В тени родных деревьев — страница 33 из 49

Вызвал смерть на бой Георгий,

Сталь, как молния, сверкает.

Замахнулась смерть, десницу

У героя отсекает.

А взмахнул мечом Георгий —

Смерть на части рассекает.

Помнится, особенно радовала меня в песне Цицикорэ победа человека над смертью. Ничего похожего я никогда до того не слыхал, и Цицикорэ еще более возвысился в моих глазах.

В юности наш Цицикорэ, оказывается, объезжал диких коней и был знаменитым охотником.

— Сколько оленей ты убил на своем веку, Цицикорэ? — спрашивали его друзья.

— И не сосчитать! Пострелял я их на славу, — хорохорился Цицикорэ. — Тот свалился со скалы, другой повис, зацепившись рогами, над обрывом, а иной полетел в пропасть, затерялся в таких глубоких расщелинах, куда и свет солнечный не проникает! Сколько их уложило мое ружье — кто знает… Радуются олени, что я состарился, могут теперь спать спокойно!

Степенный Цицикорэ Бакрадзе был хвастлив, как все охотники.

Сосед наш Цоцрэ как-то обмолвился на людях: дескать, Цицикорэ сроду не видал ни одного оленя — ни живого, ни мертвого!

Цицикорэ узнал об этом и был глубоко уязвлен. Некоторое время он молчал, сдвинув брови, потом спросил, стараясь казаться спокойным:

— Кто это выдумал? Чьи это россказни?

Тут голос у него задрожал, и, не в силах сдерживаться, он выдохнул в гневе:

— Я расправлюсь с этим негодником, вырву у него змеиный язык!

И все — больше он не добавил ни слова. Однако для Цоцрэ и этого оказалось достаточно. Бедняга, как говорили, ночей не спал от страха перед ожидающим его грозным возмездием. Нежданно-негаданно появилась у человека забота!

— Знатная была оленья охота в бескрайнем Бокоцинском лесу, — рассказывал Цицикорэ, собрав нас под большим вязом, возле мельницы на Иори. — Чтобы не распугать оленей ружейной пальбой, мы стреляли в них из лука. В молодые мои годы, скажу вам не выдумывая, немало оленей бегало по лесам с моей стрелой в загривке или в хребте! А чтобы я когда-нибудь промахнулся, не попал в зверя — этого никто не слыхал! Думаете, хвалюсь, неправду говорю? Так почему же про меня песня сложена:

Говорил олень оленю:

Радуйся, Бакрадзе болен!

По лесам пальбы не слышно —

Может, он уж похоронен.

Тут из чащи грянул выстрел,

Пал олень, ломая ветви.

Кто всадил мне в сердце пулю,

Коль Бакрадзе нет на свете?

Нам всем, так же как и самому Цицикорэ, отлично было известно, что стихи эти — о другом Бакрадзе, прославленном охотнике. Но Цицикорэ, так сказать, присвоил их, воспользовавшись совпадением фамилий, и мы не спорили, не уличали его — знали, что он славолюбив, и прощали старику невинный обман…

Охотники, рыбаки, мельники, поэты иногда не прочь переплавить действительность в горниле своей мечты, и не надо с них строго за это спрашивать!

Если кто-нибудь очень зазнавался, задирал нос, то, какой бы это ни был хваленый и избалованный человек, Цицикорэ, бывало, разок глянет на него и скажет наставительным тоном:

— Не заносись!

— Об Ираклии Втором, герое грузинском, слыхал? Ну, так вот: с Ираклием тебе все равно не сравниться! И вот что я тебе еще скажу: разве только те были опорой и защитой родной земли, кто меч в руках держал? А почему ты не вспоминаешь о матерях, что вскармливали героев? О них тоже мы не должны забывать! Что проку только лишь саблей размахивать? Особенно в нынешние времена, когда никакие враги уже не грозят нашим границам, и никто не грабит наших сел? — Так говорил он возгордившемуся овчару-самохвалу, который прославился тем, что однажды в Триалетских горах, где он пас свою отару, обратил в бегство целую шайку грабителей, и притом троих зарубил в рукопашной схватке. — Не заносись!

— Чего ты кичишься, перед кем нос задираешь? Выше всех себя возомнил? Может, самому богу ровней хочешь быть? — напускался он, как коршун на цыпленка, на какого-нибудь встречного молодца, если тот с независимым видом проходил мимо, не воздав Цицикорэ дани должного уважения учтивым приветствием, не сняв шапки. Изумленный этим неожиданным натиском крестьянин обычно смущенно сторонился, чтобы избежать гнева Цицикорэ…

— Редко нынче встретишь настоящего, степенного человека! — вздыхал Цицикорэ. — Да и как по наружности его разгадать? Все равно, что по скорлупе определить, какое ядро в орехе!

Родину Цицикорэ любил глубоко и нежно, великой, негасимой любовью.

Однажды я прочитал ему строчку из письма поэта Григола Орбелиани: «На всей земле только одна Грузия, вот эта самая, наша».

— Молодец! — по-русски выразил свое восхищение и высказал похвалу покойному поэту Цицикорэ.

— Прекрасно сказано! Мудрый человек тот, кто это сказал, честь ему и слава! — часто впоследствии поминал он Орбелиани.

Цицикорэ не выносил разделов, розни, распада семьи.

— Не тяните каждый к себе, не говорите: «Это моя доля!», «А это моя!» Нераздельная, неразлучная семья крепче всех. Будем едины, и никто нас не одолеет!

