В тени шелковицы — страница 53 из 67

— Так где? — повторил он опять.

— Около линии, на дорожке, — сказала она и убежала в комнату.

Воспоминание о тех предрождественских днях до сих пор преследует Ирму вопросом: почему человек должен биться между двумя крайностями, почему, творя добро одному, он одновременно причиняет зло другому, а пытаясь исправить зло, причиненное другому, он причиняет зло им обоим?

Первые дни после того воскресенья прошли в обоюдном молчании. Отец делал свою работу, Ирма свою. Хуже всего было вечерами. Они сидели впотьмах, каждый в своем углу кухни, ушедшие в себя, безмолвные, полные горечи. В канун сочельника отец наконец нарушил молчание.

— Я его прогнал, и бесповоротно. Лучше сейчас, чем потом, когда у вас были бы дети. Огонь с водой не сходится, слишком много всякого между нами и ими накопилось. Не было бы тебе счастья, мука одна.

Он говорил жалобно, молчание дочери его угнетало.

— Не могу я забыть о многом, что связано с ними… Четыре года я провел в лагерях, в рудниках, стискивал зубы от злости и холода, терпел унижения. А кто меня туда отправил, кто подвел меня под суд? Они, колонисты. Разве я кого убил? Не я, так другой получил бы хозяйство Плевы, да разве кто другой сумел бы сохранить его в таком виде, как я? Сад в войну почти не пострадал, многие сады повырубали, а я не дал, даже когда мне свои же угрожали. Я бы и большую оранжерею сохранил, не будь этой пьяной солдатни, что в конце войны устроила из нее мишень для стрельбы. Разве я был хуже всех? Я никому плохого не делал. Те, кто больше всех кричал, больше нахватали и с полными чемоданами убрались отсюда заблаговременно, а я не бежал, и не собирался, да еще и другим не давал грабить и портить.

Необычно много говорил он, и в голосе его слышалась жалоба и горечь.

— Четыре года я думал только о тебе и о твоей матери. Во сне и наяву видел я, как вы тут надрываетесь без меня, кланяетесь всякой швали. А потом однажды на рассвете я пришел наконец домой. — Голос его стал чуть слышным; потом он задумался и продолжал лишь спустя какое-то время. — Едва светало, весь край еще спал. Собаки не забыли меня, встретили приветливо. Но как! Скулили, жались к земле, подползали к ногам. А потом завыли… Однажды я уже видел такое. Много лет назад, когда пришел на хутор Дарваза, что стоит в полях, справа от церквушки. Его собаки встретили меня так же. Дарваз жил один-одинешенек, и, когда пришла к нему смерть, только псы оказались поблизости. Я вошел в избу, он уже начал разлагаться… Я выдавил стекло, открыл окно на веранде и вошел в дом. Вы лежали в постели, прижавшись друг к дружке, нежные и беззащитные, я даже испугался вашей хрупкости. Светало, мрак отступал, а я стоял посреди избы и смотрел, как все явственней проступают ваши черты, яснее становятся ваши лица. Да ты помнишь, не можешь не помнить! Ты открыла глаза, широко-широко раскрыла и как закричишь: «Тятя, тятенька!» Ты должна это помнить…

В ту пору, когда отец исчез из ее жизни, Ирма была слишком мала, чтобы память ее смогла надолго сохранить его облик. Иногда она смотрела на снимок, висевший над постелью, но фотография была холодная, мертвая и не заменяла живого отца. И все же, когда в сером рассвете она увидела в хате исхудалого седоволосого мужчину, она не испугалась. В ее памяти вдруг всколыхнулось что-то забытое — нет, не забытое, а то, чего она и не знала, но что было записано в ней изначально.

— Я хотел бы, чтобы ты поняла, что я не желаю тебе зла. Тебе двадцать лет, и ты сейчас думаешь, что нет ничего превыше твоей молодости. Но настанут будни, жизнь состоит из будних дней, и среди своих тебе будет легче выдержать, подняться над ними.

Она ничего не отвечала, но в ее молчании уже был страх понимания отцовской муки. Его длинный монолог оживил в ней полузабытые воспоминания детства. Пылкая откровенность, столь необычная у ее сурового и резкого в обращении отца, сблизила отца и дочь, но в то же время отдалила Ирму от того, к кому еще недавно были обращены все ее помыслы.

Рождество прошло мирно, и она все больше смирялась с мыслью о неизбежности разрыва с другом.

Под Новый год утром у них появился Беньямин. Он пришел как будто к отцу, но Ирма сразу поняла, что это лишь предлог; была уверена, что отец виделся с ним совсем недавно и договорился о визите.

До знакомства с Йожо Ирма и Беньямина дарила улыбкой, иной раз и танцевала с ним на вечеринке, но она никогда не думала, что ее симпатия может оказаться прелюдией к более глубокой склонности, от которой недалеко и до свадьбы. Она поступала так просто из озорства да еще от недостатка других развлечений. Ее забавляла растерянность нерешительного старого холостяка, его неловкие и пылкие усилия сохранить ее дружбу. Свой успех она приписывала собственной привлекательности, а не его ослепленному восхищению, и ей доставляло удовольствие сознавать, что она владеет помыслами солидного мужчины, с мнением которого считаются и сограждане весьма почтенного возраста. Она дарила его знаками внимания еще и для того, чтобы подразнить своих подружек и их мамаш. Ведь Беньямин был таким человеком, с которым желательны более тесные отношения, чем просто соседские. Преуспевающий делец, владелец самого красивого дома и виноградника, обладавший способностью обращать в деньги то, что у других вызывало лишь недоумение. Хотя Беньямину было за сорок, ему никто не дал бы столько, и если бы не физический недостаток (он слегка приволакивал левую ногу, которая плохо сгибалась в колене), он и по внешним статьям обошел бы самых шикарных парней в округе.

