В тени Сфинкса — страница 66 из 75

теперь еще ничего не значит, но можно догадываться о его будущем смысле! Речь, знаете ли, идет ни больше, ни меньше, как о новой психозоической теории. Да-да! О том, что звезды — искусственного происхождения!

— А это откуда следует?

— Из слова мусороздание. Оно означает, точнее, заставляет предположить, такую картину: за миллиарды лет мироздание заполнилось мусором — отходами жизнедеятельности цивилизаций. Девать его было некуда, между тем он мешал астрономическим наблюдениям и космическим путешествиям; так что пришлось развести костры, большие и очень жаркие, чтобы весь этот мусор сжигать, понимаете? Они, конечно, обладают изрядной массой, и поэтому сами притягивают космусор; постепенно пустота очищается, и вот мы имеем звезды — те самые космические костры, и темные туманности — еще не убранный хлам.

— Вы что же, серьезно? Серьезно допускаете такую возможность? Вселенная как всесожжение мусора? Профессор!

— Не в том дело, Тихий, верю я или нет. Просто, благодаря лингвистической футурологии, мы создали новый вариант космогонии как чистой возможности для будущих поколений! Неизвестно, примет ли его кто-нибудь всерьез; несомненно, однако, что такую гипотезу можно словесно выразить! Заметьте, пожалуйста: если бы в двадцатые годы существовала языковая экстраполяция, можно было бы предсказать бумбы — вы их, я думаю, помните! — образовав это слово от бомб. В само́м языке, господин Тихий, таятся возможности колоссальные, но все же небезграничные. Например, «утопиться»: осознав, что это может идти от «утопии», вы лучше поймете, почему среди футурологов так много пессимистов!

Разговор вскоре перешел на вопросы, которые занимали меня гораздо больше. Я признался ему в своих опасениях и в своем отвращении к новой цивилизации. Он возмутился, но слушал внимательно и — добрая душа! — принялся мне сочувствовать. Я даже видел, как он потянулся в карман жилета за сострадалолом, но остановился на полпути, вспомнив о моей неприязни к психимикатам. Однако когда я кончил, лицо его приняло строгое выражение.

— Плохи ваши дела, Тихий. Ваши жалобы вообще не затрагивают сути проблемы. Она вам попросту неизвестна. Вы даже не догадываетесь о ней. По сравнению с ней «Прокрустикс» и вся остальная псивилизация — мелочь!

Я не верил своим ушам.

— Но… но… — заикался я, — что вы такое говорите, профессор? Что может быть еще хуже?

Он наклонился ко мне через столик.

— Тихий, ради вас я нарушу профессиональную тайну. Обо всем, на что вы тут жаловались, знает каждый ребенок, это же ясно. Развитие и не могло пойти по-другому с тех пор, как на смену наркотикам и прагаллюциногенам пришли так называемые психолокализаторы с высокой избирательностью воздействия. Но настоящий переворот произошел лишь четверть века назад, когда удалось синтезировать масконы, или пуантогены — то есть точечные галлюциногены. Наркотики не изолируют человека от мира, а лишь изменяют его восприятие. Галлюциногены заслоняют собою весь мир. В этом вы убедились сами. Масконы же мир подделывают!

— Масконы… масконы… — повторил я за ним. — Знакомое слово. А! Концентрация массы под лунной корой, глубинные скопления минералов? Но что у них общего…?

— Ничего. Теперь это слово значит — то есть фармачит — нечто совершенно иное. Оно образовано от «маски». Вводя в мозг масконы определенного рода, любой реальный объект можно заслонить иллюзорным, и притом так искусно, что захимаскированное лицо не узнает, какие из окружающих предметов реальны, а какие — всего лишь фантом. Если бы вы хоть на миг увидели мир, в котором живете на самом деле — а не этот, припудренный и нарумяненный масконами — вы бы слетели со стула!

— Погодите. Какой еще мир? И где он? Где его можно увидеть?

— Где угодно — хоть здесь! — выдохнул он мне в самое ухо, озираясь по сторонам. Он придвинулся ближе и, протягивая мне под столом стеклянный флакончик с притертой пробкой, доверительно прошептал:

— Это очухан, из группы отрезвинов, сильнейшее противопсихимическое средство, нитропакостная производная омерзина. Даже иметь его при себе, не говоря уж о прочем, — тягчайшее преступление! Откройте флакон под столом и вдохните носом, один только раз, не больше, как аммиак. Ну, как нюхательные соли. Но потом… ради всего святого! Помните: нельзя терять голову!

