— Может быть, я в последний раз вижу нынче родные места? — подумала она с грустью.
На самой дороге, возле изгороди, под большим пшатом — тут было узаконенное место сельского ареопага — заседал женский синедрион. Глазастые, болтливые сплетницы стрекотали без умолку: шили и мыли, гладили и катали, пряли и лощили — и всё языком!
Какие ни сыщутся языки на свете, все собрались здесь: язык-шептун и язык-болтун, язык-лизун и язык-лепетун, язык-тумак и язык-кистень, язык-клепало и язык-молотило, язык-моломон и язык-погремушка, язык без замка и язык без костей, язык длинный и язык колкий, язык-бритва и язык-терка, мели-язык и прикуси-язык, язык суконный и язык гугнивый, язык-пила и язык-трепало, язык спотычливый и язык заплетчивый, язык медоточивый, язык ядовитый, язык раздвоенный…
Прибавить еще? Язык-балаболка, язык-жужжало, язык-змеиное жало… И кто знает, сколько еще других! Чего не сболтнет неутомимый и острый человечий язык!
Сплетницы изрыгнули, излили всю свою желчь, перемыли косточки всем и каждому, правого и виноватого облили помоями, смешали с грязью, выставили на посмешище…
В стороне, окруженная пятью малышами-внучатами, сидела бабушка Гайанэ; неустанная труженица, она уже успела поработать в винограднике, да и сейчас кружила веретено в чашке, время от времени искоса поглядывая на судачащих женщин.
Говорильня действовала, хозяйки перетряхивали чужое грязное белье, а особенно ярилась, особенно упоенно предавалась этому занятию жена цирюльника, по прозвищу «Лютоярка», чей язык молол без передышки. Лютоярка была зла на весь мир, сотворенный явно не по ее вкусу. Взбунтовавшись против вселенной, она беспощадно когтила и клевала каждого, кто только попадался на зубок. Ей вторила ласково-елейная Бабалэ; у этой была иная повадка — с томным и сокрушенным видом, после множества предупреждений, сообщала она под страшной тайной какую-нибудь сплетню, раздув ее до невозможности:
— Только никому ни гу-гу, похорони в своем сердце! — но на самом деле вся деревня уже знала от нее самой этот секрет.
— Розы и фиалки ковром вам под ноги! — начинала она и вдруг огорошивала слушателя ошеломляющей небылицей.
Вот и сегодня — слово за слово, и началось, да такое!..
Бабалэ сообщила собеседницам, что родинка под правой грудью сельской красавицы Наргизы примелькалась целому десятку, а то и дюжине соседских парней.
— И прекрасно! Хвалю Наргизу! — отозвалась Нинуца, у которой не было уже ни одного зуба во рту — зато и язык болтался привольно, без всякой помехи…
— Пусть живет — радуется, берет от жизни, что может! Вот я честная была — а много ли выиграла? Теперь-то я жалею, что упустила свою молодость… Только и знала, что белье да посуду, кур да скотный двор — так и дала увянуть моей красоте…
— Вот оно, что такое наша жизнь! Правду говорят — минута, мгновение ока… Не успеешь оглянуться — и ускользнула, ушла между пальцев… Ни вкуса, ни цвета не осталось!.. Эх, и линючая же она, проклятая… — жаловалась Нинуца.
Солнце садилось. Сплетницы обо всем потолковали, всех обсудили, и уже, казалось, истощился запас сплетен, но бог не оставил их без помощи: на околице показалась наша усталая странница.
— Смотри-ка, вон Фуфала идет! — воскликнули все в один голос и уставились на дорогу. — Давненько не появлялась! Где-то она пропадала, любопытно знать? Ну, вот вам и еще знаменитая красавица — на что уж всех с ума сводила, а глянь, в какое пугало превратилась! Эх, и в самом деле, мир наш — тщета, суета сует!
— Это она-то была красавица? Да у нее лицо словно печеное яблоко! — воскликнула с изумлением девушка-синеглазка.
Фуфала приблизилась со своим раскрытым зонтиком и пестрым узлом к женскому сборищу. Лицо у нее пылало, пот, стекая со лба, смыл полосами белила и румяна.
Путница приветствовала беседующих.
— Наконец-то ты вспомнила и о нас! Где пропадала?
— Вот, решила взглянуть на родные места… Свидетель мне это солнышко, что к матери своей держит путь, — уж как я вас всех люблю!..
— О чем вы судили-рядили? — спросила Фуфала, отдышавшись и бережно сложив свой рваный зонтик.
— О минутном мире нашем, о жизни — как она быстро ветшает… Взять хотя бы тебя! Господи, как ты хороша была — мне ли не помнить! Глядишь, бывало, на тебя и думаешь — что это, роза у меня перед глазами или гранатовый цвет? Вся точно месяц светилась… — сказала Нинуца.
Фуфала приняла похвалу как должное и гордо откинула голову.
— В ту пору, когда муж привел тебя молодухой в нашу деревню, мне было всего девятнадцать лет… А в молодости мы все пригожи! Неважно то́, что было да сплыло, важно только то́, что есть! Минувшая прелесть — что прошлогодний снег: кто о нем помнит?
И добавила, чтобы не остаться в долгу перед доброжелательницей:
— И ты хороша была, Нинуца!
И — всё: пять скупых слов, и ни единого цветистого сравнения, ни одной попытки ярче описать былую красу Нинуцы!
Зато Бабалэ поспешила льстивым тоном дополнить нещедрую эту похвалу:
— Да, уж хороша, так хороша… что твоя звездочка, что твоя утренняя заря!
