Мария подходит к дому, отворяет тяжелую, окованную железом калитку и вступает в узкий дворик. Солнце тут редкий гость. Лишь во второй половине дни, показавшись справа из-за башни костела, оно осветит и уголок под окном Кршкиной комнатушки. Да и то не долго балует эти места своим сиянием. Через час заходит за гребень крыши на противоположной стороне улицы и больше в этот день уже не появляется.
Марию обдает запахом старья и плесени, но она воспринимает его совсем иначе, нежели тот, кто здесь не проживает. Она не отворачивается, не морщит нос. Тяжелый этот дух встречает ее десятки лет, она с ним свыклась и без него не мыслит своего дома.
Мария осторожно ставит ногу на нижнюю ступеньку, потихоньку поднимается на цокольный этаж, и ступени вновь покряхтывают. Но теперь в их ропоте уже нет той пронзительности, как спозаранку, когда она спускалась по ним. День уже наступил, город проснулся. С оживленных улиц доносится отдаленный шум, хор самых разных звуков накладывается на скрип ступеней, приглушает их старческие стоны.
Мария поднимается на небольшую галерею, проходит мимо первой квартиры, которая уже больше года пустует. С того времени, как она поселилась в этом доме, в первой квартире сменилось множество жильцов. Последним здесь жил чудак Карасевич. Сначала Мария не могла привыкнуть к странному соседу, который неделями не произносил ни слова, в ответ на приветствие только молча кивал головой, тут же устремлялся на улицу, в город, и потом целый день в доме не показывался. Да, как и в любом другом городе на свете, и в этом испокон веку не переводились свои чудаки. В одни времена по улицам бродил один-единственный чудак, в другие же, неведомо почему, чудаков было хоть пруд пруди, и городские жители могли потешаться над целой оравой чудаков сразу. Но даже когда их было много, всегда какой-нибудь один превосходил по части чудачеств всех прочих.
Карасевич долгое время принадлежал к подавляющему большинству почтенных граждан города. И лишь на склоне лет очутился среди тех, кто чем-либо отличается от большинства, а посему и слывет если не полоумным, то по крайней мере чудаком. В Карасевиче людей коробило лишь то, что после скоропостижной смерти своей жены, худосочной польской еврейки, которая так и не научилась говорить по-словацки, он совершенно опустился. Не подстригал волосы, не брился, и в стужу, и в жару его вечно видели в одном и том же черном суконном пальто до пят. Карасевич никогда не отличался разговорчивостью, только прежде это мало кому бросалось в глаза. Когда же он стал привлекать внимание своим внешним видом, тогда и его немногословие начали считать одним из проявлений чудачества.
С раннего утра он маячил на улицах старого города. Простоволосый, он шагал из переулка в переулок, долгополое черное пальто путалось в ногах, мешая ходьбе, но он этого не замечал. Шел и шел вперед, бродил по городу с развевающейся гривой седых, до плеч волос. По нескольку раз проходил по одним и тем же местам, озираясь кругом, словно кого-то искал и не мог найти.
Притомившись, он выходил из узких улочек на площадь, останавливался перед костелом и, прижмурив глаза, наблюдал за происходящим вокруг.
На площади всегда царило оживление. С грузовых машин рабочие сгружали ящики с товарами, перед зданием городской библиотеки болельщики горячо обсуждали неудачи своей футбольной команды, подметальщики вовсю орудовали метлами, сметая мусор в кучи, со станции трусцой спешили деревенские бабы в широких сборчатых юбках и на площади разбредались по магазинам.
Карасевич молча созерцал все это, долго стоял и смотрел в одну точку, потом вдруг спохватывался, быстрым шагом пересекал площадь и, подхлестываемый снедающим его беспокойством, снова пускался кружить по улицам.
Со временем Мария привыкла к странности Карасевича. И если иной раз утром сталкивалась и заговаривала с ним на улице, то даже удостаивалась ответа.
На улице Карасевич был не такой нелюдим, хотя случалось, что во время разговора с Марией ни с того ни с сего замолкал на полуслове и без всяких объяснений, не попрощавшись, в одну секунду утратив ко всему интерес, вдруг поворачивался к ней спиной и уходил прочь.
Старый чудак умер год назад, и с тех пор эта квартира пустует. В следующей живет одна Мария, а сапожник Кршка, на сегодняшний день второй и последний обитатель дома номер тринадцать, занимает подвальную комнату под лестницей.
В конце галереи Мария останавливается, перехватывает сумку другой рукой, нагибается, вытаскивает из-под рогожки ключ, отпирает дверь и входит в кухню.
Она подходит к столу, выкладывает продукты из сумки и садится на стул. В ту же минуту опять раздается скрип ступенек, и следом за тем в кухонных дверях возникает сосед Кршка.
Сапожник здоровается:
— Добрый день, Марушка, — и, не дожидаясь приглашения, садится на стул у плиты.
Мария молча кивает вместо приветствия и только тогда возвращается к действительности (она все еще думала о Карасевиче).
— Я тебе молоко принесла. — Она показывает на белый пакет на столе.
— Две кроны?
— Две.
