Последнее, что он помнил, – слепящий, кошмарный свет. Он зажмурил глаза и резко вывернул руль. Сильный удар, скрежет металла, голова ударилась о подголовник, и обожгла резкая боль в шее, в груди и в ноге.
Все. Темнота. Яма.
Когда Иван открыл глаза, было светло. Ярко и пронзительно светло, и он зажмурился. «Странно, – подумал он, – сейчас же ночь, часов двенадцать ночи, никак не меньше, непроглядная темень и страшный дождь. И почему светит солнце? Не просто светит – слепит в глаза! И день, белый день. Как странно, ей-богу».
Он шевельнулся, чтобы перевернуться набок, и тут же застонал – голову, руку и ногу пронзила дикая, нечеловеческая боль. Он закрыл глаза, а когда открыл их, то увидел сероватый высокий потолок с крупным желтым плафоном. В нос ударил знакомый едкий запах – тяжелые, резкие, острые запахи больницы: йод, хлорка, влажное белье. И еще – запах несчастья.
– Ой! – услышал он высокий, незнакомый голос. – Вы проснулись? Сейчас, сейчас! Вы только не волнуйтесь! Я позову врача! Нонна Сергеевна! Громов очнулся!
В палату из реанимации Ивана перевели на следующий день. Он познакомился с хирургом, которая его оперировала, с милейшей Нонной Сергеевной. Она и рассказала ему про аварию:
– То, что вы выжили, молодой человек, чудо из чудес, уж вы мне поверьте! Просто загадка для медицины, нонсенс, если хотите. Да и вообще вам повезло, что через час после всего вас обнаружили. Еще час – и я была бы лишена возможности приятного знакомства. Ваше последнее свидание с нашим братом-медиком произошло бы в морге. Ну и то, что госпиталь военный, – тоже удача. Здесь, знаете ли, с такими сочетанными травмами врачи знакомы отлично. Ну, вперед и с богом! Мы свое дело сделали, а там уж… Надежды не теряйте. В конце концов, вы остались на этом свете. Значит, для чего-то и для кого-то! Ну а со всем остальным можно жить.
– Для кого-то? – переспросил Иван. – Нет, это вряд ли. А для чего-то? Ей-богу, не знаю.
Он попытался улыбнуться, но потрескавшийся рот не позволил. И снова громко застонал, не сдержался.
Кроме Ивана в палате было три человека. Четвертая койка пустовала. Сосед, лейтенант Коля Власов, балагур и весельчак, уверенно сказал, что это ненадолго, максимум на пару дней:
– Опять подвезут, не сомневайся. Здесь простоев не бывает. – Он выругался.
У Коли Власова не было половины ноги – отпилили по голень.
– И кому я теперь нужен? – сокрушался он.
Коля кокетничал – никто его не бросал. Ни родня, ни невеста.
Второй сосед был чеченец Асламбек. Оперировали ему загноившуюся кисть – рубанул топором. По-русски Асламбек говорил плохо, да и вообще был молчуном.
К Коле приходила невеста, юная белокурая Танечка. Она сидела на стуле и плакала, а балагур Коля ее веселил. Танечка приносила баулы с едой и пыталась подкормить и Ивана, и Асламбека. Ивану было неудобно, он отказался, а Асламбек объяснил, что свинину не ест. Танечка не поняла и обиделась. А Колька заржал.
Весь день, до глубокой ночи, возле кровати Асламбека сидела молодая женщина в черной одежде – жена Мадина. Мадина не говорила ни по-русски, ни по-чеченски – молчала.
Удивленный Колька поинтересовался у Асламбека, не немая ли у него жена. Асламбек хмуро ответил, что нет. Просто о чем говорить? Иван и Колька переглянулись.
Мадина не поднимала глаз ни на Ивана, ни на Колю. Не поднимала и на врачей. За мужем тоже ухаживала молча – молча кормила, молча брила его.
Наблюдая за ними, Колька строил рожи, делал большие глаза и крутил пальцем у виска – дескать, придурки! Шептал Ивану:
– Как думаешь, у них так всегда? А на фига тогда вообще?
Иван пожимал плечами.
К ночи Мадина уходила, но говорили, что ночует она в больнице, в подсобке у нянечек.
Родня к Асламбеку валила толпой – сестры, братья, снохи, дядьки и тетки. Все бурно и громко приветствовали друг друга, переглядывались и тут же испуганно замолкали, смущенно жались к стене и тихо переговаривались на своем гортанном, похожем на голубиный клекот языке. И почти сразу из сумок доставались судки и кастрюли с невозможно ароматной, незнакомой едой. Шумные кавказские люди всех пытались угостить – и пациентов, и врачей. Врачи, конечно, шарахались, а вот Коля ел и нахваливал. Иван отказывался – есть было больно, болели челюсть, оставшиеся зубы, губы, порванные в аварии. Да и аппетита совсем не было – с усилием и натугой осиливал жидкую манную кашу или пару ложек невкусного пресного супа.
Да при чем тут еда – видеть никого не хотелось. Слышать голоса было невыносимо. Терпеть – тоже невыносимо, как и думать о будущем. Да и вообще – жить было невыносимо. При чем тут аппетит?
Единственное, что спасало, был сон. Спать, спать, спать. И не просыпаться. Спал он почти весь день. А выспавшись за день, мучился ночью. Громко храпел веселый Коля. Тихо посапывал и постанывал во сне Асламбек. От ветра поскрипывал желтый фонарь за окном, отбрасывая на потолок короткие, размытые тени. Стояла невыносимая тишина, от которой начинало стучать в висках. Казалось, спал весь город. Не спал только он – не давали заснуть боль, горе и страшное, нечеловеческое, непобедимое отчаяние.