Но она явно хватила лишку — Фуфала рассердилась. Такое неумеренное восхваление соперницы — и притом ведь не искреннее, преувеличенное… Она грозно глянула на Бабалэ, и та замерла, как перепелка перед коршуном. Да и сама Нинуца почувствовала себя неловко — не по чину честь! — но не отвергла лести и только, чтобы умиротворить Фуфалу, перевела речь на иные женские достоинства:
— Что — красота, разве дело в красоте? Главное то, что мы честь свою соблюдали, семье и мужу были верны!
— Да, хороша я была собой, и впрямь хороша, — вздохнула Фуфала. — Как майская роза в расцвете. Ясноглазой меня называли, красой-девицей, русалкой…
— А теперь совой величают! — сболтнул мальчишка-огородный воришка и пустился со всех ног наутек.
— Куда бежишь, поросенок! Подумаешь — уязвил! Пусть зовут, как хотят! Хоть я и увядшая, а все-таки роза — не чеснок и не сельдерей, как твоя мать! Эх, какая же я была красивая, — продолжала Фуфала, — всем взяла, и лицом, и статью… Да только пожертвовала я и молодостью, и красотой ради одного Шиолы…
— Ты и сейчас как расцветшая роза. Кто с тобой сравнится? — съехидничала елейным тоном Лютоярка. — Нет тебе пары на белом свете! — Но Фуфала была уверена, что все ей кадят, и не заметила насмешки.
Хоть и перевалило ей за шестой десяток, а она оставалась все той же разборчивой красоткой: никто ей не нравился.
Шепнут ей, бывало, что вот-де такой-то и такой-то…
— Кто, кто? Этот слюнтяй? Кувшинное рыло? Ростом с ноготок, от земли не видать, в чем душа держится! Размазня, мужичонка-собачонка! — распалясь, обольет, бывало, беднягу презреньем Фуфала.
— Мелковат, на мой взгляд! Пустобрех, частобай! Не пойду я за такого, лучше навек одна останусь, как полевая мышь!
Лютой ненавистью ненавидела нынешних мужчин: — Так и буду ходить, как однорогий олень! — и добавляла, горделиво изогнув шею: — Разве я не дочь покорителя крепости?
— Эх, многие вздыхали по мне… Сколько крови из-за меня пролилось! А теперь я словно испуганный воробышек. Эх, Шиола, Шиола… Где ты теперь? Однажды встретился мне Шиола у родника; огляделся, нет ли кого поблизости, и сказал тихо: «Будь я твоим нареченным, честью клянусь, перед самим царем шапки бы не ломал!» Вот точно так и сказал, слово в слово — не подумайте, что я сочиняю!
Сидевший рядом полевщик Рехвия фыркнул, не удержался. Фуфала испепелила его взглядом.
— В зеркало на себя взгляни — смеешь человеком называться? Не мужчина, а пивной котел! — Но тут и Бирхла не удержался от смеха.
— Чего ты ржешь, чесночная душа, луковица облупленная! Поглядел бы на свою трухлявую голову, вишь, она точно укропом поросла! — злобно сверкнула она глазами на Бирхлу.
— И ты туда же, в люди — сморчок, ерник, недолитая чарка! — и обернулась к женщинам, что сидели рядом, поджав ноги, и гоняли по чашкам жужжащие веретена:
— Ну, скажите на милость — что это, человек или ветошь, пыльная тряпка?
А Бирхла все смеялся.
— Не было никого равного Шиоле, — продолжала Фуфала. — Какой стрелок меткий, а песни пел — за душу брало… А уж красив — и лицом, и станом, словно сам святой Георгий из Бочормы…
— Увидел он меня в первый раз на нашем храмовом празднике… Я была в атласном оранжевом платье… Глянул — и голову потерял! Эх, на бранном поле надо было его видеть, а не так, как вас, на лужайке перед духаном, где вы торчите день-деньской! — снова повернулась она к Бирхле.
Но тут Бирхла не выдержал, спасся бегством…
Так текла беседа; уходили одни, подсаживались другие: та выглянула из дому, чтобы посплетничать, другая ускользнула от лоханей и горшков, чтобы просто дух перевести, третья вышла искать ребенка, четвертая — сходить в лавку за керосином… А порой появлялся, на беду Фуфале, какой-нибудь новый мучитель, и пытка начиналась сначала.
— Эй, ласточка быстроглазая, все еще в одиночку ходишь? Отчего замуж не идешь, или уж курочка-несушка в перестарки вышла? — заговаривал с нею старинный друг-приятель Мурца, человек хмурый и колючий. — А впрочем, разве ты себе ровню сыщешь? Никто тебе не чета! — не пощадил и он названую сестру.
— Эх, ушел, ушел Шиола, и сердце мое взял с собой! — И, как бы разговаривая с ушедшим: — Один ты был у меня, на кого же покинул?
— Да, любил он меня, всей душой любил… Сорок лет с тех пор минуло…
— На что тебе та любовь, что сорок лет назад землей засыпали? Что с нее проку?
— Любовь не умирает! — томно ответила Фуфала, и глаза у нее заискрились.
— Герой был, богатырь… Богатый, красивый… Да не любила я его — и не пошла замуж без любви! Вот как раньше женскую честь и совесть разумели!
— Да, богат он был, уж так богат, что добра его не сосчитать, не измерить… А я все же не пошла за него; и слова не давала — даже намеком не обнадежила!
— А кто он был, этот Шиола? И когда жил на свете — до потопа или после? — спросила Синеглазка.
— А, чтоб потопом тебя смыло и унесло! — взвилась Фуфала.