Сапожник вынимает из кармана затрепанный кошелек, негнущимися пальцами вытаскивает оттуда мелочь и отсчитывает две кроны. Потом встает, относит деньги на стол и опять возвращается к плите.
— Надела толстую кофту и все равно дрожу от холода. По утрам становится свежо.
— Да ведь осень на дворе, — отзывается сосед.
— Скоро надо будет топить.
— И не говори. — Кршка мрачнеет. Мысленно он уже представляет себе всю эту канитель с отоплением.
— Хорошо, что мы летом запаслись углем, — улыбается Мария.
— Почтальон приходил, молодой такой, в очках.
— Что ему было надо?
— Принес телеграмму Карасевичу.
— Телеграмму? — Мария крутит головой.
— Сказал, из-за границы.
— Кто ж это ему послал?
— Я говорю почтальону, мол, Карасевич уже тут не живет, а он спрашивает, где его искать. Я говорю, поищи его там вон, за Фулковым лесоскладом, а он — в новом, дескать, микрорайоне? На кладбище, говорю, а бестолковый почтаришка — в каком, дескать, корпусе? Слышь, спрашивает, в каком корпусе, ха-ха-ха. — Сапожник расхохотался.
— Телеграмма Карасевичу? — дивится Мария.
— Никак в толк не возьмет, думает, я ему про панельные многоэтажки, что за кладбищем, — продолжает сапожник. — Когда я сказал, что Карасевич помер, у него был вид как у ошпаренного. Потешный парень, этот почтальон, — говорит сапожник и закуривает.
— Я ни разу не получала телеграмм. А ты получал? — спрашивает Мария.
— Я? — Старик задумывается. — Как тебе сказать…
Оба некоторое время молчат. Первым заговаривает Кршка.
— А что, ничего нового не узнала? Будут сносить или нет?
Мария пожимает плечами.
— Столько домов сломать — не шуточное дело. Мне все не верится, что это правда. Ведь на это уйму денег надо. — Кршка сомневается в достоверности слухов, которые уже не один год волнуют его, Марию и многих других обитателей старого квартала. — Может, что и снесут, да только не все, — успокаивает он себя и соседку.
Мария молчит. Но речи Кршки задевают ее за живое. У нее в голове не укладывается, чтобы все это вокруг перестало существовать. Нет, старый квартал не может исчезнуть с лица земли, без него и город не город. Без этих сырых стен, за которыми она прожила чуть не полвека, не стало бы и ее, Марии. Здесь она родила сыновей, здесь подле них состарилась. Здесь овдовела, сюда принесли извещение, что ее сыновья больше никогда не вернутся домой. Здесь каждый камень на мостовой ей знаком, и нет в старом квартале человека, который не знал бы, кто такая Мария, ее даже воробьи знают…
— Может, и сломают когда-нибудь, — наконец говорит она глухим голосом. — Теперь вряд ли, как-нибудь после, когда нас не станет. Придется им обождать, хорошо бы обождали, недолго осталось…
— Станут ли дожидаться. — Сапожник раскашлялся.
Мария замирает от страха, что его прихватит, как давеча.
— Не кури столько, в гроб себя вгонишь.
— Кабы подождали, дай-то бог. — Кршка забирает пакет с молоком и отправляется к себе.
Когда скрип ступеней стихает, Мария встает со стула. Включает электрическую плиту, ставит на нее кастрюлю с молоком и ждет, пока молоко не закипит.
Мария стоит в палисаднике, растирает в пальцах черешок розы. Оглядев цветничок, она видит, что минувшая ночь пометила растения своим ледяным дыханием. Тронутые желтизной листочки и опавшие лепестки роз, привядшие, уронившие головки мелкие цветочки на клумбах, засохшие стебли — все говорит о том, что наступило время готовить цветник к долгой спячке.
Она проходит через весь палисадник к розовым кустам, обирает увядшие листья и складывает в фартук. Потом выходит на тротуар и осматривает кусты с внешней стороны. Здесь желтых листьев еще больше. Недалек час, и ограда поредеет, из земли будут торчать одни черные веточки, и никто не подумает, что еще недавно они были густой изгородью.
Мария поднимает глаза и замечает вдали, на углу улицы, мужскую фигуру, которая кажется ей знакомой. Как только мужчина подошел ближе, Мария его узнала! Это Подградский, опять он. Когда она встретила его утром в молочной, ей сразу это показалось подозрительным, ведь раньше он никогда не ходил за молоком, по крайней мере не в молочную Стодулки…
Она лихорадочно соображает, войти ли ей во двор или остаться на улице. И решает остаться. Она заходит за кусты и нагибается к цветам. Собирает в фартук траву, листья, сухие стебли, делает все не спеша, времени у нее предостаточно.
Выждав, когда, по ее расчетам, Подградского давно след простыл, она выпрямляется, поворачивается к улице и оказывается с ним лицом к лицу. Да, Подградский так и стоит на тротуаре и терпеливо, с каким-то странным выражением во взгляде ждет, когда Мария повернется к нему.
Он почти беззвучно здоровается, по-прежнему глядя на нее с тем же непонятным, будто виноватым видом.
Мария подходит к краю палисадника, опускает руки, отвечает старику: