В тени родных деревьев — страница 48 из 49

Ничего не поделаешь — в неудачную минуту попали мы в руки к Кории, пришлось с ним брататься!

И мы без стеснения пили за здоровье нашего новоявленного друга, желали ему удачи (в чем — не в его ли темных делишках?) и словно бы даже не замечали, что творим!

А Кория надел личину добродетельного человека и принимал наши хвалы как должное. «Есть на свете хлебосольные люди, не перевелись еще! Шел я к близким, к друзьям с подарками — да разве у меня есть ближе вас друзья?» — Даже близкими друзьями объявил нас, распалившись…

А Батхо, довольный, ублаженный, поддакивал: конечно, это и называется дружбой!

Кория спрашивал: «Кто выше — отважный человек или хлебосольный?» И сам же отвечал: «Хлебосольный человек выше! Щедрость долговечнее отваги. Слава тароватого человека на внуков переходит!» И в этом он был прав — народ ведь так и говорит!

Вскоре нас разобрал хмель.

— Верьте, други, свет без добрых людей не останется! — это он о себе говорил, спасителем нашим себя выставлял, имя щедрого человека присваивал!

А мы, растроганные, в самом деле готовы были увидеть в этом волке, в этом наглом воришке чуть ли не самого замечательного человека на земле!

— Пусть цветет каждый цветок и покрывается плодами каждое дерево! Пусть радуется сердце любого человека! Злых пусть поглотит могила, а приветливый и хлебосольный пусть живут и здравствуют! За того человека, который любит сытный кусочек, посыпанный солью, и с чистым сердцем и доброй душой держит в руках расписной кувшинчик!

— Так, значит, за Чампуру! Вечная память Чампуре! — в один голос воскликнули мы с Батхо и подбросили шапки высоко в воздух. А Батхо вдруг вскочил на могильный камень, под которым лежал Чампура, упер руки в бока, и провозгласил: «Человек он был, достойный называться человеком!» — и вылил на гранитную плиту полный стакан вина.

Нам почудилось, что Чампура задвигался в могиле.

Плачьте, винные кувшины,

Над беднягой алым соком,

Сетуйте, котел и вертел, —

сочиняли мы шутливые стихи в его честь.

— А разве мы сами не под стать Чампуре? Что ж мы над ним насмехаемся — двух дней без еды не могли выдержать, — сказал я, чтобы прекратить насмешки.

— Все мы, все — ровня Чампуре! Разве не так? — Батхо хохотал так, что едва не выронил изо рта куриную ножку.

Поднялся смех, веселье… Вино текло нам за ворот.

Кория смотрел на нас с улыбкой. Потом поднял чашу и объявил:

— Поминать, так поминать! За Чампуру!

— И вы, право, не уступите Чампуре, можете считать себя первейшими его учениками! — сказал он ласково-шутливо и осушил до капли налитую по край посудину.

И бешеная Иори, и духан в Текене, и громоздившиеся в небе серые тучи — все это нам было теперь нипочем.

Кория обещал нам еще и шашлыков — напоследок.

Батхо весь расплылся, растаял в вине…

БУНБУЛА

Вспоминается мне наш сельский цирюльник Бунбула Парсманишвили — кроткий и мягкосердечный, ласковый и доброжелательный, незлобивый и незлоречивый…

И притом — рассудительный, с понятием: сведущий человек.

— Никому не причиняй обиды, имей страх божий в душе! Всех нас ждет в конце одно и то же: три доски гробовые. — С такою присказкой взмахивал он бритвой над ремнем, принимаясь острить ее лезвие.

Говорун он был затейливый, занятный, охотно тешил людей своей беседой. И никогда не забывал вставить к месту учтивое присловье: «изволите ли видеть», или «с вашего позволения».

— Чистыми путями надобно ходить, дружбы, братства держаться!

— Самое главное — душевное богатство. Перво-наперво взрасти и собери урожай своей души, а потом уж о земном урожае хлопочи!

Те, кому возвещал эти истины Бунбула, кивали в знак согласия, а пуще того — в знак уважения к нему самому, Бунбуле.

По мнению цирюльника, честь и совесть — добытчики поверней, чем сила молодецкая! Встретясь с человеком, не рассуждай с ним только о делах, а потолкуй задушевно, тихим, мирным словом обласкай его, и все нутро, весь состав у обоих успокоится!

Да, достойный, чистый человек был цирюльник Бунбула! Говорили даже, будто бы с его собственных слов, что в юные годы в его жизни не было ни одной женщины.

Знавал он женщин в молодости или нет — не могу сказать, но к зрелым годам он успел произвести на свет двенадцать человек детей. Пять дочерей было у него — Татия, Ния, Пацаци, Мзеха, Гая, и семь сыновей — Батата, Сачино, Джаба, Гегена, Батуа, Хохора и Баблия. Одни уже сами обзавелись семьями, другие только еще оперялись и становились на ноги.

Удивительно, как только помещалось столько народу в двух комнатенках домишки Бунбулы! Однажды я спросил его об этом!

— Один на полу, другой на чердаке, третий за притолокой, четвертый в погребе, пятый в сенях, шестой на дворе, та — по воду ушла, та — за хлебом побежала, еще одну в лавчонку послали — вот так и помещаемся, в тесноте, да не в обиде… — отвечал мне Бунбула.

Среди всего этого множества детей он особенно любил Батату, в котором видел образ самого себя.