Но в отношениях с женщинами он был куда нерешительней, чем в торговых сделках и прочей работе. Его робость с годами даже возрастала, что, однако, не мешало многим женщинам и девицам заигрывать с ним. Успех Ирмы у Беньямина, явно оказываемые знаки расположения раздражали его поклонниц, вызывали зависть. Когда Ирма начала гулять с Йозефом, не менее трех дам тут же доложили об этом Беньямину — в расчете, что он почтит одну из них хотя бы кратковременным вниманием. Но Беньямину не было на роду написано дарить счастье нетерпеливым женщинам. Он принимал их слишком всерьез, в чем и заключалась трагедия. Его мечта о женщине была прочно соединена с мыслью об узах брака, и он не мог себе представить исполнение мечты без хомута на своей шее. Вместо того чтобы закрыть поплотнее двери, отпустить пару шуточек, налить вина в рюмочки и снять покрывало с софы, он только растерянно поблагодарил каждую доносчицу и уныло проводил до ворот.

Отец возился за домом возле курятника. Она пошла его позвать и мысленно давала себе зарок, что с Беньямином будет держаться холодно, сдержанно и не даст ему ни малейшего повода для надежды.

Когда она объявила отцу, кто к ним пожаловал, тот сделал удивленное лицо. Но Ирма сразу распознала притворство, предчувствие не обмануло ее.

Отец принес бутылку жженки, мужчины сели за стол.

Ирма варила обед и одновременно готовила новогоднее угощение. Краем уха слушала разговор, шедший за столом.

Вскоре отец осмелел и обратился к дочери:

— Присядь-ка с нами на минутку, а то нам скучно.

— У меня еще много дел, — отвечала она.

— Успеется…

Она сдвинула кастрюлю с супом на край плиты, вытерла тряпкой руки и присела рядом с отцом на край лавки.

Отец наполнил рюмки.

— Выпей и ты с нами, — подтолкнул он Ирму и подвинул к ней рюмку. Затем мужчины подняли свои рюмки и осушили залпом.

Ирма пригубила свою и отставила в сторону.

— Ну как, Беньямин, много у тебя еще вина? — спросил отец гостя.

— Да как обычно в такое время, — отвечал тот. — Перед праздниками кое-что разошлось. Покупатели были и местные, и из города. Каждый взял по бутыли, ну и убыло.

— Ну, если убыло в подвале, значит прибыло в кармане…

— Это точно, прибыло, — согласился Беньямин, поерзал на лавке, поглядел на Ирму и спросил; — Ну, а ты как поживаешь?

— Хорошо, — отвечала она. — Хорошо поживаю.

Отец наполнил рюмки.

— И ты выпей, — велел он дочери, — выдохнется, жалко добро.

Ирма отпила полрюмки и больше не могла.

— А как вы встречаете Новый год? — спросил Беньямин, глядя при этом не на дочь, а на старика.

— Дома, — поторопился тот с ответом. — Включим радио, и ладно будет.

— Вот и у меня в точности такой же Новый год, — сказал Беньямин.

С минуту все молчали, потом отец предложил:

— Может, ты к нам придешь? Вместе будет веселой. Правда, Ирма?

— По мне, — пробормотала она, — как хотите…

— Спасибо, — оживился Беньямин, — я с удовольствием, обязательно приду.

Еще не стемнело, а он уже опять явился. В каждой руке — пятилитровая бутыль, под мышкой — продолговатый сверток.

Поставил бутыли в угол, снял пальто. Одет он был тщательно, на ногах черные полуботинки. По снегу в таких ходить не очень-то удобно.

Он украдкой взглянул на себя в зеркало, пригладил рукой волосы, улыбнулся и подошел к Ирме.

— Прошу, — сказал он и протянул ей сверток, который держал под мышкой. — Маленький презент: вишня в шоколаде.

— Спасибо, — с трудом вымолвила она, растерявшись от такого внимания.

— А это я принес маленько из моих запасов. — Он повернулся к отцу и показал на бутыли.

— Ну, это ты зря, у нас и свои имеются, — сказал отец. — Ладно, пошли в хату.

Стол был уже накрыт. В печи горел огонь, за окном совсем стемнело.

Ирма включила приемник, нашла какую-то народную музыку и села в кресло.

Мужчины пили вино, отец знай нахваливал.

— Вот вино так вино, да что говорить — дело мастера боится.

Потом они ужинали и опять пили, и Ирма с ними выпила три рюмки.

До полуночи было еще далеко, а у отца уже изрядно шумело в голове.

— Пойду подышу воздухом, из меня уже не тот питух, что раньше. Прогуляюсь, посмотрю, все ли в порядке. — Он встал из-за стола, покачнулся, но тут же восстановил равновесие.

— А ты сиди, сиди, беседуйте. — Он усадил Беньямина обратно на стул, когда тот тоже поднялся, собираясь идти с ним. — Я сейчас вернусь, — сказал он и вышел.