В тени родных деревьев — страница 31 из 49

И мать у него тоже, рассказывали, была певица. Поди и не верь поговорке Цицикорэ: «Что всосешь с молоком матери, вместе с душой из тебя уйдет».

А вместе с тем Фадлаура был неисправимый лентяй. Оживал он только за столом — а в остальное время все равно что не существовал. Сидел, подремывая, под тенистым деревом во дворе, и если его спрашивали:

— Как поживаешь? — отвечал:

— По-старому. Не стал ни короче, ни длинней.

Так у него и велось; от свадьбы к свадьбе, от крестин к крестинам… Пил и пел, пел и пил, ни одной гульбы не пропуская…

Кого-нибудь другого с такими повадками Цицикорэ уничтожил бы, смешал с грязью — но Фадлауру он глубоко уважал за песню, за редкостный певческий дар. Однажды, когда в сельской цирюльне болтливый брадобрей Лочо прошелся насчет Фадлауры, Цицикорэ повернул к нему намыленное лицо и спокойно возразил:

— Фадлауре бог дал чудесный голос — и мы должны его за это уважать. Он песней, голосом своим служит людям — чего тебе от него еще нужно?

Бодро переступал Цицикорэ через порог, входя в дом, в дверях срывал с головы шапку и громко восклицал:

— Мир сему дому, бог в помощь!

И сейчас, почти через четверть века, стоит как живой у меня перед глазами Цицикорэ, статный, рослый, чисто выбритый, громогласный, стоит, опершись подбородком о свой длинный посох…

Если кто-нибудь не слушал его советов или отвечал обидным словом, Цицикорэ горестно вздыхал, приговаривая:

— Ох, мир! Ох, люди!

Однажды кочевники из пограничных степей угнали скот наших крестьян. Село снарядило погоню. Вышли почти все — а на тех, кто отстал, кто долго копался и опоздал присоединиться к отряду, Цицикорэ обрушил громы и молнии:

— Бабы! Трусы! Вам ли укрепить и оборонить нашу отчую землю!

Сам он был всегда готов ободрить, вдохновить любого, поддержать в нем твердость духа.

Никогда не забуду, как однажды в трудную минуту Цицикорэ пришел на помощь ко всем, кто нуждался в поддержке и ободрении, в том числе и к нашему семейству.

Была ненастная, черная, страшная ночь. Повалил крупный, с голубиное яйцо, град, ободрал и облупил все вокруг. Дворы были залиты водой. Деревня как бы погрузилась в море. Суеверные люди решили, что начался потоп, пришел конец света. Но вот буря чуть умерила свою ярость, ливень хлестал не с такой буйной силой. Тотчас же в проулке показался Цицикорэ — он шагал по колено в воде, накрывшись ковровым мешком, останавливался перед каждым домом и взывал к закрывшимся в нем встревоженным людям:

— Бодритесь! Не бойтесь ничего! Пройдет ненастье! Не такое видывал наш народ! Не пугайтесь! — Вот тогда я понял, что Цицикорэ — прирожденный народный вождь! Своим горящим взглядом он поистине напоминал библейского пророка и предводителя.

Так он переходил от соседей к соседям и в первую очередь обошел вдовьи, сиротские дома, где не было мужчин, — чтобы страх не одолел слабых!..

Вот какого духа, какой силы был человек!

Упрямый и своенравный, Цицикорэ часто проявлял нетерпимость к мнениям других людей.

Однажды в самом разгаре какого-то спора Цицикорэ задал собеседнику неожиданный вопрос:

— Есть такая птица, иволга, — знаешь?

— Знаю.

— Голубя видал?

— Видал.

— А цаплю?

— И цаплю.

— А об ишхваре слыхал?

— Нет.

— Как же так — не слыхал об ишхваре и берешься со мной спорить! Узнай сначала, что такое ишхвар, а потом уж приходи, будем разговаривать!

Так уничтожил противника Цицикорэ!

Что это за «ишхвар» и почему Цицикорэ придавал ему такое значение, я и сейчас не знаю. По-моему, никакого «ишхвара» нет в природе. Возможно, Цицикорэ имел в виду птицу «шхеро» — разновидность рябчика или лесной курочки… Но почему он требовал к этой невзрачной птице уважения, точно к царю пернатых, и почему считал зазорным ее не знать — никому не ведомо…

Сторонние люди говорили о Цицикорэ смело: норовистый человек, несговорчивый, упрется — не сдвинешь, легче камни голыми руками крошить, чем с ним разговаривать! И как только вы его терпите, упрямца меднолобого?

И в самом деле — своенравный человек был Цицикорэ, упорный — что скажет, с того не сойдет.

В нашей деревне ни у кого уже не было старинного, по пояс врытого в землю дома — «дарбази». Один Цицикорэ обитал в дедовском, полутемном жилище.

Это был, кажется, единственный такой дом, сохранившийся в селе.

Я рад, что мне довелось в детстве видеть настоящий грузинский дарбази, с ласточкиным гнездом в бревенчатой кровле, уходившей шатром ввысь над очагом.

