В теплой тихой долине дома — страница 20 из 42

ненависть, и ему захотелось оказаться как можно дальше отсюда, так далеко, чтобы никто его не увидел. Он почувствовал, как, бывало, в детстве, смутную, но глубокую ненависть ко всему этому городку, его фальши, его убожеству, глупости его обитателей, пустоте их суждений, и ему показалось, что никогда он не сможет сюда вернуться.

Он медленно прошел перед домом, глядя на него, как мог бы глядеть посторонний, ощущая себя чужим и ничем с ним не связанным; и все-таки он чувствовал, что это его дом, место, о котором он мечтал, воспоминание о котором мучило его, где бы он ни был. Он боялся, как бы кто-нибудь не вышел сейчас из дома и не увидел его, потому что он знал, что если его увидят, он, пожалуй, побежит прочь отсюда.

Он забыл, что ничего не ел с самого завтрака. Месяцами он мечтал отведать материнской стряпни, сидя за старым кухонным столом и глядя на мать, на ее широкое, красное, серьезное лицо, одновременно сердитое и ласковое, но сейчас у него пропал аппетит. Он подумал, что лучше подождать за углом — может быть, брат выйдет из дому прогуляться, и он посмотрит на него и поговорит с ним. Поль, скажет он и поговорит с ним по-русски.

Тишина долины начала подавлять его: теряя свою одухотворенность, она становилась просто одной из форм общего однообразия.

И все же он не мог отойти от дома. Он смотрел на него из-за угла и сознавал, что ему хочется войти в дверь, оказаться среди своих, погрузиться в их жизнь, как ее частица. Он сознавал, что это то, чего он хотел месяцами, Постучать в дверь, войти, обнять мать и сестер, сидеть на старых стульях за старым столом, спать в своей кровати, разговаривать со стариком.

Но теперь что-то, о чем он забыл, когда был далеко отсюда, что-то реальное и отталкивающее, что крылось всегда в этой жизни, быстро всплыло на поверхность, изменяя все вокруг, изменяя для него вид и значение дома, города, всей долины, делая все безобразным и нереальным и толкая его уйти прочь и никогда не возвращаться обратно. Никогда он не вернется сюда. Никогда он не войдет в этот дом и не будет продолжать жизнь, которую оставил.

Но вдруг он очутился в переулке, перепрыгнул через забор и пересек двор. Мать посадила здесь помидоры и перец, и в их густом остром аромате ему почудилось что-то грустное. В кухне горел свет, и он двинулся к ее окну, надеясь увидеть кого-нибудь, оставаясь сам незамеченным. Он подошел к кухонному окну и, заглянув в него, увидел свою младшую сестру Марту, которая мыла посуду. Он увидел старый стол, старую печку, Марту, стоящую к нему спиной, и все это вдруг показалось ему таким грустным и таким трогательным, что слезы навернулись ему на глаза и ему захотелось закурить. Тихонько он чиркнул спичкой о подошву башмака и проглотил дым, глядя на маленькую свою сестру в старом доме.

Все казалось очень тихим, очень ясным и ужасно печальным: он надеялся, что мать тоже войдет в кухню — он хотел взглянуть и на нее. Он хотел посмотреть, сильно ли она изменилась в его отсутствие. Как она выглядит? Такая же она старая и сердитая, как и раньше? Он почувствовал, как в душе у него растет недовольство самим собой из-за того, что он не был ей хорошим сыном, не попытался сделать мать счастливой, но и в то же время он понимал, что это было бы невозможно.

Его братишка Поль вошел в кухню напиться, и на мгновение ему захотелось громко выкрикнуть его имя, выразив этим все хорошее, что таилось в его душе, всю любовь, которую он ощутил при виде лица и фигуры брата; но он сдержался, глубоко вздохнул и крепко сжал губы. Мальчик в кухне казался смущенным, потерянным, скованным. И, глядя на брата, он вдруг беззвучно заплакал, повторяя: о господи, господи, господи!

Ему уже не хотелось видеть мать. Он был так зол, что мог бы выкинуть какую-нибудь глупость. Тихонько прошел он через двор и спрыгнул через забор в переулок. Он уходил от дома, и в нем поднималась боль. Когда он оказался достаточно далеко, чтобы не быть услышанным, он заплакал — громко и всхлипывая, ощущая в себе страстную любовь к ним и ненависть к убожеству и однообразию их жизни. Он чувствовал, что торопится от дома, от своих, и плакал в темноте ясной ночи, плакал, потому что ничего, черт возьми, ничего, ничего он не мог поделать!

Милый, милый, милый

Вот насчет игры на фортепиано и пения, это она умела. А стряпать там или печь — нет. Да и душа у нее к этому не лежала, ведь все равно не смогла бы испечь себе что-нибудь сдобное или слоеное, а это как раз было то, что она ужасно любила. Она и сама была вроде слоечки, которыми всегда так охотно лакомилась, этакая пышная, мягкая и румяная, и чем-то совсем как ребенок, хотя ей явно перевалило за тридцать. Она утверждала, что играла когда-то на сцене. «Я была актрисой три сезона», — сказала она его матери, которой соседка нравилась, только вот одного в ней она никак не могла понять. Замужем, а детей нет, — удивлялась мать, — и все время шьет себе платья, наряжается, чтоб еще красивее быть.

— Для кого? — спрашивала мать его сестру. Возится в кухне, обед готовит или печет хлеб, и по-английски (хоть это ей и трудно, но почему-то о соседке она предпочитает говорить по-английски) спрашивает себя вслух: — Зачем ей так прихорашивать себя? — Потом добавляет по-итальянски: — Но боже ты мой, зато как на пианино играет! Соседка у нас хорошая, ничего не скажешь.

