— Тот, кто слушается советов умных людей и, не спросясь их, ничего не предпринимает, кто почитает старших и не идет наперекор главе семьи, дома или села, тот может быть спокоен: его виноградник принесет обильный урожай! Не нужен ему никакой купорос — и без того будут полны кувшины в его погребах. А кто старшинства не признает, тому не будут послушны ни хлебный колос в поле, ни виноградная лоза в саду!
Не верил Цицикорэ в купорос — и вообще в полезность новых, городскими людьми рекомендуемых способов и приемов. А притом еще Ростия, которому выговаривал Цицикорэ, не признавал его главенства и никогда не считался с его мнением. Вот на это-то и намекал старейшина и пастырь, вразумляя заблудшую овцу…
Это была пора, когда строили Кахетинскую железную дорогу. В деревне только и было разговору, что о ней. Много надежд и чаяний было связано с железной дорогой — считалось, что она совершенно изменит жизнь нашего края. Ждали всеобщего расцвета. И все с радостью представляли себе тот день, когда первый поезд пройдет по земле Кахети. Один только Цицикорэ не разделял общих восторгов.
— Чему вы радуетесь? Взбрыкались, точно разыгравшиеся телята! Сперва подумайте, взвесьте — в самом ли деле так уж необходима народу эта ваша железная дорога?
— Заладили — паровик, поезд, железная дорога!.. Расхваливаете эту вашу машину, а того не думаете — куда же теперь деваться рабочей скотине, быкам, буйволам, лошадям? Что ж нам, арбы на дрова порубить? Да слыхано ли это от века — грузинский крестьянин, и без арбы? Значит, и в извоз ходить, чумачить больше не будем? Этак и вино в город возить на арбах перестанут! А с лошадьми как быть — почему вы об этом не задумываетесь? — и, ласково, печально проведя рукой по стертой, шершавой шее и крепкому хребту быка Каштанки, добавлял: — Нет, ребята, если вот этой животины больше не будет — мне такое житье ни к чему.
Крестьяне постарше одобрительно кивали, соглашаясь с Цицикорэ.
А он твердил упрямо:
— Люди, подумайте, раскиньте мозгами! Может, вовсе и не нужна эта железная «машина»! Воздух нам засорит, хлеб, виноград отравит! Хворь людей одолеет, пойдет воровство да мошенничество… Взять хотя бы детвору — разве она сможет так свободно по улицам разгуливать? — И он показал рукой на маленьких девочек, со щебетом бежавших вприпрыжку по улице, возвращаясь из школы.
— Осторожно, люди! Как бы черта не ухватить за рога! Вспомните — разве не то же самое было с железным плугом? Заставили нас отказаться от дедовских плугов, навезли железных — и не стало урожаев! Деревянный плуг в глубину пашет, и выгода от него большая. А железный плуг — хлипкий, ему самый малый камень — спотык, препятствие. Нет в нем силы, нет благодати! Зачем нам было от старого лытать, новое пытать? Да вот, лукавый попутал! Так и теперь будет.
— Подумаем, взвесим, семь раз отмерим, прежде чем отрезать!
Но молодому поколению все соображения Цицикорэ казались, естественно, смехотворными.
— Спятил наш Цицикорэ!
— До всего своим умом хочет дойти!
Цицикорэ даже гаркнул на школьного учителя — дескать, что ты людей мутишь, тоже еще нашелся «Алекса» Македонский!
Потом снял шапку, перекрестился и продолжал:
— Господи, упаси нас от всех этих колдунов и чародеев! Слыхали пословицу: «Не бросай дороги старой, друга старого держись»? Так нам деды заповедали — и хорошо сказали! Что может быть лучше и верней испытанных, торных, давно проложенных путей? Зачем вам нужны новые пути-дороги, по-над обрывами да пропастями — неровен час шею сломите…
— Прежде, в благословенные времена моей молодости, никто и не знал, что такое врач да лекарь! А нынче все вечно больны! Отчего, чьими кознями? От дьявола все это, из города идет! А ну-ка, рассудите сами, люди, — разве я не правду говорю?
— Не думайте, что над нами никого нет! Кто-то незримый бдит над миром, смотрит сверху на людей. Не гневите его, имейте страх в душе!
Тут выступил вперед недавно прибывший в нашу деревню из города молодой фабричный рабочий, участник стачек 1905 года, по имени Гарсия, и отбрил Цицикорэ дерзкими словами:
— Эй, дядя, откуда ты взялся? Что ты судишь и рядишь о том, чего не смыслишь — да еще говоришь за все село, точно ты один за него в ответе? Мир вон как далеко вперед ушел — а ты толкуешь о каких-то ветхозаветных временах! Кто хочет жить по старинке, как во времена Адама и Евы, пусть идет на погост, проповедует мертвецам, а нас пусть оставит в покое!