Трясущимися руками я отвернул пробку и едва втянул резкий миндальный запах, как профессор отнял у меня флакон. Слезы выступили на глазах; я смахнул их кончиком пальца и остолбенел. Великолепный, покрытый паласами зал, со множеством пальм, со столами, заставленными хрусталем, с майоликовыми стенами и укрытой от глаз капеллой, под музыку которой мы смаковали жаркое, — исчез. Мы сидели в бетонированном бункере, за грубым деревянным столом, упираясь ногами в потрепанную соломенную циновку. Музыка звучала по-прежнему — из репродуктора, который висел на ржавой проволоке. Вместо сверкающих хрусталем канделябров — голые, запыленные лампочки. Но самое ужасное превращение произошло на столе. Белоснежная скатерть исчезла; серебряное блюдо с дымящейся куропаткой на гренках обернулось дешевой тарелкой с отвратительной серо-коричневой жижей, прилипавшей к алюминиевой вилке, — ее благородное старинное серебро тоже погасло. В оцепенении смотрел я на гадость, которую только что с аппетитом кромсал ножом, наслаждаясь хрустом подрумяненной кожицы. Ветки пальмы в кадке неподалеку оказались тесемками от кальсон, обладатель которых сидел в компании трех приятелей прямо над нами — не на антресоли, а скорее на полке, настолько она была узкой. Давка царила невероятная! Я боялся, что глаза мои вылезут из орбит, но ужасающее видение дрогнуло и стало опять расплываться. Словно по волшебству тесемки над моей головой зазеленели и снова покрылись листьями, помойное ведро, смердящее за версту, матово заблестело и превратилось в резную цветочную кадку, а грязный стол обрел чистоту первого снега. Засверкали хрустальные рюмки, липкое месиво вернуло себе вид жаркого, старинным серебром заиграл алюминий, снова замелькали фраки официантов. Солома под ногами обернулась персидским ковром, и я, опять окруженный роскошью, тяжело дыша, уставился в румяную грудку куропатки не в силах забыть того, что за нею таилось…

— Вот теперь вы начинаете разбираться в действительности, — конфиденциально шептал Троттельрайнер; при этом он заглядывал мне в глаза, явно опасаясь чересчур бурной реакции. — А ведь мы, заметьте, находимся в заведении экстракласса! Хорошо еще, что я это заранее предусмотрел! В другом ресторане у вас бы помрачился рассудок.

— Как? Значит… есть… еще отвратительнее?

— Да.

— Не может быть.

— Уверяю вас. Здесь хоть настоящие стулья, столы, тарелки и вилки, а там мы лежали бы на многоярусных нарах и ели руками из подвозимых конвейером чанов. То, что скрыто под маскою куропатки, там еще несъедобнее.

— Что же это?!

— Да нет, Тихий, не отрава какая-нибудь — просто концентрат из травы и кормовой свеклы, намоченный в хлорированной воде и смешанный с рыбной мукой; обычно сюда добавляют витамины и костный клей и все это сдабривают синтетической смазкой, чтоб не застряло в горле. Вы не заметили запаха?

— Заметил. Заметил!!!

— Вот видите.

— Ради бога, профессор… что это? Ответьте, заклинаю вас! Сговор? Обман? План истребления всего человечества? Дьявольский заговор?

— Где уж там, Тихий. Дьявол тут не при чем. Это попросту мир, в котором живут двадцать с лишним миллиардов людей. Вы читали сегодняшний «Геральд»? Пакистанское правительство утверждает, что от голода в этом году погибло лишь 970 000 человек, а оппозиция — что шесть миллионов. Откуда взять в таком мире шабли, куропаток, закуски в соусе беарнэ? Последние куропатки вымерли четверть века назад. Наш мир — давно уже труп, прекрасно сохранившийся, поскольку его все искуснее мумифицируют. Мы научились маскировать эту смерть.

— Погодите! Дайте собраться с мыслями… Так это значит, что…

— Что никто не желает вам зла, напротив — как раз из жалости, из соображений высшей гуманности выдуман химический блеф, камуфляж, расцвечивание действительности красками, которых она лишена…

— Профессор, выходит, что жульничество повсеместно?

— Увы.

— Но я не обедаю в городе, я готовлю все сам, так как же, когда же…?

— Как вы принимаете масконы? И вы еще спрашиваете? Вы? Они постоянно распыляются в воздухе. Помните костариканские аэрозоли? То были первые робкие попытки, все равно что монгольфьер по сравнению с ракетой.

— И все об этом знают? И все-таки могут жить?

— Ничего подобного. Об этом не знает никто.

— И ни слухов, ни разговоров?

— Слухи есть всюду. Не забывайте, однако, об амнестане. Есть вещи, известные каждому, и вещи, неизвестные никому. Фармакократия имеет явную и скрытую часть; первая покоится на второй.

— Не может быть.

— О! Почему же?

— Да кто-то ведь должен постелить эти циновки, изготовить тарелки, из которых мы на самом деле едим, и это вот месиво, изображающее из себя куропатку. И все, все!

— Ну, конечно. Вы правы, все должно быть изготовлено и сохранено, но что же из этого?

— Те, кто занимается этим, видят и знают!

— С чего бы? Вы все еще мыслите допотопными категориями. Люди думают, что идут на стеклянную фабрику-оранжерею; у проходной получают противогаллюцин и замечают голые бетонные стены.

— И все же работают?

— Приняв дозу сакрофицина — с величайшим запалом. Труд становится для них высшей целью, самопожертвованием; после смены — глоток амнестана или мемнолизина, и все увиденное забывается напрочь!

— До сих пор я боялся, что живу среди призраков, но теперь понимаю, каким я был дураком! Боже, как я хотел бы вернуться! Чего бы я за это не дал!

— Вернуться? Куда?

— В канал под «Хилтоном».

— Нонсенс. Вы ведете себя безрассудно, чтобы не сказать — глупо. Делайте то же, что остальные, ешьте и пейте, как все, и вы получите необходимые дозы оптимистана, серафинола, и будете в превосходнейшем настроении.