Они совсем недавно перебрались из итальянского квартала, с одного конца города в другой, сюда, где живут американцы. И дама эта была одна из них, американка, вот мать и полагала, что уж такие они все сплошь, вроде всякой замысловатой сдобы, сладкие, сливочные, румяные, мягкие.

Соседка заглядывала к ним довольно часто, настроение, мол, у нее поднимается, когда побудешь с настоящими людьми.

— Вы знаете, миссис Амендола, — говорила она не раз, — одно удовольствие, когда такие соседи. Как чудесно вы управляетесь с вашими чудными детьми, одна, без мужа. И какие у вас прекрасные дочки и сыновья.

А мать смеялась:

— О! Дети — это хорошо. Я их кормлю, я все для них делаю. То голова, то зубы, то в школе что-нибудь, и все на мне, — и мать оглушительно хохотала. Потом, глядя на соседку, добавляла: — Это мои дети. Мы деремся, мы ревем, мы лупим друг друга, но мы друг друга любим. А у вас нет детей?

— Нет, — говорила соседка. И ему становилось неловко. Мать у него такая горластая, резкая, прямодушная. Вот уже в третий раз спрашивает соседку, есть ли у той дети. Он-то понимал, что она в это вкладывает: «Да как же вы так, чтобы ни одного не завести? Такая большая женщина, все-то у вас имеется для этого дела».

Обычно соседка заглядывала, когда мужа не бывало дома. Он колесил по всей долине от Бейкерсфильда до Сакраменто, торгуя скобяными товарами. Иногда она ездила с ним, но чаще оставалась дома.

Она предпочитала не ездить, это так утомительно, а если не ездишь, то сидишь дома одна, а от одиночества бывает так тоскливо, так грустно. Вот и хочется ей заглянуть к своим соседям-итальянцам.

Как-то вечером она пришла в слезах, и мать тут же обняла ее и стала утешать, как будто это еще один ее ребенок.

Но он заметил, что плачет она как-то по-чудному. Не по-настоящему. Что-то тут не то. Ведь не от досады, не от горя, не от боли или чего еще бывает плачут, а просто так — надумалось поплакать, вот и давай реветь; вроде как вздумалось купить дюжину корзиночек со взбитыми сливками, взяла и купила. Такое у него было впечатление.

— О, миссис Амендола, — пожаловалась она, — я сидела дома одна, такая одинокая, и вдруг стала перебирать памяти все прожитые годы, и так мне стало страшно, что я расплакалась. Ах, как мне плохо! — сказала она и тут же улыбнулась, и ее улыбка показалась ему такой обворожительной, такой необыкновенной. Она посмотрела на его сестру, а потом, улыбаясь, на него, и он просто не знал, как ему быть. Долго смотрела. Это ведь не то, что взгляд мельком. И он сразу почувствовал, что творится что-то непонятное. Такая прелестная, пышная, мягкая, и столько у нее всего, и ему стало как-то не по себе. И руки у нее такие округлые…

Малышей уже уложили, так что в комнате оставались только его мать, сестра и он. Мать сказала:

— Все будет хорошо. Посидите с нами, поболтайте, и все будет хорошо. А что с вами такое?

— Мне так плохо, — сказала соседка. — Вспомнились ушедшие годы, как я была маленькая, как выросла и пошла в школу, а потом на сцену… Вспомнила все это и такой вдруг почувствовала себя одинокой!

— Ну-ну, все будет хорошо, — сказала мать. — Стаканчик вина?

И не ожидая ответа, достала бутылку и налила два стакана, один себе, другой соседке.

— Пейте, — сказала мать. — Вино — это хорошо.

Соседка отпила.

— Чудесно, — сказала она. — И семья ваша чудесная, миссис Амендола. Не навестите ли меня? Я охотно покажу вам свой дом.

— Ну, конечно, — сказала мать. Ей очень хотелось посмотреть, как живет соседка, и они все вместе отправились в рядом стоящий дом. Соседка комнату за комнатой показала им свое жилье. Домик был в точности такой же, как она сама, вроде корзиночки со взбитыми сливками. Мягкий, теплый и розовый, весь, кроме его комнаты. У хозяина своя отдельная комната, отдельная кровать и все такое. «Что-то тут не так», — подумал мальчик. Американцы отличаются от итальянцев, это он понимал. Но если муж спит в своей постели, а жена в своей, тут что-то не в порядке. Ее комната была совсем как другой мир. Вся такая, вроде нее самой, так что он даже постеснялся туда войти. Так и стоял в дверях, а мать с сестрой восхищались, как в комнате прелестно. Но тут соседка обратила на него внимание и взяла за руку. А он от этого заволновался, ему захотелось оказаться с нею одной — здесь, в этом вот совсем другом мире. Соседка засмеялась и сказала:

— Я хочу, чтобы и ты полюбовался моей комнатой, Томми. Ведь ты же такой умница и так тонко все чувствуешь.

Он не был уверен, ему, может, просто почудилось, но когда она сказала, что он такой умница и так тонко все чувствует, она, кажется, на мгновение сжала его руку. Он испугался до дурноты. Он же плохо знает американцев и вовсе не хочет, чтобы получилось что-то неладное. Может быть, она и сжала ему руку, а может, это так, ну, просто вроде как старшая или родственница. Может, просто потому, что она их соседка, вот и все. Он поскорее отнял руку. А о комнате ничего не сказал, ведь что ни скажи, все окажется смешным. Это было такое место, куда ему захотелось войти и навсегда ос