Я рад, что видел своими глазами украшенный резьбой опорный столб с изображенными на нем солнцем, месяцем и ветвистым деревом, с расплющенным об него красным пасхальным яичком; с прибитой кизиловой веткой, на которой развешены чистые шерстяные носки хозяина. В ветровом окошке под кровлей летней порой шелестел ветерок, зимой завывала буря, но хозяевам было все нипочем: большая коряга уютно потрескивала на огне, черный от копоти котел, висевший над очагом на толстой цепи, шипел и бурлил что было сил…

Жена Цицикорэ, Кония, баловала нас, ребятишек. До сих пор помню вкус и пряный запах кушаний, которыми она потчевала нас, — кушаний, приготовленных ее собственной рукой: кизиловой, щавелевой похлебки, луковой с орехами — «хирхито», крапивы а спаржи, травы — «бурбура» в маринаде, на масленицу — кисловатого «махохи», супа из отрубей…

В дарбази у Цицикорэ было темно, мы входили, шаря перед собой руками, и долго еще не могли ничего различить в этом сумраке.

— Что ты роешься под землей, словно крот! Ведь ослепнешь! Выйди наверх, на солнышко, поставь себе высокий дом со светлой горницей! Чего скупишься — человек ты бездетный, какие у тебя траты? Для кого копишь? — говаривали ему соседи.

— Мне в моем темном дарбази приятнее жить, чем в этих ваших солнечных горницах! — таков был неизменный ответ Цицикорэ, а жена поддакивала ему:

— Нет, милые мои, тут мы весь свой век прожили, тут и помрем! Что ж нам суетиться, перетаскивать скарб на старости лет — срам один, что люди скажут?

Цицикорэ в самом деле мог по своим средствам построить себе каменный дом, но старозаветный дарбази был дорог его сердцу:

— Нет, мне без моего дарбази не житье! Пусть, кому охота, тот и живет в новых домах!

Да, очень уж он любил свое земляное жилище! Если к нему приходил гость, Цицикорэ никогда не забывал провозгласить тост за свою хижину, подпевая с чашей в руке:

— Кто хоромы строил,

Тесом крыл дубовым?

Пусть их поминают

Внуки добрым словом!

Чистота в дедовском дарбази Цицикорэ царила изумительная. На полках выстроилась рядами старинная посуда — простая и муравленая, глиняная и фарфоровая; в углу стоял большой пестрый сундук, в котором привезли когда-то приданое жены Цицикорэ, Конии.

Странный был обычай у Цицикорэ: во время болезни ни за что не ложился в постель, как бы ему ни было худо.

— Да что я, женщина, чтобы нежиться на мягкой перине? С ног свалиться — врагов обрадовать!

Болезнь, по его мнению, была чем-то постыдным, зазорным. Бывало, в лихорадке, в жару, нахлобучив на глаза мохнатую баранью шапку, обходил он деревню твердым шагом — все равно зимой или летом, чтобы показать всему свету, что он здоров и бодр, как всегда, чтобы враг не обрадовался его хворобе. «Никому не доводилось барса хнычущим увидеть!» — говорил он самому себе, и верно, дух в нем был несгибаемый, под стать барсу или льву.

Не подумайте только, что бездетный Цицикорэ был бездельным человеком, что это он от скуки и праздности навязывался всем и каждому со своими советами и наставлениями! Нет, Цицикорэ всегда работал, труд был ему усладой. Любил он возиться в огороде, в маленьком «придомном» винограднике. В них одуряюще пахла всякая зелень, наливались огурцы и кустилась фасоль, выглядывали из пышной листвы лоз тугие виноградные кисти. Не раз видел я Цицикорэ в рубахе, прилипшей к потному телу, усталого, умаявшегося и радостного, довольного…

Жена его Кония славилась своим женским умом и чутьем. Она была щедра на ласку и к каждому добра. Сердце имела жалостливое, голодного готова накормить, голого — одеть…

— Какие нынче правда да правосудие, пусть сгорят его перо и книги! — говаривала старуха, свидетельница повседневных притеснений народа.

В молодости, по словам людей постарше, она слыла красивой. Да и сейчас заметны были на ее лице следы былой красоты. Она отличалась удивительной чистоплотностью. «Опрятность — красота старости», — любила она повторять.

Во дворе перед домом у нее росли розовые кусты.

Неусыпный, заботливый глаз Цицикорэ давал себя чувствовать и в хозяйственных делах сельчан. Ранней весной, раньше любого другого крестьянина, обходил он деревенские поля, осматривал посевы, любовался зеленями, оценивал озимые всходы — и приносил вести их хозяевам!

В страдную пору, во время жатвы, он часто навещал соседей в поле. Жнецы подносили ему сноп, встречали честью, как дорогого гостя.

Цицикорэ внимательно рассматривал колос, глядел через его ость на свет и сразу угадывал, какого надо ждать урожая. Он никогда не говорил неправды, чтобы сделать приятное хозяевам. Нет, оценивал он всегда верно, любил прямоту и радовался сам, если мог обрадовать людей, возвестить богатый урожай, награду за труды…

Ложь, увертки он ненавидел.

Свято верил он в праведность труда и в справедливое его вознаграждение.

— Каждая капелька честного пота оборачивается жемчугом — отрубите мне правую руку, если это не так! — часто говаривал он.

Предводитель села, полный бескорыстной, отеческой заботы о нем, он объявил беспощадную войну торговцам, барышникам, мироедам и всякого рода иным пиявкам, присосавшимся к трудовому крестьянскому люду.

Торгаш Пинчух вечно обмеривал покупательниц, ловко протаскивая аршин вдоль кромки ситца. Не раз поймали его с поличным, да никак не могли исправить мошенника. Но стоило Цицикорэ сказать ему, строго нахмурив брови, несколько внушительных слов, как Пинчух бросил навсегда свои плутовские повадки.