесенные кусты, на пни и коряги, цепляясь за разлапые ветви, чтобы удержаться на ногах… Пот прошиб его с натуги, в коленях не стало крепости… Буря таскала, трепала его за загривок — чуть что не оторвала! Он уже выбивался из сил, но, изнеможенный, загнанный, не терял духа, не сгибался, не сломился перед ненастьем. Снова он упал, провалился в снег, снова налетевший ураган стал швырять его из стороны в сторону… Колени у него подламывались, кругом царила кромешная тьма… Вой и визг ветра или бесовской силы оглушал его, трескучий мороз забрался под тулуп и ломил кости. Разъяренным барсом носилась буря, визжала, шипела, рычала на него, бесновалась, осыпала его свирепой бранью и угрозами, и Гвинджуа уже вообразил себя мертвым, закоченевшим в снежном сугробе, уже привиделась ему на мгновение свеча, горящая над его гробом… «Эх, бедолага, вот и черный твой день — вот где довелось пропасть ни за грош!»
— Господь, сотворивший твердь земную, наложи замок на звериные зубы, ослепи глаз ворона-стервятника!
Но какой зверь высунет нос из берлоги, какая птица вылетит на охоту в такое ненастье?
Эх, и чего ему приспичило уйти из гостей?
— Да нет, лучше с вьюгой бороться, чем сидеть за столом с пьяными скотами, любоваться на их свинство! — говорил кто-то в душе у Гвинджуа. Когда ручей замутится, из него и буйвол пить не станет!
Ну, так держись, терпи свирепый мороз, вьюгу, что носится в ярости по заледенелой земле!
Буря схватила его за горло, сцепилась с ним в рукопашной, подмяла его, уже почти придушила — куда уж больше?
Вихревой ветер хлестал бичом все сильней, все бесноватей, колол иглами — точно всю зиму собирался с силами, чтобы нынче наброситься на тамаду! Вокруг намело высоченные сугробы. Верх и низ, небо и земля перемешались, переболтались между собой — и где-то между ними брел, кружил, как отверженный дух, Гвинджуа. Он уж думал, что попал на самое дно преисподней. Ни единого волоска вздыбленной шерсти ночи нельзя было разглядеть — не то что живого, движущегося существа!
— Господи! Дай мне узреть еще раз мир поднебесный, солнечное око!
Тут уж окончательно убедился Гвинджуа, что случилось великое трясение земли; что затормошился в море-океане кит, на котором стоит земная твердь. Кое-как, окоченевшей пятерней перекрестился он и попросил помощи у святого Георгия, обещав ему взамен заколоть упитанного тельца: «Спусти с неба цепь, Победоносец, выведи меня из этого ада!»
А бешеный ураган готовил путнику погибель: гудел, ревел, скликал свои несметные полчища, чтобы похоронить его ничком!
Еще раз налетел вихрь, обскакал его кругом, расквасил ему лицо, размолотил нос, засыпал снежной пылью глаза.
Весь заледенел бывалый тамада — мороз точно набил на него железные обручи. Посмотреть на беднягу — не сразу догадаешься, что человек идет: усы заиндевели, да что усы — ресницы, и те превратились в длинные белые иглы. Так он и брел, позванивая и потрескивая ледяными сосульками.
— Будь ты проклят! — взвыл Гвинджуа в сердцах, провалившись снова в какую-то яму или рытвину, на этот раз по самую шею; снегу ему набилось за пазуху вдоволь! Тут только сообразил Гвинджуа, что, спасаясь с пира, второпях забыл застегнуть ворот, так и остался с распахнутой грудью. Разгоряченный, хмельной — мудрено ли не заметить, да еще при поспешном бегстве? А теперь он ничего уж не мог поделать: пальцы одеревенели, никак не управиться с пуговицами!..
Твердь и хлябь, суша и вода — все вокруг было оледенелое…
Но неукротимый тамада все шагал, шел вперед… Крепкий, как кряжистый дуб… Нет, не шагал, а продвигался кое-как, вслепую, полз, как дубовый корень, медленно и упорно, стойкий духом, твердый, как стальная кувалда!
Метель еще раз обрушилась на тамаду, осыпала его колотушками, как кулачный боец, да с таким ожесточением, что, кажется, живого места на нем не осталось! То, казалось, засасывало его в трясину, то он не мог вытащить ногу из груды скалистого щебня, — точно тысячи бесов вцепились ему в щиколотки и в колени! И еще раз вынырнул из сугроба Гвинджуа, еще раз храбро пересек снежную целину, исхитрился протиснуться, пролезть сквозь извилистые коридоры вьюги, заглянул в глубокие ледяные пещеры, преодолел воздвигнутые ветром и обвалом белые крепостные стены, перелетел со своей хворостиной через высокие снежные башни… Ковылял и переваливался, вприпрыжку и кувырком, вздымая белую пыль, оставляя косолапые медвежьи следы. Попадись он на глаза какому-нибудь бродяге-охотнику, тот наверное принял бы облепленного снегом тамаду за косматого лесного зверя и всадил бы в него горячую пулю — нечего и говорить!
Все снежило и снежило, крупные хлопья сыпались густо с неба, и ветер подхватывал, кружил их… Белые мраморные глыбы и брусья громоздились вокруг… Навалы, наметы…
Похожий на белый стог, шагал закованный в морозную броню, крепконогий Гвинджуа. Шел, падал и снова вставал, и так сотни раз — заледеневший, со скованной челюстью, не чувствуя ушей, измолоченный до полусмерти, изнемогший… Словом — на грани беды и погибели!
