– От кого? – не понял Иван. – От детей? Так это же нормально – общаться с ровесниками! Тем более что…
Но Любка его перебила:
– От людей! От людей ничего хорошего. А ты что, не заметил?
«Интересно, – размышлял он, – кто ее так обидел? Кто так сломал эту яркую, красивую, совсем молодую женщину? Откуда такая ненависть? Ладно к чужим, но к собственной дочери? К матери, к самой себе? Откуда такая ненависть к людям?» Вслух вопросов не задавал, ни к чему. Да и ему не задавали вопросов – от чего убежал, от кого сбежал, почему хромой и так далее.
Но равнодушие, царившее в этой семье, было, кажется, не показушным, а настоящим.
Как только старуха появлялась во дворе, начинались скандалы. Любимое слово – «брехать»: «хватит брехать», «не бреши», «твоя брехня у меня вот где».
Ну а ему надо было налаживать жизнь – что ему до них, до этой семейки?
В школу его не взяли, учитель рисования у них был. Зато взяли в кинотеатр, да не в один, а сразу в два! Их и было всего два – один, в котором по выходным, перед танцами, гоняли старые фильмы, назывался клубом. Второй был действительно кинотеатром, правда, летним, без крыши. А это означало, что в октябре, как только холодало, работу свою он заканчивал.
Но пока было начало августа, и на улицах сладко и пряно пахло перезрелыми, раздавленными фруктами, валяющимися под ногами, и на них, чертыхаясь и матерясь, понося дворников, поскальзывались прохожие. К фруктам здесь относились пренебрежительно. Гнили оранжевые абрикосы, не собранные от лени – своих хватает, с ними бы справиться, а тут еще уличные! Опадала и гнила темная, почти черная, лопнувшая от невыносимой тяжести, перезрелая, крупная слива. Осыпался тутовник, окрашивая треснувший старый асфальт в темно-бордовую кровь. Со стуком падали яблоки и чуть мягче мелкие, желтобокие груши, сладкие до невероятности.
Городок погрузился в тягучую ароматную сладость, в воздухе назойливо звенело постоянное, непрекращающееся жужжание ос. Казалось, поселок притих, затаился в сладкой истоме, липкой влажности, готовясь впасть в долгую зимнюю спячку.
Афишки свои Иван рисовал рьяно, соскучился по работе. Но его старания оценены не были – грудастая, пышная, густо размалеванная, с высокой башней на голове директриса недовольно приговаривала:
– Вот тут вы точно перестарались, любезный! Проще надо бы, проще, а то не поймут! Народ у нас, знаете ли, обычный, провинциальный. А тут… – Она с неодобрением и даже возмущением разглядывала его творение. – Разве это Софи Лорен? Вот лично я бы никогда ее не признала! А это карлик? Луи де Фюнес? Ну знаете ли! Гротеск, это, кажется, так называется? Не надо шаржировать, мой дорогой, не надо выпендриваться! Вот этого точно не надо. – И она с недовольной миной царственно выплывала из его каморки.
– Так комедия же! – растерянно бормотал ей вслед Иван. – Почему бы не… И де Фюнес действительно не из гигантов!
Но по коридору раздавались чеканные шаги начальницы – его мнение ее совсем не интересовало.
Как ему хотелось послать подальше эту чопорную и важную дуру! Только нельзя. Зарплата, конечно, была копеечной, но и без денег оставаться нельзя. Вместе с инвалидной пенсией ему почти хватало.
В день первой зарплаты он принес в дом бутылку белого, большой торт с богатым декором и куклу Таню – как было заявлено на картонной коробке: большую, пучеглазую золотистую блондинку в красивом васильковом кружевном платье, к сожалению, похожую на вредную директрису.
Цепкими руками старуха тут же ухватила бутылку. Любка подивилась торту:
– Дорогой ведь, зачем?
А Ася смотрела на куклу такими глазами, что он чуть не заплакал. Боялась к ней подойти, взять ее в руки, и на ее лице застыла робкая и восхищенная улыбка.
Чтобы ее не смущать, Иван положил куклу на скамейку и ушел к себе.
Вечером пили чай с тортом. Девочка ела жадно и никак не могла наесться, смотрела умоляющими глазами на мать, робея попросить еще. Он, видя это, отрезал большой кусок и положил девочке на тарелку – в конце концов, он был хозяин этого торта!
И тут же перехватил ее смущенный, растерянный и перепуганный взгляд. Мать усмехнулась, бабка, увлеченная едой, все пропустила, а девочка впервые посмотрела на него по-другому – с благодарностью щенка, которого пожалели и не отпихнули.
У него сжалось сердце.
С этого дня они начали разговаривать.
В поселке, совсем неожиданно для него, имелась библиотека, и, что удивительно, вполне неплохая! Книги он брал стопками, пачками, радуясь и предвкушая читательское счастье.
Как-то сообразил взять Асе детские книги, понимая, что до того она в руках их и не держала. Читать она, конечно же, не умела. Иван садился на скамейку под виноградом, а Ася робко пристраивалась рядом, на маленькой ножной табуреточке, покрашенной желтой облупившейся краской.
И он начинал читать вслух.
Андерсен ее поразил – и «Снежная королева», и «Русалочка», и «Дюймовочка», и «Гадкий утенок». Над последней девочка горько плакала. Он понял почему: несмотря на свою красоту, она сама была гадким утенком.
