Всегда такая смиренно-ласковая, лазурно мерцающая, тихая, как горлинка, Иори сегодня мчалась, полная ярости и злобы, корчась и брызжа пеной, катила крутые, как бы морские волны, когтила берега; кое-где она начисто смыла, слизнула прибрежные сады и виноградники…
В эти дни над иорской стороной промчалась буря — с грозой, градом, ливнем. В горах вспенились ручьи, все овражки и лощины стали ложем бурных потоков, которые с грохотом и ревом низвергались в Иори. Потоки эти катили огромные валуны, несли целые скалистые глыбы, отщепленные от утесов, — каждая такая глыба пригодилась бы в качестве краеугольного камня для строящегося дома… Так могучи и яростны были даже малые ручьи, а уж что сказать о самой Иори?
Что нам оставалось делать? Впереди у нас была гладкая скала, круто спускающаяся к реке, высокий берег, о который с размаху бились остервенелые волны; скользкие обрывистые утесы, прорезанные руслами боковых потоков. Мы были в ловушке, в плену — как нам казалось, на краю света. Сердце у нас сжалось, мы почувствовали тайный страх, тоску, одиночество, заброшенность… Над головой у нас кружились, как коршуны, клочья тумана.
Сколько мы проклинали сумасбродную, бесноватую Иори и собственное наше легкомыслие, нашу недогадливость, которые завели нас в заречную сторону! Село Текена лежало прямо перед нами, желанное и недоступное. Оно было так близко, что мы явственно слышали голоса, доносившиеся из-за реки. Место для наблюдения было у нас отличное!
Вон, поп в черной рясе, полный злорадства, наскакивает на крестьян: «Что, получили град на голову? Это вам небесное наказание за то, что праздников не соблюдаете!»
Кто-то смело возражает ему: «Но ведь ты-то и в будни праздно сидишь… Так чего же?..»
Из духана вылетел затянутый в белый китель пристав и заорал на кого-то:
— Ун-ничто-жу! Рраз-зорю! В порошок сотру!
Нам даже послышался звук звонкой пощечины.
Не только разговоры — из-за реки доносились до нас всякие вкусные запахи. Духан Кочоры стоял на самом берегу Иори, и оттуда — хотите верьте, хотите нет — прямо в нос ударил нам сладкий дух свежей вареной рыбы. Перед духаном, на дворе, стояли на таганах большие котлы, над которыми поднимался пар. Под котлами пылали выброшенные рекою коряги, пни, сучья. Это варили рыбу свежего улова. На плетенных из прутьев циновках были разложены рядами вареные сазаны.
От этого зрелища животы у нас совсем подвело. Голод навалился на нас с удвоенной силой. Распаленные, им, мы расхрабрились и спустились к реке, чтобы попытаться перейти ее вброд. Но разгулявшиеся волны бросились на нас с яростью потревоженной львицы, едва не сбили с ног и заставили бесславно повернуть назад…
И снова сидели мы «на берегу рек Вавилонских» и…
— Эх, где ты, кувшинчик запрокинутый!
— Где ты, поднос, яствами уставленный!
— И ты, миска с лобио, полная по край! — И тут как раз пряный запах лобио, заправленного киндзой, ударил нам в ноздри.
— Как нам быть? Что делать? И спрятаться негде от соблазнов!
— Кто нам мост перекинет? — Однообразный шум потока тяготил наши души.
— Ах, как вкусна иорская рыба! Особенно если запивать ее красным вином! Живая рыба воду любит, а вареная — красное винцо — помнишь, говаривал нам старик Лочо?
— Подливка из киндзы с уксусом, ты пронзила мое сердце! — воскликнул Батхо, с вожделением закрывая глаза.
— Вот в чем горе! — поддержал его я.
— А табака́, жареный цыпленок? Нежный, слаще меда, и косточки тают во рту… А, что скажешь?
— Помолись масляной каде, попроси пощады у пшавского хинкали!
— А крупная форель-гелакнури? А жирная осетрина, мясистая севрюга? А свежая, малосольная икра?
— А вареная курица с чесночной подливой?
— А шашлыки из буйволенка?
— А жареная индейка, румяная, как гранат?
— Давай лучше будем по порядку перечислять. Хочешь, вспомним пир, что закатили прошлым летом Бакарашвили (зажиточные крестьяне нашей округи). Я ведь тоже был среди приглашенных! Вот какие там подавались блюда: чихиртма, купаты, плов с фазанами, турачи, шашлык, форель, осетрина, говяжье филе, холодная говяжья лопатка, а ко всему этому маринады, закуски, лобио, брага…
— Перестань, безбожный человек, замолчи! Пожалей меня, имей снисхождение! — умолял меня слабодушный, доведенный до отчаяния двухдневным голодом Батхо.
И я замолчал… Но скоро сам Батхо заныл сызнова:
— Слыхал, как однажды в походе царь Ираклий пожелал кое-как подпаленного на костре из колючек шашлыка и талого снега вместо водицы, чтобы его запить? Эх, нам бы сейчас те колючки да тот шашлык!
Помянули талый снег — и сразу проснулась в нас жажда. Во рту, в горле у нас пересохло, пить хотелось до смерти, но утолить жажду было нечем. Мутные, глинистые струи потока не годились для питья, а родника на кладбище, разумеется, не было. Перед нами катила серые волны напоенная потоками, громогласная, рычащая, как львица, Иори, мчалась с грохотом, — словно сорвалась с места гора и преследует кого-то по пятам, полная мстительной ярости. А мы, голодные, мучимые жаждой, по-прежнему сидели на какой-то могильной плите и безнадежно взирали друг на друга.