— Вот моя гордость, мой первенец! — говаривал он, указывая на своего любимца.

Жилистой плотью и крепкой костью в самом деле походил Батата на своего отца, но был обделен талантами, простоват, с коротким, незрячим умом — рохля и недотепа.

— Как ты ухитряешься прокормить всю эту ораву?

— Вот этой бритвой! Бьюсь изо всех сил, уж ошалел… Мир мне затемнили мои мысли. Эх, разогнал я скакуна своей судьбы, да не взлетел под облака — вот какая досталась мне доля!

Но ни жалоб, ни ропота, ни проклятий я от него никогда не слыхал.

Речь у него была приятная. Беседовал он с любым человеком ласково, вдумчиво, душевно — казалось, сладко побулькивая на огне, разговаривает котелок с медом. Охотно заводил он в своей цирюльне беседы о политике. Политиков, вершителей дел государств он не одобрял. Если они хорошие люди, отчего так любят кровопролитие? — спрашивал он, бывало. — Отчего так часто затевают войны? Уважаю Наполеона, и Георгия Саакадзе ценю, но они войну выдумали — грех великий, беда народная у них на совести, и не успокоиться костям их в могиле вовеки!

— Все мы — братья и сестры единокровные или названые, родичи и друзья, соседи и свойственники! И если бы мы все жили в любви да согласии — откуда на свете брались бы злые дела? От нас самих всё идет, мы одни во всем виноваты! Распря ведет за собой вражду, за враждой тянется смута, а там — побоище, насилие, кровь, тюрьма… А прольется кровь — и война тут как тут!

Когда разразилась первая мировая война, с Бунбулой творилось такое, что жалко было смотреть. Он чуть не помутился в рассудке.

— Мир полон скверны и зла! Вот она, чаша горечи! Позор, позор на нашу голову! О, озверение человеческое!

— Господи! Переломи в руках врага занесенный кинжал!

И омраченный печалью Бунбула подступал к встречному и поперечному:

— Человек ты или нет?

— Ну?

— Разве мы не братья, друг сердечный?

— Ну?

— Разве мы все не люди, не дети Адама?

— Ну и что?

— А то, что душа твоя у меня в горсти!

— Чего ты хочешь?

— А того, чтобы все мы, кто любит нашу благодатную Грузию, стакнулись, встали заодно, рука об руку, и пошли к царю, поклонились ему земным поклоном: не хотим войны!

— Кто тебя к царю допустит?

— Мы стараний не пожалеем!

— А что толку?

— Будет толк! Сказано: если стадо овец перед дубом в один голос заблеет — дуб засохнет! Клянусь святыней Хатицховели, верные слова! Да разве я для отвода души говорю?

Бесхитростный цирюльник свято верил в необоримую силу единения людей доброй воли…

— Эх, делать тебе нечего! — бывало, скажет ему какой-нибудь изверившийся человек.

— Что ж, и не жаль тебе людей, матери-земли, солнца в небесах? Так и отдадим жизнь смерти в неволю? Человеческий образ потеряем?

— Положись на бога! Пойдем к царю, повалимся ему в ноги, возопим, вымолим у него мир на коленях, — с дрожью в голосе упрашивал Бунбула знакомых и незнакомых, ближних и дальних, прохожих и проезжих. Но замысел его вызывал у всех лишь невольную улыбку. А один грубиян даже не постеснялся спросить: «Что у тебя, мозги набекрень?»

Миролюбец и правдоискатель из сельской цирюльни был изумлен черствостью человеческой.

— Эх, не нашел я пути ни к чьему сердцу!

Наконец его прорвало:

— Так не согласны стоять заодно? Не хотите войну отвести? Что ж, на христовом суде ответ мне дадите!

Он махнул рукой на людей и ушел в себя.

То он возился в винограднике, то копался на огороде, то ремеслом своим занимался, а то сидел дома, взаперти, и горькие мысли бродили в нем, разъедали его. Выбился человек из колеи… Ходил на отшибе…

В один прекрасный день Бунбула исчез. В деревне его не было. Домашние встревожились, стали его искать, с ног сбились, людей расспрашивая, но все было тщетно. Жена Бунбулы, Гулчина, дала обет заколоть ягненка в честь нашей святыни. Кто-то рассказал, будто видели Бунбулу в поезде. Тревога в доме поулеглась.

Единомышленника и поверенного Бунбулы, моего дядю Сулхана, исчезновение друга огорчило сверх меры. Настолько, что он перестал обедать во дворе, под любимым орехом.

— Обижен я на него, обижен! Разве есть у него друг ближе меня? Отчего ж он не поделился со мной, когда задумал уехать? Ну, да ладно, стерплю, лишь бы с миром воротился! — говорил дядя Сулхан Гулчине.

И вместе с домашними Бунбулы искал следы пропавшего, собирая сведения, наказывал почтальону — как только придет письмо, тотчас же, ночью ли, днем ли, хоть с постели вскочи, а беги ко мне, доставь весть…

Гулчина сокрушалась о муже: может, он ночью спит на голых камнях, может, ходит, как нищий, с протянутой рукой, а может, давно его прирезали разбойники, душегубы?

Дядя утешал ее:

— Человек — ума палата, весь свет уму-разуму учил, не поверю, чтоб ему туго пришлось! Да к тому же, известно — дурная весть на коне домой прискачет, а мы, слава богу, еще ничего худого не слышали! Что ж нам прежде времени пугаться? Да кто посмеет село без цирюльника оставить?