Слушала Ася молча, вопросов не задавала, уставившись на него своими черными, бездонными глазищами. В них читались и испуг, и восхищение, и восторг, и удивление.
Сидела она с идеально ровной, вытянутой в струну спиной и ладошками, домиком сложенными на острых коленках.
Он видел, что она страдает вместе с Дюймовочкой, жалеет замерзшую Герду, переживает за заколдованного Кая и насмехается над Принцессой на горошине. Ася хмурилась при несправедливости и краснела при слове «любовь», скорее всего, не понимая значения этого слова.
Ивану было жаль ее, глядя на эту девочку, он думал о сыне, который был старше ее на несколько лет. Какой он сейчас, его Илюшка? Наверняка здорово вытянулся. Гоняет в футбол и нехотя, как все мальчишки, ходит в школу. Какие читает книги, что ему интересно?
Сын. Его вечная, непреходящая боль. Боль и любовь. Ничего у него не осталось, только любовь к сыну, которого у него, если разобраться, и нет.
Он удивился и испугался, почувствовав, как в его душе зарождается любовь к этой странной, пугливой, не очень понятной девочке. Любовь или жалость? А разве это бывает поодиночке?
Иван почти привык к новой жизни. Привык и к местным людям, с их наивным юморком, абсолютной беззлобностью, примитивными желаниями. Он уже узнавал соседей, останавливался поболтать с худым, высохшим от старости и солнца рыбаком Филькой – так пренебрежительно местные называли старого пьяницу и мелкого бузотера, вечно торчавшего вечерами у гастронома в надежде, что позовут выпить третьим.
С апреля по ноябрь, до первых холодов, Филька жил на берегу, между расколотыми и выброшенными рыбацкими шаландами. Варил уху в котелке, когда везло, сбывал улов на базаре – в общем, кое-как пробивался. На зиму он исчезал – бродяжничал. Где и как, никто не знал, и вряд ли о нем беспокоились. Но в апреле Фильку ждали и начинали тревожиться – жив ли? Филька был неотъемлемой частью поселка.
Была еще баба Света, торгующая у самого пляжа вареной кукурузой, – огромная, как вытекшая квашня, с красным, отечным, болезненным лицом старого гипертоника. Баба Света сплетницей не была и наводящих вопросов не задавала, протягивала ему обжигающий початок, предварительно мокнув его в банку со слипшейся от влажности, крупной серой солью, и всегда приглашала его присесть и «маленько потрекать».
Ей было скучно.
Трекали ни о чем и обо всем – цены, погода, капризные отдыхающие. Лишь однажды спросила, кивнув в сторону Любкиного дома:
– Как тебе там? У них?
– Нормально, – ответил он. – Прижился.
Баба Света удивилась, но ничего комментировать не стала. С ней было хорошо помолчать. С Филькой можно было поспорить о политике. Этот пропитый старый черт был большим поклонником Сталина и очень жаждал «крепкой руки». Идиот.
Подружился Иван с участковым Семеном Удальцом – такая вот фамилия, – молодым, безусым, беловолосым, как лунь, конопатым лейтенантиком. Поначалу он относился к Ивану с большим недоверием. Но потом, разобравшись, перечитав его справки и пролистав временные прописки, пожалел его:
– А, понял! Жена! Выперла, сука? – И Семен грязно выругался.
У него была своя непростая история. Много лет он сватался к пышной красавице Нельке, торгующей пивом у пирса. Невестой Нелька была довольно сомнительной, хотя и не бедной – крепкий дом с огородом, высокий кованый забор. А еще – двое детей, Нелька была разведенкой. Но Семена Нелька держала на коротком поводке – ночевать пускала, а идти замуж не соглашалась, короче, морочила голову.
Ему многое здесь нравилось. В сентябре разъезжались редкие отдыхающие, жадно нахватав на рынке ящики с персиками и виноградом, пляж пустел, и очереди в магазинах становились поменьше. На улицах было тихо, городок засыпал до следующего мая, до начала июня, когда начинался сезон и, собственно, жизнь.
Местные упрямо считали поселок курортным, и слово «сезон» было словом священным, хотя, конечно, никаким курортом этот поселок не был. Отдыхающих было мало, да и те далеко не столичные жители – приезжали сюда люди скромные, из далеких провинций, которым только это и было по силам. Здесь мало что было приспособлено для отдыха: два хлипких кафе и одна рабочая столовка, единственная баня, да и та еле живая. Крошечный базар, где торговали излишками из своего сада, куда их девать? Зато пляж был хорош – широкий, с чистым мелким песком. Да и море не подводило: теплое, спокойное, мелкое у берега – детишкам раздолье! Сам поселок был зеленым, тенистым, с разросшимися кустами душистой акации, с пирамидальными тополями, каштанами и островерхими кипарисами.
Иваном, конечно, интересовались, он это видел и понимал. Одинокие женщины, а их, как везде, было много, разглядывали его с интересом и скрытой надеждой. Старухи – с подозрением и недоверием. Старики – с усмешкой и уверенностью в своих тайных знаниях: ясное дело, сбежал от проблем с законом. А вот женщины уверенно считали, что сбежал он от несчастной любви – да и кому, простите, нужен инвалид? А уж там, там, в