Раздался гром курантов, и все подняли стаканы.
– За счастье! – всхлипнула Нина.
Выпили разом. «За счастье, – подумал Иван. – просто смешно. Хорошая у нас компания: четверо покалеченных жизнью. Ну и один – калека физический, как говорится, до кучи».
В день выписки погода совсем расстроилась – теперь наступила настоящая питерская зима со всеми ее прелестями в виде слякоти, колкого дождя, пронзительного ветра и быстро тающего снега.
Иван вышел из двери отделения и растерянно встал посредине двора – куда ему податься? Прежде чем он уедет из этого невыносимого города, он должен увидеть сына.
Нащупав в кармане куртки двушку, он подошел к телефонному автомату. Трубку долго не брали. Наконец он услышал заспанный голос бывшей жены.
– А, это ты, – громко зевнув, разочарованно сказала она. – Уже на свободе?
Он пропустил ее слова мимо ушей и сухо сказал, что хочет увидеть Илюшу.
– Он болеет, – отрезала Алена. – Высокая температура, да и вообще, мы же договорились, что видеть тебя таким ему ни к чему! Ты совершенно не думаешь о психике ребенка! Да и к тому же ты из больницы, зачем ему лишняя инфекция? И еще ты же подписал, что…
– Что? – закричал он. – Что я подписал, говори!
Он, кажется, начинал понимать.
– Что ты разрешаешь усыновление и отказываешься от сына! – отбарабанила она и ехидно добавила: – Провал в памяти? Понимаю! И очень сочувствую!
– Ну ты и дрянь! – закричал он. – Какая же ты дрянь! Значит, подсунула… Видела, что я плохо соображаю! Нашла удобное время. Как ты могла, Алена? Что плохого я тебе сделал? – Он заплакал, громко всхлипывая, позабыв о мужской гордости, о достоинстве. – За что ты меня так? – повторил он. – А знаешь… Я докажу! И поверь, у меня найдутся свидетели! Как ты это все прокрутила. Я докажу, слышишь? И я буду видеться с сыном!
– Попробуй! – Алена бросила трубку.
Иван почувствовал, как силы совсем покинули его, и сел на мокрую от снега скамейку. Стрельнул сигарету у стремительно пробегавшего доктора и решил: «Жить. Да, да! Жить! Жить за мальчишку с ампутированными ногами. Жить в благодарность Нонне Сергеевне, доктору Кругликовой, сохранившего ногу. В память деда и бабки. За Леньку Велижанского. Жить».
Он понимал, что бороться за сына сейчас невозможно по одной простой причине – у него просто нет сил. Вот только доехать до вокзала, взять билет и добраться до отца. Все. А там надо окрепнуть, прийти в себя. Снова стать человеком – хотя бы попытаться. Раз уж так получилось. Раз уж он остался на этом немилом свете.
Поезд в Г. уходил поздно вечером. Он взял билет, отбил отцу телеграмму, в вокзальном буфете съел шницель с лапшой, взял в дорогу пару бутербродов с сыром, выпил бутылку боржоми и стал ждать отправления поезда. Уснул, сидя в кресле, и чуть не проспал – не слышал ни пронзительно-резкого голоса диктора, ни привокзальной суеты. Ничего.
Полку взял верхнюю, так дешевле. Но попутчик, молодой парень, уговорил его поменяться:
– Куда ты наверх, инвалид?
Сказано это было добродушно, безо всякого желания оскорбить или унизить. Но это слово врезалось ему в голову так, что еле сдержал подступившие слезы. А что обижаться? Действительно, инвалид! А как назвать сильно хромого человека, опирающегося на костыль?
Ночью не спал, выспался днем на вокзале. А может, просто волновался, тревожился, как все сложится у отца. Понимал – он теперь всем нагрузка, обуза. И в первую очередь самому себе.
Рано утром вагон засуетился и заходил ходуном: хмурый народ шастал мимо – в тамбур на перекур, в туалет, в вагон-ресторан.
Проводница принесла мутный чай, и Иван нехотя сжевал свои подсохшие бутерброды. Он смотрел в окно, мимо проплывали поселки и полустанки, мелькали пустые переезды и серые, чуть прикрытые снегом поля. Пролетали мокрые и хмурые леса и размытые сельские дороги, уходящие в неведомую даль. Мимо проплывала жизнь, на которую он смотрел странным, отчужденным, отстраненным взглядом.
Поезд в Г. прибывал поздним вечером, почти ночью. За окном было беспросветно черно, и казалось, что это пустое, необжитое пространство бесконечно. Но вскоре появились первые мутные огни деревень и поселков. Приехали.
Иван стоял в тамбуре – стоянка поезда была короткой, пятиминутной. Поезд фыркнул, бесцеремонно дернулся и резко остановился. Недовольная проводница со стуком открыла дверь вагона и сбросила ступеньки.
Он не сразу увидел отца – тот постарел. Иван помнил его высоченным белокурым и синеглазым красавцем, а сейчас перед ним стоял сутулый, даже сгорбленный человек в очках, по которым стекал мокрый снег. Отец был растерян, подслеповато оглядывался по сторонам, то и дело снимал очки, протирал их рукой, снова надевал и беспомощно вертел головой. Сжало горло. Иван громко сглотнул застрявший комок и выкрикнул:
– Отец! – Голос сорвался на фальцет.
Отец вздрогнул, замешкался и бросился к нему:
– Ванька!