— Довольно торчать сложа руки, придумаем что-нибудь! — сказал я и глянул на Батхо, готового, казалось, завыть волком.
— А что мы можем придумать? Гляди, сколько хочешь, на родимый небосвод, жди помощи свыше… Это о нас написано у Важа Пшавела, — сказал Батхо, который не мог оторвать взгляд от сельского духана:
Мы на разных берегах,
Разделенные потоком,
Тянемся друг к другу мы
В нетерпении жестоком.
Не достичь тебя… Гляжу
На лицо твое с тоскою.
Нет ни брода, ни моста
Над проклятою рекою.
— И спасителя не шлют
Ни земля, ни небо… —
добавил я.
Положение наше было и в самом деле неутешительно: там, за темной речной стремниной — село, духан, со свежей аппетитной рыбой, с розовыми, сочными шашлыками, с темно-красным вином, а здесь, на нашем берегу — голод, жажда, надгробные камни…
Мы сидели, свесив головы, как подсолнухи, и вдруг Батхо воскликнул:
— Погляди-ка сюда! Неудивительно, что нас замучил голод; оказывается, сам Чампура на нас смотрит из-под земли!
И Батхо ткнул палкой в могильную плиту, лежавшую прямо перед нами. На ней в самом деле были вырезаны имя и фамилия Чампуры, а пониже — стихотворные строки:
Смерть, будь проклята вовеки,
Ты врасплох меня взяла;
Не поев, сошел в могилу,
Я, краса и честь стола…
Так было написано на могильном камне. А по сторонам надписи были изображены длинные хлебцы — шоти, кувшин с вином и рог.
— Только и не хватало нам явления Чампуры! — воскликнул Батхо, и я рассмеялся от души.
— Помню, Чампура как-то в один прием, не сходя с места, прикончил целого большого барашка и выиграл заклад у Ботитаны. Да, любил покойник поесть, ничего не скажешь!
— А как он одним духом опорожнил четвертной кувшин на храмовом празднике, помнишь?
— А как он готовил бозбаш из курдюка и легких!
— А помнишь, как он ел, побившись об заклад с Ботитаной? Жареный барашек лежал у него за спиной: он шарил руками позади себя и тащил кусок за куском в рот — чтобы глаз не насытился раньше времени. А теперь вот где он поселился, бедняга! Ну, как ему здесь выдержать?
Чампура Меканцишвили (настоящее его имя — Соломон) был для нас воспоминанием детства. Он умер в годы нашего ученья в Тбилиси, и могилу его мы видели сегодня впервые. Давно уже не было его на свете.
— А какими прочувственно-нежными словами встречал он миску с лобио: «Ах ты, пленительница души моей!» И еще любил мамалыгу со свиным салом. «Гляну на тебя — и тает сердце, как свиное сало» — такая была у него прибаутка.
— А помнишь, как он читал нам гимн в честь лобио?
— «Акафист о лобио»? — и голодный Батхо начал читать наизусть знаменитый акафист, или неседален, которым Чампура не раз, бывало, развлекал гостей по их просьбе:
«О питательнейшая, приятная на вкус, усладительная для обоняния похлебка, достойная царей, о бесценное грузинское лобио! Велика заслуга твоя перед народом грузинским, ибо вскармливается твоими щедротами и вкушает тебя предпочтительно пред иными яствами всякий ивериец от младенчества и до преклонных лет!
«Велика слава твоя в иверской земле и зычен твой призыв! И все мы, предстоящие пред сосудом твоим со лжицею древесной в руке, дожидаемся в нетерпении духа вскипания твоего и засыпания приправ для насыщения нашего, и гласом велиим воспеваем тебе хвалу: слава тебе, многоликая и многообразная, слава тихой песне и брызгам кипения твоего. Слава навару многополезному твоему, слава горшку немуравленому, в коем избрала ты обиталище свое, и дну того горшка, ибо дно сие есть престол силы и питательности твоей!
«Слава очагу жаропламенному, пылающему под оным горшком, слава благословенной приправе твоей, киндзе огородной, усладительнице обоняния нашего; слава толченому ядру грецкого ореха, ибо оно есть венец сладостного вкуса твоего.
«Слава глиняным мискам, по коим разливают тебя; слава тебе, дивный злак, пересаженный из садов эдемских, лобио! Слава тебе, украшение стола, пища, достойная царей!»
Сколько обедов и ужинов перепало Чампуре в вознаграждение за чтение этого шутливого акафиста!
— Помнишь, Чампура твердо верил, что в дому у гостеприимного человека початые кувшины с вином ночью наполняются сами собой!
— И вечно мотался по гостям, по крестинам и поминкам! А теперь лежит, сложив руки на груди!
— «Я объят сном, но бодрствует дух мой!» Может, и сейчас алчет яств под сырой землей ненасытное брюхо Чампуры! — смеялся, забыв на мгновение собственную беду, Батхо.
…И пошли, и пошли мы вспоминать истории о несравненном чревоугодии Чампуры.
Чампура был в самом деле примечательный человек. Прозвище «Чампура» — «Едало» — было дано ему за то, что он всегда, в любую минуту готов был сесть за стол — в особенности, за чужой. Нет, это не от скупости — просто у него не было ничего за душой, так что волей-неволей приходилось смотреть людям в руки. Хоть Чампура и был дворянский сын, но жил хуже самого бедного крестьянина. Бедность даже пыль из него вытрясла! Да к тому же у него было пятнадцать детей мал мала меньше.