Чуть было не вышибло из него дух! Налетал порыв бури, тряс, ломал, гнул, швырял ошалелого тамаду, мороз все теснее сжимал свои тиски; на шее — пудовая цепь, на ногах — жесткие оковы: ну как, и теперь не сломишься? Не сдаешься, Гвинджо?
Но Гвинджо встречал бурю грудью, как скала… Боролся, стоял насмерть… И вдруг, остановившись перевести дух на каком-то пригорке, по пояс в снегу, увидел вдалеке мерцающие, слабые огоньки, брезжущий свет среди мрака, и удивился, что снова узрел поднебесный мир.
Да это же его село, Швлискури! Ну да, вон впереди Махарикина гора, а у ее подножия деревня! Значит, не обмануло его чутье, значит, он шел-таки правильно, хоть и не по дороге, а рядышком, по гребню вдоль лощины! Всем вам порадоваться так, как обрадовался Гвинджуа!
Внизу, в котловине, ночь была смирна, как ягненок, стояла хрустальная тишина; туда не доносился с вершин гул ветра, ропот стихии! Гвинджуа поглядел сверху на родное селение, занесенное снегами, и рванулся к нему всем существом, словно после долгой разлуки. Ему даже казалось, что он может отыскать взглядом свой дом, осененный высоким тополем. Спросить Гвинджуа, так он заметил даже тусклый свет коптилки, выбивающийся из его окна! Не спит, видно, жена! Крутит веретено в чашке, коротая часы ожидания! Едва ли не мерещилось ему, что он различает сквозь окно живой жар у себя в очаге, тлеющие уголья…
Язык снова стал ему послушен… Он сразу наполовину позабыл войну с ветром и стужей, яростную сшибку с метелью; и широко раскрыл наконец исколотые ледяной остью глаза.
— Молодец, брат Гвинджо, хвалю! Нет, не свалится дерево от одного толчка!
Гордый своей победой над ураганом, стоял он, приосанившись, уперев широко расставленные ноги в твердую, прочную землю, и улыбался, утешенный, услажденный… Перед его взором предстал брошенный им пир во всей его пестроте — первое сегодняшнее поле битвы! — Таха, гости-сотрапезники, Катата — вот кому материнское молоко пошло не впрок! — Но теперь, после жестокой битвы с вьюгой, буянство Кататы вызывало у него только улыбку…
Еще раз окинул он мысленным взором праздничный стол, вспомнил все свои заздравные речи и остался доволен собой… Да, да, ничего не скажешь — помучала его буря, лютее казни не придумать, чуть не вышибла из него дух — а все же он добрался до своего дома!
— Вон Евстафий-угодник, а вон, на севере — Георгий Победоносец — узнавал он на окрестных холмах привычные очертания часовен. — А вон внизу, на мысу, старинный храм божьей матери, — горделивые развалины приковали его взгляд. Сколько сказано им здравиц в завершение пира, во имя пресвятой и всех святых!.. Вдруг он вздрогнул, потрясенный, ошеломленный; что-то взбаламутило его, привело в ужас. Какая мысль обожгла внезапно его мозг?
— Господи, как это со мной могло случиться? — Гвинджуа стоял, словно пораженный громом; хотел было ударить себя в раскаянии по коленям, да не было сил пошевелить рукой…
Ветер все не унимался, налетал на тамаду, дразнил и изводил его — но теперь Гвинджуа было не до войны с ветром! Он внезапно принял какое-то непоколебимое решение, с трудом подобрал с земли окоченелой рукой свою хворостину, сорвался с места и… повернул назад, вновь, как волк, нырнул в белую вьюжную кутерьму…
Буря, обрадовавшись, наскочила, набросилась на него с утроенной яростью. Казалось, сорвались со скал снежные обвалы и низвергаются в долину, чтобы похоронить Гвинджуа!
Вьюга ликовала: заманила путника, добравшегося было до спокойных мест, назад в свое царство! И на радостях ревела, отводила душу, звонила на весь свет о своей победе.
— Нет, теперь уж меня не одолеешь! Теперь я знаю, в чем причина! — кричал ветру Гвинджуа.
И стремился вперед, обретя твердость стали, бесстрашный и необоримый — встань у него на пути железная гора, и ту, кажется, прорубил бы насквозь! Он как бы чуял в себе новый, крепчайший спинной хребет!
Не раз спотыкался Гвинджуа, порой и не удерживался на ногах; проваливался в заснеженные лощины и с трудом выбирался оттуда, чуть не задохшись… И наконец, когда зазвонили рассветные колокола в Шатровани, Гвинджуа бодро толкнул калитку, пересек двор Тахи, и громко, не чинясь, постучал в белую, занесенную снегом дверь своего кума.
— Кто там?
— Плотник, Ноева ковчега строитель! — неуклюже пошутил Гвинджуа.
И тотчас же отозвалась Ноева голубица:
— Кто, кто?
Молодуха Дудгуба, все еще нежась в сладком полусне, угревшаяся, убаюканная мечтами об охотнике Годердзи, стояла, с шалью на голых плечах, за дверью и, вся трепеща, спрашивала нежным голосом: «Кто там, кто пришел?» — надеясь, что случилось чудо и вернулся тот, кого ждало ее сердце.