Одиночество. Опять одиночество. Зачем они нашли его, зачем спасали? Зачем спасли?
Какой все оказалось пошлостью, вся его семейная жизнь! Какой банальной, непролазной, дремучей пошлостью! Да и вообще вся его жизнь!
Как он мог увязнуть в этой истории? Как мог ничего не замечать, где были его глаза? Как он мог оказаться таким непроходимо тупым кретином? Рогоносец, обычный рогоносец, типичный персонаж дурацкой комедии. Сколько лет Алена его обманывала, сколько лет подло врала! Врала и бегала к любовнику?
Господи, как с этим жить? Да и надо ли…
Он все чаще просил у сестер укол димедрола, два куба, один его давно не брал. А два вкатывала только сморщенная, пьющая ночная медсестра Райка, той все было по барабану.
Заходила и Нонна Сергеевна. Только спустя пару недель он заметил, что Нонна прихрамывает. Скосил глаза на ее ноги и увидел, что на правой, сухой и тонкой, надет грубый башмак с утолщенной подошвой.
Нонна садилась на край кровати и по-матерински клала ему на лоб ладонь. Ее рука была легкой и прохладной. Иван прикрывал глаза, и ему казалось, что боль отступала. Говорить ни о чем не хотелось.
– Ну, как ты, Громов? Полегче тебе?
Он отворачивался к стене – боялся при ней разреветься. Жаловаться не хотелось, а утешить ее было нечем – несмотря на сильнейшие обезболивающие, боли почти не проходили.
– Слушай, Иван! – в один из таких визитов сказала Нонна Сергеевна. – Ты ведь понял, для чего я зашла. Чтобы ты увидел, что люди живут по-разному. И так, как я, в том числе. А я ведь женщина, мальчик! И что ты думаешь? – она усмехнулась. – И институт окончила, и врачом, как ты заметил, стала. И даже завотделением! И замуж вышла, а, как тебе? И дочь умудрилась родить! Хорошую девку, кстати, умную и красивую. И еще, Ваня, – она помолчала, – я, между прочим, на здоровых ногах никогда не ходила. Нет, не так, вру – ходила до трех лет. А потом этот чертов полиомиелит. Вовремя не привили, и вот результат. Но жизнь, между прочим, идет! Пять лет в интернате, в гипсе, потом обычная школа. Мама меня забрала из интерната, видела, как там несладко. Интернат – это почти детский дом. Детский дом плюс больница, где все инвалиды, маленькие, обозленные на судьбу старички. А в обычной школе началось – насмешки, издевательства: инвалидка, хромоножка, убогая. Да что говорить! Вот так, мальчик. Вот так. Нет, меня-то никто не бросал – родители у меня были чудесные! Мама, по счастью, жива по сей день. А ты, Ваня, не в худшей ситуации. – Она похлопала по его плечу. – Ноги есть, и, заметь, две! Да, одна не совсем целая. Подрезали тебе ногу, Иван. Но она все-таки есть, осталась. И вообще – вся жизнь впереди! Все еще образуется!
Он ничего не ответил. Понимал, что неправильно и невежливо. Но не ответил. Что отвечать? Согласиться с ней и радостно подтвердить, что все прекрасно, жизнь продолжается?
– Ваня, – продолжила Нонна. – А у тебя кто-нибудь есть из родни или друзей?
Он прохрипел:
– Нет. Жена… Нет у меня жены. Родители… Их, можно сказать, тоже нет. А лучший друг… И его уже нет. – И добавил: – Да и слава богу! Зачем такая обуза?
Его, конечно, жалели – и сестрички жалели, и буфетчица Гуля. Та украдкой приносила лишний кусочек сыра или кубик масла, подсовывала куски рафинада, печенье, карамельки или сладкие булочки. Навещала и Нонна – тоже с гостинцами, с домашним, котлетами или куриной ногой. Он отказывался, страшно стеснялся, краснел, стыдился своей ущербности и заброшенности, но она строго приказывала есть, и Иван с трудом, нехотя, сжевывал холодную котлету или кусок курицы.
На перевязки возили раз в два дня. В перевязочной, прохладной и белой до боли в глазах, он скрипел от боли зубами и, сдерживаясь изо всех сил, тихо стонал, когда отлепляли присохшие бинты.
Перевязочная сестра Наиля – лица ее он так и не увидел из-за марлевой маски, одни глаза, темные и суровые, – дала ему кличку Партизан. Уговаривала поплакать и покричать, так будет легче. Наилю все побаивались, а ему было все равно, кто злой, а кто добрый. Какая разница, когда ему вообще все равно?
Спустя три недели балагура Колю выписали. Приехали к нему полковые товарищи и белокурая Танечка. И Асламбека готовили к выписке. А Ивану ничего не говорили. Молча осматривали, молча перевязывали, молча делали уколы. Да и он ничего не спрашивал – какая разница? Все ему безразлично – что будет, то будет. А не будет – вообще хорошо. Лучший выход.
Однажды пришел следователь из милиции, молодой мужчина, примерно его ровесник. Смотрел сочувственно, вопросами не мучил, объяснил, что вины его нет, все ясно как белый день: водила в фургоне был пьян и скончался сразу, еще до приезда бригады.
– Ну а ты, парень, – сказал на прощание следователь, – радуйся, блин! После таких историй не выживают. А ту сволочь не жалко – его выбор. Вот только нормальному человеку жизнь покорежил…