Они обнялись и долго стояли так, слыша, как тяжело отходит поезд, громко и натужно лязгая колесами. И еще – они боялись, стеснялись посмотреть друг на друга. Разомкнув руки, принялись смущенно разглядывать друг друга. Отец вытирал мокрой ладонью слезы, бормотал что-то оправдательное, смущался, стесняясь, отводил глаза и похлопывал сына по плечу:
– Ну как же так, сын? Как же так? За что же так, а?
Иван мотнул головой, вымученно улыбнулся:
– Ну что, батя? Двинули? Что-то погодка не очень! Не очень располагает к прогулке!
Отец с усилием улыбнулся.
За крошечным зданием вокзала, точнее станции, их ждал «пазик» со спящим водителем. Полтора часа ехали по разбитой дороге, пару раз почти садились и почти застревали, но все-таки выбирались. Иван дремал на заднем сиденье и слышал, как отец просил сержанта ехать «плавнее». Он проснулся, когда «пазик» резко затормозил и отец цыкнул на водителя:
– Ну ты и болван, Семиренко!
Иван огляделся и понял, что они на месте, на территории военной части, в жилом массиве, среди трехэтажных домов-бараков для военнослужащих.
Выбрались из машины, отец подхватил его чемодан, и, толкнув скрипучую дверь, они зашли в подъезд. Это был не подъезд, а предбанник, почти сразу вход в их квартиру-берлогу.
– Не Версаль тут у нас, Ваня, уж извини. Мы-то привыкли, а вот ты, столичный житель, – извиняющимся тоном сказал отец.
Из маленького предбанника тут же пахнуло теплом, печкой и вареной картошкой – запахло домом. На пороге, кутаясь в серый пуховый платок, появилась Антонина.
– Ванечка! – радостно вскрикнула она. – Ну наконец-то! Как добрался? Голодный? – И, увидев его костыль, прослезилась.
Прошли на кухню, крошечную, метров в пять. Там было жарко – угол печки аккурат приходился на кухонную стену. Тоня захлопотала, ставя на стол остывшие пироги, миску с картошкой, соленые грибы и огурцы с налипшими зернами укропа. Появилась и влажная бутылка «Столичной».
Выпили, закусили, и Иван понял, как невыносимо устал – как ни крепился, глаза закрывались, слипались.
Тоня проводила его в его комнату – тоже крохотную, семиметровую, жарко натопленную: узкая кровать, шкаф для одежды и письменный стол брата Мишки.
Иван разделся и бухнулся на кровать. Пружины протяжно запели, матрас попружинил, привыкая к незнакомому телу, а Иван уже спал, успев только уловить, как восхитительно, свежо и чуть горьковато пахнет хрустящее, накрахмаленное постельное белье.
Рано утром Тоня убегала на работу, в школу. Школа находилась на другом конце городка, который, кстати, оказался не так уж мал. Сонного Мишку долго уговаривала поторапливаться. Иван все слышал, лежа у себя в комнате. Отец уходил еще раньше, тихо, без завтрака, пока Иван еще спал. На кухне всегда лежал завтрак, оставленный Тоней: пирожки, хлеб, яйцо или укутанная в старый платок каша, овсяная или пшенная. Ни сыра, ни колбасы, ни масла в поселке не было – завозили под праздники, редко. В такие дни перед Военторгом – ни больше ни меньше – выстраивалась длиннющая, на полпоселка, очередь. За продуктами ездили в районный центр, что был в пятнадцати километрах.
Жили скромно, даже скудно, но дружно и весело. Женщины вместе кроили и шили платья, вязали теплые свитера, ходили в лес по грибы и ягоды, вместе крутили банки с соленьями и варили варенье.
Они, эти сильные и храбрые женщины, поддерживали друг друга как могли: жалели не очень удачливых в браке, сидели с чужими детьми, выручали друг друга копейкой, угощали пирогами и делились последним.
Собирались часто, почти каждую субботу, по очереди. Летом ставили столы на улицах – квартирки были убогие, тесные. Пели песни под гитару, на которой прекрасно играл отец. Запевалой была Антонина – ах, какой у нее был звонкий голос!
И Ивану нравилась эта немудреная жизнь – здесь все было просто и все понятно, кто друг, а кто враг, кто щедр, а кто скуп. Кто правдив, а кто лжец. Кто, не брезгуя ничем, выслуживается за лишнюю звездочку. А кто честен и справедлив – в маленьком городке ничего не утаишь и всё как на ладони. Но жизнь, при всей ее простоте и немудренности, была здесь тяжелой: убогий и трудный быт, паршивый климат, вечное выживание и наивные, детские мечты о санатории на море, о новом ковре, о хрустальной вазе и о сервизе с мадоннами.
С отцом отношения были странные – по душам они не говорили, и Ивану казалось, что отец стесняется своего уже давно взрослого сына, чувствуя перед ним большую вину. Иван видел, как тот уставал, какая непростая у него служба, и в душу тоже не лез.
А с мачехой, Тоней, все было прекрасно – чудесной женщиной оказалась жена отца, хоть тут повезло. Мишка… конечно, дружбы с братом не было да и быть не могло – росли они порознь, в разных условиях. Да и разница в возрасте была солидной. Но Иван видел, что младший, хоть и стесняется взрослого братца, восхищается им и даже гордится. Только вот чем – непонятно.
Он с ним разговаривал, пытался наладить мосты, что-то рассказывал ему из «семейного» – про Москву и Ленинград, про войну, революцию, деда