Так, одним ударом уничтожил Гарсия державную власть Цицикорэ. И кто так осмелел? Какой-то заезжий, залетный человек! Какой-то фабричный! Понатаскался в городе и явился сюда учить всех уму-разуму! Тут только почувствовал Цицикорэ, что старый мир, прежняя жизнь — ушли безвозвратно… Ветер новой жизни налетел и ударил его прямо в грудь, так что он даже пошатнулся…
Стоял уязвленный, оскорбленный Цицикорэ и от изумления не мог вымолвить ни слова. Он был ошеломлен: кто, как посмел пойти ему наперекор? Вот как, значит, оценены его заслуги, его стремления, его заботы! Вокруг стояли, опершись на вилы, крестьяне и удивлялись терпению Цицикорэ — им казалось, что все село бросили навзничь. Некоторые, правда, потихоньку даже фыркали, сдерживали смех, обрадованные поражением Цицикорэ. А сам Цицикорэ был уязвлен до глубины души. Конечно, и раньше, бывало, случалось тому или другому взбунтоваться против него; взять хотя бы Саватели и Джаунари… Но на этот раз было совсем другое!
Постукивая своей верной палкой, направлялся домой Цицикорэ, а в душе у него бушевала буря. Горючие слезы вскипали в его сердце, искали выхода — но высыхали, так и не вырвавшись наружу. Что за дерзкие слова ему бросили в лицо! Какое непочтение, какое унижение! Да услышать такое равносильно смерти! Оскорбить, опозорить, смешать с грязью его, Цицикорэ — и притом на людях, перед всем светом!
Цицикорэ шел, погруженный в черную, безысходную думу. Он чувствовал себя каким-то никому не нужным обломком. Значит, никто больше не спрашивает мнения сельского старейшины, никому не нужны его советы! Душа его наполнилась горечью, как бы покрылась ржавчиной. «Что же я, выходит, такое? Для чего я живу на свете — только для того, чтобы наполнять брюхо едой?» Острый шип засел глубоко в сердце у Цицикорэ, и никак нельзя было его оттуда извлечь. Он плелся к дому, точно раненый орел, что ковыляет с трудом, волоча за собой распластанное, окровавленное крыло. Что за грех на нем, что он содеял дурного, за что такое наказание? Умолк навсегда его громкий, зычный голос. Огонь бушевал в сердце Цицикорэ, сжигал его.
— Господи! Силы небесные! — вздохнул он в отчаянии, словно приговоренный к смерти.
Он весь горел, как в лихорадке, — точно его побили, дали ему оскорбительную пощечину.
В дом к себе он вошел наружно спокойный, умиротворенный. Но душа его была как бурное море.
— Кто же теперь за деревней будет доглядывать?
— Что с ними станется без меня?
— Что ж ты на все село осерчал? Из-за кого? Эх, село еще пожалеет о том, что само обрубило крепчайшую из своих ветвей!
Цицикорэ слег!
Приходили, навещали его друзья, родичи, соседи, справлялись о здоровье и самочувствии. Цицикорэ отвечал степенно, с расстановкой, тоном человека, изведавшего большие горести:
Говорил Ростом: будь проклят
Моего рожденья час!
Мир меня насытил горем,
А веселья не припас.
Под ярмом сгибая шею,
Постарел я и угас.
И это говорил человек, который прежде любил повторять:
Злоба! В душу не впущу!
Грусть-тоска, не дам вам воли!
Меч, тебя я наточу!
Враг, с тобой сшибемся в поле!
Словом, душа Цицикорэ оделась в траур. Сердце его оледенело, мозг окутался мглой, он существовал — и как бы не существовал. Казалось, иссяк в нем источник мысли и слова — уста его были замкнуты. Словно не человек был перед вами, а олицетворение сумрачной, непроглядной ночи.
С тех пор Цицикорэ со стыда не осмеливался показываться на людях. Он ходил только по окольным тропам, по заросшим, узким стежкам, кружил поодаль от деревни. А беседы заводил разве что с мальчишками-козопасами. Но и бродя по этим тропинкам и стежкам, он не переставал думать, заботиться о деревне, хоть и поклялся ангелами дуба и вяза, что никогда больше не будет интересоваться сельскими делами!
Что ж — поделом тебе, Цицикорэ! Всем навязывал свою волю, свое разумение — а может, иному было бы вольготнее своими собственными путями ходить? Может, и другим был ниспослан дар могучего вдохновения? Может, нашлись бы и другие тайновидцы, сердцеведы, такие же стойкие, твердые, мужественные люди, достойные быть верховодами и предводителями?
И вот, удивительное дело! Неделю спустя Махарэ Долаури праздновал закладку фундамента нового дома, заколол упитанного барана и… не позвал Цицикорэ!
Еще через неделю Ходала забил корову, которую накануне задрали в лесу волки. И опять Цицикорэ не было среди приглашенных.
«Что они творят, неразумные!» — говорил в душе старик.
Ему казалось, что мир рушится! Село охладело к нему — и это сделало Цицикорэ подозрительным, боязливым. Кто бы ни заговорил с ним, ему неизменно чудились в речах собеседника утайка, задняя мысль, скрытое пренебрежение.
В пылающий горн превратилась душа Цицикорэ — и ничто не могло загасить это сжигавшее его пламя! «Кто утешит мое сердце, кто подаст мне надежду?» Не слышно было больше в деревне громовых раскатов его голоса, умолк его орлиный клекот! Убило, задушило его отточенное, стальное слово Гарсии!
Кончилась власть и предводительство! Заботливый наставник и заслуженный старейшина сторонился всех, истерзанный, пришибленный пережитой душевной мукой.
Да, невообразимое, невозможное свершилось… И свершил это Гарсия. Гарсия — или… или то новое, что властно преобразовывало жизнь — новые люди, новые силы, перед которыми оказался беспомощным ушедший корнями в старину простодушный Цицикорэ…