Этот простой, неученый человек был поборником народного единства:

— Нет, не надо нам розни, обособления! Пусть никто не говорит: «Я имеретин», «Я кахетинец», «Я мегрел!» Все мы одной материнской грудью вскормлены. Народ должен быть спаян, слит воедино! Братьям надо жить в неразделе!

Строгий, суровый, порой резкий и даже грозный, Цицикорэ был человеком большой доброты и редкого трудолюбия.

Увидит, бывало, человека, работающего вяло, с неохотой, и вырвет у него из рук лопату или мотыгу, примется сам за дело: вскопает чужой огород, скосит или сожнет полосу, а то и за плугом пойдет, если решит, что плугарь плохо пашет.

— Давайте работать на совесть, чтобы в селе достаток не переводился!

Случалось мне в детстве видеть и такую картину: кто-то оставил свою скотину без присмотра, и Цицикорэ пасет чужих быков на лугу за деревней, чтобы они не забрались в поля или виноградники, не потравили нив, не попортили кустов.

Особенно запомнился мне один случай.

Дело было во время первой мировой войны. Однажды среди дня на деревенской улице показалась старуха Тубалаури, чей единственный сын и кормилец был взят на войну и чье поле, за отсутствием работника, оставалось несжатым. Старуха шла по улице вся в слезах, вертя в руках серп и громко причитая:

— Заржавел твой серп, сынок, не нашла я нигде подмоги, пересохла, сгорела в поле твоя пшеница! Все ушли на войну, жнецов не осталось!

Старуха причитала, завывала, обливалась слезами. Сын на войне, под пулями, несжатое поле… Горе жгло ей душу.

— Хлеб стоит в поле, тобой посеянный, осыпается колос, не жалко тебе? На кого ты нас оставил, мать-старуху, жену да ребятишек? С кем ты воюешь? И зачем тебе война? — голосила в отчаянии старая Тубалаури, и плач ее разносился по обезлюдевшей деревне.

Вдруг появился на улице Цицикорэ со своим неизменным посохом.

— Позор на нашу голову, мир, люди! Что ж это — или в деревне человека не осталось? Значит, я уже и не мужчина после этого?

На другой день Цицикорэ отправился с раннего утра в поле старухи Тубалаури, прихватив с собой целую ораву ребятишек. Он жал, а детвора вила свясла и вязала снопы. В пять-шесть дней Цицикорэ управился с полосой Тубалаури и несказанно удивил своим поступком всю деревню. А уж старуха была ему благодарна — нечего и говорить!

Уместно вспомнить и то, что жал он сиротское поле с песнями и гиканьем, как это велось в старину…

Помнится мне, как Цицикорэ провожал с кувшинчиком вина в руке мобилизованных, отправлявшихся на фронт в начале первой мировой войны.

— Бодрей, ребята, не вешайте носа и смерти не пугайтесь! Кто погибнет — помянем честью, а на его место другие придут! Зато слава ваша разнесется по всему свету, и врагам неповадно будет! Так и знайте — кого пуля поцелует, тому особый паек от Тамар-царицы полагается!

Такими словами напутствовал он своих духовных сыновей, уходивших на войну, а потом, запрокинув голову, отпил из кувшина и передал его рекрутам: «Счастливого вам пути и возвращения с победой!» — сказал он им бодро, и это в такой час, когда все обливались слезами, а от женского воя и воплей некуда было спрятаться…

Никто никогда не видел слез на глазах у Цицикорэ. Лишь однажды, когда маленького пастушка Батулу загрызли волки, говорили, что кто-то встретил Цицикорэ в лесу — старик ходил один, закрыв глаза своей войлочной шапочкой, и плакал.

Смерть Батулы так сильно подействовала на Цицикорэ, что он отказался от своего последнего барана.

Баран этот был обещан Георгию Победоносцу — Цицикорэ собирался зарезать его весной, в день храмового праздника. Но, зная, что у неимущих родителей Батулы нет ни одной овцы или иной скотины для поминок, он отвязал свою животину и отвел ее к отцу погибшего пастушка.

— Вот вам баран, зарежьте его для поминовения Батулы, за упокой его души! Так-то оно лучше будет!

Но оставим это… Сейчас мне отчетливо вспоминается другое. Этот обломок народной старины, Цицикорэ, сам был предан только старине, тому, что привычно от века, а всего нового боялся и чурался.

Бывало, идет Цицикорэ по дороге, мимо виноградников, и увидит крестьянина, работающего в поте лица в саду: ходит хозяин между рядами лоз с опрыскивателем на спине и поливает виноградные кусты голубым раствором медного купороса, лечит растения.

Цицикорэ остановится у виноградника, глянет через колючую изгородь и проговорит про себя — но так, чтобы хозяин услышал:

— Ничего из этого виноградника не выйдет.

— Почему, дядя Цицикорэ?

— Потому, что ты его загубил. Ну, что это за виноградник теперь?

— Как так? Днем и ночью кручусь в нем, все делаю, что полагается, ни сил, ни средств не жалею… Вот и сейчас, видишь — опрыскиваю, ни одной лозы не пропустил…

— Вот в том-то и дело! Слыхано ли — купоросом виноград травить! Разве не знаешь, — святое причастие от всякого нечистого зелья силу теряет! Какое уж там вино, какое причастие из купоросного винограда! — говорил, сдвинув брови, пастырь и законодатель.